* * *
Кончусь, останусь жив ли, –
чем зарастёт провал?
В Игоревом Путивле
выгорела трава.
Школьные коридоры –
тихие, не звенят...
Красные помидоры
кушайте без меня.
Как я дожил до прозы
с горькою головой?
Вечером на допросы
водит меня конвой.
Лестницы, коридоры,
хитрые письмена...
Красные помидоры
кушайте без меня.
1946
Махорка
Меняю хлеб на горькую затяжку,
родимый дым приснился и запах.
И жить легко, и пропадать нетяжко
с курящейся цигаркою в зубах.
Я знал давно, задумчивый и зоркий,
что неспроста, простужен и сердит,
и в корешках, и в листиках махорки
мохнатый дьявол жмётся и сидит.
А здесь, среди чахоточного быта,
где холод лют, а хижины мокры,
все искушенья жизни позабытой
для нас остались в пригоршне махры.
Горсть табаку, газетная полоска –
какое счастье проще и полней?
И вдруг во рту погаснет папироска,
и заскучает воля обо мне.
Один из тех, что «ну давай покурим»,
сболтнёт, печаль надеждой осквернив,
что у ворот задумавшихся тюрем
нам остаются рады и верны.
А мне и так не жалко и не горько.
Я не хочу нечаянных порук.
Дымись дотла, душа моя махорка,
мой дорогой и ядовитый друг.
1946
Еврейскому народу
Был бы я моложе – не такая б жалость:
не на брачном ложе наша кровь смешалась.
Завтракал ты славой, ужинал бедою,
слёзной и кровавой запивал водою.
«Славу запретите, отнимите кровлю», –
сказано при Тите пламенем и кровью.
Отлучилось семя от родного лона.
Помутилось племя ветхого Сиона.
Оборвались корни, облетели кроны, –
муки гетто, коль не казни да погромы.
Не с того ли Ротшильд, молодой и лютый,
лихо заворочал золотой валютой?
Застелила вьюга пеленою хрусткой
комиссаров Духа – цвет Коммуны Русской.
Ничего, что нету надо лбами нимбов, –
всех родней поэту те, кто здесь гоним был.
И не в худший день нам под стекло попала
Чаплина с Эйнштейном солнечная пара...
Не родись я Русью, не зовись я Борькой,
не водись я с грустью золотой и горькой,
не ночуй в канавах, счастьем обуянный,
не войди я навек частью безымянной
в русские трясины, в пажити и в реки, –
я б хотел быть сыном матери-еврейки.
1946
Смутное время
По деревням ходят деды,
просят медные гроши.
С полуночи лезут шведы,
с юга – шпыни да шиши.
А в колосьях преют зёрна,
пахнет кладбищем земля.
Поросли травою чёрной
беспризорные поля.
На дорогах стынут трупы.
Пропадает богатырь.
В очарованные трубы
трубит матушка-Сибирь.
На Литве звенят гитары.
Тула точит топоры.
На Дону живут татары.
На Москве сидят воры.
Льнёт к полячке русый рыцарь.
Захмелела голова.
На словах ты мастерица,
вот на деле какова?..
Не кричит ночами петел,
не румянится заря.
Человечий пышный пепел
гости возят за моря...
Знать, с великого похмелья
завязалась канитель:
то ли плаха, то ли келья,
то ли брачная постель.
То ли к завтрему, быть может,
воцарится новый тать...
И никто нам не поможет.
И не надо помогать.
1947
Пастернаку
Твой лоб, как у статуи, бел,
и взорваны брови.
Я весь помещаюсь в тебе,
как Врубель в Рублёве.
И сетую, слёз не тая,
охаянным эхом,
и плачу, как мальчик, что я
к тебе не приехал.
И плачу, как мальчик, навзрыд
о зримой утрате,
что ты, у трёх сосен зарыт,
не тронешь тетради.
Ни в тот и ни в этот приход
мудрец и ребёнок
уже никогда не прочтёт
моих обречённых...
А ты устремляешься вдаль
и смотришь на ивы,
как девушка и как вода
любим и наивен.
И меришь, и вяжешь навек
весёлым обетом:–
– Не может быть злой человек
хорошим поэтом...
Я стих твой пешком исходил,
ни капли не косвен,
храня фотоснимок один,
где ты с Маяковским,
где вдоволь у вас про запас
тревог и попоек.
Смотрю поминутно на вас,
люблю вас обоих.
О, скажет ли кто, отчего
случается часто:
чей дух от рожденья червон,
тех участь несчастна?
