Денис Голубицкий

Денис Голубицкий

Четвёртое измерение № 30 (522) от 21 октября 2020 г.

Подборка: Ощущение антракта

* * *

 

Хотел написать о тебе, а пишу о зиме,

которая слякотью пахнет, зубрит Пастернака,

о сильной руке, сильной доле и слабом звене.

Хотел написать об одном, получилось, однако,

 

о разном, о многом. А все же немного не так,

как нужно, как должно. Ищу в суматохе декабрьской

не то чтобы полунамёк, но скорей всего, знак,

который бы светом тревожил и радовал краской

 

любой. Голубой, между тем, предпочтенье отдав,

колючей, узорной, вполне соразмерной сезону,

хотел написать о зиме… Но вмешался мой нрав

и тысяча прочих предметов. Вхождение в зону

 

обыденных праздников, впрочем, приятных на вкус,

пусть будет таким, как всегда, суматошным, уютным.

Опять о зиме – мой восторг ледяной, снежный мусс

и вечером смерть, и ожог воскресения утром.

 

* * *

 

Маменькин мальчик, дождик не только к боли.

Осень – на улицу выброшенная колли.

Пересмотри отношенье своё к приметам.

Может быть, с ласточками поговорить об этом?

 

Горы твоих игрушек куда пропали?

Где самосвал? Где трактор? Ищи в подвале.

Где твоя лошадь? Как тебе дальше, мальчик?

Впрочем, ты знаешь, всякий ответ – обманщик.

 

В погребе поищи, в подсознанье вязком.

Маменькин мальчик, ты же судьбой обласкан.

Пересмотри мультфильмы подряд, частично.

Осень на свалке куклой лежит тряпичной.

 

Мальчик. Мужчина. Два смысла, а буквы те же.

Выгодно смотрится мужество на манеже.

Ты не артист, ты сам это знаешь, мальчик.

Необходимо, чтоб потерялся мячик.

 

* * *

 

Год две тысячи двадцатый,

нерасправленный, двойной,

впору время созерцать и

сон досматривать дурной.

 

Но какой ни выпал сон бы

(не такой уж он плохой),

«Двадцать, двадцать» – ухнут совы,

и откликнется глухой

город-лес дворцов и хижин,

город лоска и трущоб,

он возвышенно-унижен...

Год две тысячи озноб.

 

Два десятка, двадцать сотен,

ровный счёт, святой и бес.

Как сошедшее с полотен

время с крыльями и без.

 

След на сердце влажный, красный,

и падеж – война войной.

Год две тысячи прекрасный,

нерасплавленный, двойной.

 

* * *

 

Это звучит не резонно

и неразумно.

Будь моим горизонтом,

свет нарисуй нам.

 

Не потому что иного

ты не достойна.

Все повторимо и ново.

Музыку спой нам.

 

Это звучит слишком дерзко,

эгоцентрично.

Будь же участником действа,

будь Беатриче.

 

Чтоб настоящее длилось

прошлого ради,

что-то в тебе от Далилы,

Ганской и Влади.

 

Будешь ли ты Элоизой,

я – Абеляром?

Но обязательно призом,

болью и даром.

 

* * *

 

Даже летом лёгок день и свеж,

но ему и воплотиться не во что.

Вот он, твой родительский падеж:

мальчика ты хочешь или девочку?

 

Сколько раз отмерь и не отрежь...

Дождь несчастен разве? Ну а плачет как.

Вот он, твой родительский падеж:

девочку ты хочешь или мальчика?

 

Весь, как есть, отдай себя борьбе.

Кто её оценит? Тем не менее,

вот они, взошедшие в тебе

вид и род, спряжение, склонение.

 

* * *

 

Январь срывает плащ дождя,

но все равно не ходит в белом.

Звезду повесить без гвоздя.

Душе не прятаться за телом.

 

Мир состоит из полусфер,

а Город – лишь миниатюра.

Я не люблю тебя, мой сквер,

не предлагай мне конфитюра

 

фонарного, не разбавляй

глинтвейн водою кипячёной.

Хвостом промокшим не виляй.

Не разглядеть за шерстью чёрной

 

тех глаз, где бусины зрачков

слепые скрадывают веки.

Все репетиции сверчков

отменены в текущем веке.

 

Сверни, мой сквер, тот свиток-год,

где Город немощен как Врубель,

где плен желанней, чем исход,

где кличут колокол и бубен.

 

* * *

 

Сколько музыки в сосуде

ни накапливай,

ты не станешь ближе к сути.

Капля с каплею,

 

нота с нотой – рядовые,

нерадивые.

Ввергнись в музыку впервые,

народи её.

 

Не от Духа ли святого

зачала ее?

От молчания и слова,

от желания

 

стать не матерью, но метром,

ритмом, темпом и

стать введением в предмет

ex eo tempore.

 

Стать цитатою, конспектом,

сноской, ссылкою,

сожаленьем о неспетом,

волей, ссылкою.

 

Сколько музыки из воздуха,

из почвы, но

и подводит слух,

и зрение испорчено.

 

Сколько музыки из лона

материнского…

Поступь времени изломана

по римскому

 

образцу, по иудейскому

обычаю.

Ты не станешь ближе к сути,

обезличь её.

 

Ввергнись в музыку, как в немощь

и могущество,

как во всенощную,

вещую, бегущую.

 

Вознесётся, возгордится

ночь над яслями.

У младенца, что родится

очи ясные.

 

* * *

 

Поступай теперь хоть в школу с изученьем углублённым

языка, хоть в заведенье, называемое вузом –

только кто тебя научит быть свободным и влюблённым,

кто подскажет заклинание, что дверь откроет музам?

 

Поступай теперь по совести (а раньше ты не так ли

разве действовал, мечтатель, перфекционист?) И что же?

Ты играешь потрясающе в посредственном спектакле.

И у зрителей мурашки – ну само собой – по коже.

 

А еще бы врач добавил: да у вас парестезия.

Поступай хоть в медицинский, а не выйдет – в театральный,

лицедействуй, пусть гадают, где паяц, а где мессия.

Только кто тебе подскажет, где найти ответ сакральный?

 

Только кто тебя научит тем простым рецептам прочным,

что способны повторить хотя бы грусть, хотя бы праздник?

Проступай теперь смолою на стволе, лишённом почвы,

ради детского восторга, ради взрослого «sic transit».

 

* * *

 

… там, где снежное пшено…

Дмитрий Кимельфельд

 

В сердце тесном в скорлупу

ты птенцом стучишься стойким.

Время собрано в крупу.

Доверяй приметам стольким.

 

Тает мокрый снег пшена,

блекнут рисовые зерна.

Тихо-тише-тишина

пробирается проворно.

 

Растеряй и проворонь

всех, кто спас тебя легко бы.

Приготовлена ладонь

доверительной учёбы.

 

Каждый колос – дар снопу.

Всяк лоскут – зиме рубаха.

В сердце гулком скорлупу

ты раскалываешь, птаха.

 

* * *

 

Хлебни воды, нахлебник жизни, ты один.

Кто крошит дни? И кто с тобой проводит ночи?

Смешной божок твоих ошибок триедин:

оплошность-мать, предатель-сын и промах-отчим.

 

Хлебни вины, не подавись крупой зари.

Хлебни войны – и ты утонешь в море мира.

Вторую заповедь во сне проговори,

и не гадай, откуда целится мортира.

 

Хлебни столетие, не мешкай, твой глоток

пусть будет с кровью, с желчью, с уксусом, с бедою.

Нахлебник вечности, ты сам себе исток.

Иди, безумный, одержимый, за водою.

 

* * *

 

Это лучшее, что только

и могло произойти.

Доля в музыке и долька

неба в солнечной горсти.

 

И зажмурившись от боли,

и от счастья воспарив,

ты иной не просишь доли,

тороплив и терпелив.

 

Ты идёшь легко и гордо,

ты справляешься с любым

испытанием, с аккордом,

что давно тобой любим,

 

но никак тебе доселе

подчиняться не хотел.