Ужели проныра и дуб
эпохе угоден,
а мы у друзей на виду
из жизни уходим.
Уходим, по зимней поре
не кончив похода...
Какая пора на дворе,
какая погода!..
Обстала, свистя и слепя,
стеклянная слякоть.
Как холодно нам без тебя
смеяться и плакать.
1962
* * *
Жизнь – кому сито, кому решето:
Всех не помилуешь.
В осыпь всеобщую Вас-то за что,
Осип Эмильевич?
1969
Таллинн
У Бога в каменной шкатулке
есть город тёмной штукатурки,
испорошившейся на треть,
где я своё оставил сердце –
не подышать и насмотреться,
а полюбить и умереть.
Войдя в него, поймёте сами,
что эти башенки тесали
для жизни, а не красоты.
Для жизни – рынка заварушка,
и конной мельницы вертушка,
и веры тонкие кресты.
С блаженно-нежною усмешкой
я шёл за юной белоснежкой,
былые горести забыв.
Как зябли милые запястья,
когда наслал на нас ненастье
свинцово-пепельный залив.
Но доброе средневековье
дарило путников любовью,
как чудотворец и поэт.
Его за скудость шельмовали,
а всё ж лошадки жерновами
мололи суету сует…
У Бога в каменной шкатулке
есть жестяные переулки,
домов ореховый раскол
в натёках смол и стеарина
и шпиль на ратуше старинной,
где Томас лапушки развёл.
За огневыми витражами
пылинки жаркие дрожали
и пел о Вечности орган.
О город готики Господней,
в моей безбожной преисподней
меня твой облик настигал.
Наверно, я сентиментален.
Я так хочу вернуться в Таллинн
и лечь у вышгородских стен.
Там доброе средневековье
колдует людям на здоровье –
и дух не алчет перемен.
1970
Киев
Ю. Шанину
Без киевского братства
деревьев и церквей
вся жизнь была б гораздо
безродней и мертвей.
В лицо моей царевне,
когда настал черёд,
подуло Русью древней
от Золотых ворот.
Здесь дух высок и весок,
и пусть молчат слова:
от врубелевских фресок
светлеет голова.
Идём на зелен берег
над бездной ветряной
дышать в его пещерах
святою стариной.
И юн и древен Киев –
воитель и монах,
смоловший всех батыев
на звонких жерновах.
Таится его норов
в беспамятстве годов,
он светел от соборов
и тёмен от садов.
Ещё он ал от маков,
тюльпанов и гвоздик, –
и Михаил Булгаков
в нём запросто возник.
И радуясь по-детски,
что домик удался,
строитель Городецкий
в нём делал чудеса...
Весь этот дивный ворох,
стоцветен и стокрыл,
весёлый друг филолог
нам яростно дарил.
Брат эллинов и римлян,
античности знаток,
а Киев был им привран,
как водится, чуток.
Я в том не вижу худа,
не мыслю в том вины,
раз в киевское чудо
все души влюблены.
Ведь, если разобраться,
всё было бы не так
без киевского братства
учёных и бродяг.
Нас всех не станет вскоре,
как не было вчера,
но вечно будут зори
над кручами Днепра.
И даль бела, как лебедь,
и далью той дыша,
не может светлой не быть
славянская душа.
1972
Чернигов
Воробьи умолкли, прочирикав.
А про что? Наверно, про Чернигов,
монастырский, княжий, крепостной.
С этим звёздам впору целоваться.
Это воздух древнего славянства.
Это наше детство над Десной.
Нет ещё московского Ивана,
и душе заветна и желанна
золотая русская пора.
Он стоит, не зная о Батые,
смотрят ввысь холмы его святые,
золотые реют купола.
Это после будет вор на воре,
а пока живём по вольной воле:
хошь – молись, а хошь – иди в кабак.
Ни опричнин нет, ни канцелярий,
но зато полно господских тварей,
особливо кошек и собак.
От земли веселия и лада
хорошо доплыть до Цареграда
и вкусить от грецкого ума, –
но нигде нет жён милей и кротче,
но хмельны таинственные рощи,
где гудут пчелиные дома.
Так живём в раденьях и забавах.
Шлют в наш Кремль послов своих лукавых
царь индийский да персидский шах.
Пишем во церквах святые лики,
и в Ерусалим идут калики,
и живут подвижники в лесах.
Тени душ витают на погосте,
и горят рябиновые грозди,
и течёт под берегом река,
и покой от веры и полыни.