Радость – это не веселье,

это разница, пробел

 

между нынешним тобою

и вчерашним, лишь затакт.

Ни со скрипкой, ни с трубою

ты не сравнивай закат.

Это лучшее. Иного

мы придумать не могли.

Инструмента неземного

ты не требуй у земли.

 

Это лучшее свершилось,

завершилось, началось,

это музыка крошилась,

и ломалась сердца ось.

 

Ты идешь один и рядом

с тем, кто близок, ближе, но

вдруг небес пристрастным взглядом

станет все обожжено.

 

Это лучшее, послушай,

что могло помочь сберечь

человеческую душу,

человеческую речь.

 

* * *

 

Птицам, зимующим в городе, тяжко приходится.

Где вы, спасители, где вы, кормильцы умелые?

– Спи, мой единственный – Сыну поёт Богородица.

– Спи, Богородица – вторят ей клавиши белые.

 

Клавиши снежные трелями птичьими полнятся.

Песни голодных, пожалуй, прекрасны особенно.

– Спи, мой единственный – Спи, моя мамочка – вспомнится

лет через тридцать, веков через триста. И, собственно,

 

тем и отмечен сочельник, что время безветренно.

Спи, мой отвергнутый, кровью младенцев оплаканный.

Птицам, зимующим в городе, биться меж ветками,

тешиться злаками, свет разукрашивать лаковый.

 

* * *

 

Подумалось, что жизнь нужно заканчивать у моря,

входить в него медленно, по миллиметру, пока совсем не растворишься.

Но дело в том, что у моря жизнь превращается в точку на карте,

у которой нет ни начала, ни завершения.

 

Подумалось, что жизнь необходимо у моря начинать,

рождаться из воды, выходить из нее (так не хочется выходить из воды!).

Именно так человек и появляется на свет.

Начинать жизнь у воды, совершенную жизнь, иную, новую.

 

Подумалось, что небо – это антиморе,

море, возведённое в такую степень высоты и глубины,

перед которой все мы незначительны, велики и равны.

 

Море – это тоже горы, но перевёрнутые небом вверх.

И если смотреть сквозь прозрачное небо с большой высоты,

можно различить на дне его рифы-вершины.

 

Подумалось, что жизнь – аллегория моря,

море – аллегория жизни,

больше аллегории,

глубже моря,

длиннее жизни.

 

* * *

 

Шлю тебе радость и свет, только радость и свет,

не прекращая движения. Via est vita.

Если я ствол, ты подобна корням и листве.

Если я ветвь, ты равна мне, хотя не привита.

 

Муза моя испоконная, мой непокой,

анахронична, нова, современна, старинна.

Если я берег, ты будешь порукой-рекой.

Если я брод, то нужна непременно стремнина.

 

Муза – не музыка. Музыка – не вещество,

сколько её на аптечных весах ни исследуй.

Радость добыта из слова «страданье». Родство

многим обязано логосу, воздуху, свету.

 

* * *

 

Научи во времени растворяться,

быть песчинкою, стрелкой секундной ломкой

и в свободном паденье не растеряться

за чертою земной, за небесной кромкой.

 

Тайной музыкой ведая и владея,

тканью времени выстелить путь незримо.

А душа – вспорхнувшая Иудея

над холодной безудержной глыбой Рима.

 

Стать хозяином времени и слугою –

не посмею просить иных привилегий.

Между словом немым и струной тугою

просочился закат равнодушно-пегий.

 

* * *

 

Ощущение антракта, перерыва,

полутона, полумрака, перелива.

Перерыва состояние, антракта,

перед тем, как вспыхнет новая атака.

 

Ощущение цезуры, передышки.

Свет и тьма опять играют в «кошки-мышки».

Расстоянье полувзгляда, полувдоха,

полувыдоха – окончилась эпоха.

 

Ощущение изменчивости мира,

нерва времени, пульсации, пунктира,

непрерывности дыхания, предела,

сна, рассвета, неоконченного дела.