Никакой империи в помине.
Это просто Средние века.
Для того, чтоб речь была хорошей,
надо б горстку соли скоромошьей,
да боюсь пересолить в летах,
потому что – верьте иль не верьте –
будут жарить черти после смерти
скоморохов на сковородах.
И смотрю с холмов на храмы Божьи,
проклинаю всё, что будет позже:
братний спор, монголов и Москву, –
и люблю до головокруженья
лепоту и мир богослуженья
и каштанов вещую листву.
1976
* * *
Благодарствую, други мои,
за правдивые лица.
Пусть, светла от взаимной любви,
наша подлинность длится.
Будьте вечно такие, как есть,–
не борцы, не пророки,
просто люди, за совесть и честь
отсидевшие сроки...
Одного я всем сердцем боюсь,
как пугаются дети,
что одно скажет правнукам Русь:
как не надо на свете.
Видно, вправду такие чаи,
уголовное время,
что все близкие люди мои –
поголовно евреи...
За молчанье разрозненных дней,
за жестокие вёрсты
обнимите меня посильней,
мои братья и сёстры.
Но и всё же не дай вам Господь
уезжать из России.
Нам и надо лишь соли щепоть
на хлеба городские.
Нам и надо лишь судеб родство,
понимание взгляда.
А для бренных телес ничего
нам вовеки не надо.
Вместе будет нам в худшие дни
не темно и не тяжко.
Вы одни мне заместо родни,
павлопольская бражка.
Как бы ни были встречи тихи,
скоротечны мгновенья,
я ещё напишу вам стихи
о святом нетерпенье.
Я ещё позову вас в бои,
только были бы вместе.
Благодарствую, други мои,
за приверженность чести.
Нашей жажде все чаши малы,
всё, что есть, вроде чуши.
Благодарствую, други мои,
за правдивые души.
1978
Посмертная благодарность А. А. Галичу
Чем сердцу русскому утешиться?
Кому печаль свою расскажем?
Мы все рабы в своём отечестве,
но с революционным стажем.
Во лжи и страхе как ни бейся я,
а никуда от них не денусь.
Спасибо, русская поэзия:
ты не покинула в беде нас.
В разгар всемирного угарища,
когда в стране царили рыла,
нам песни Александра Галича
пора абсурдная дарила.
Теперь, у сердца бесконвойного
став одесную и ошую,
нам говорят друзья покойного,
что он украл судьбу чужую.
Я мало знал его, и с вами я
о сем предмете не толкую –
но надо ж Божие призвание,
чтоб выбрать именно такую!
Возможно ли по воле случая,
испив испуг смерторежимца,
послав к чертям благополучие,
на подвиг певческий решиться?
Не знаю впредь, предам ли, струшу ли:
страна у нас передовая, –
но как мы песни эти слушали,
из уст в уста передавая!
Как их боялись – вот какая вещь –
врали, хапужники, невежды!
Спасибо, Александр Аркадьевич,
от нашей выжившей надежды.
1988
Плач по утраченной Родине
Судьбе не крикнешь: «Чур-чура,
не мне держать ответ!»
Что было родиной вчера,
того сегодня нет.
Я плачу в мире не о той,
которую не зря
назвали, споря с немотой,
империею зла,
но о другой, стовековой,
чей звон в душе снежист,
всегда грядущей, за кого
мы отдавали жизнь,
С мороза душу в адский жар
впихнули голышом:
я с родины не уезжал –
за что ж её лишён?
Какой нас дьявол ввёл в соблазн
и мы-то кто при нём?
Но в мире нет её пространств
и нет её времён.
Исчезла вдруг с лица земли
тайком в один из дней,
а мы, как надо, не смогли
и попрощаться с ней.
Что больше нет её, понять
живому не дано:
ведь родина – она как мать,
она и мы – одно…
В её снегах смеялась смерть
с косою за плечом
и, отобрав руду и нефть,
поила первачом.
Её судили стар и мал,
и барды, и князья,
но, проклиная, каждый знал,
что без неё нельзя.
И тот, кто клял, душою креп
и прозревал вину,
и рад был украинский хлеб
молдавскому вину.
Она глумилась надо мной,
но, как вела любовь,
я приезжал к себе домой
в её конец любой.
В ней были думами близки
Баку и Ереван,
где я вверял свои виски
пахучим деревам.
Её просторов широта
была спиртов пьяней…
Теперь я круглый сирота –
по маме и по ней.
Из века в век, из рода в род
венцы её племён
Бог собирал в один народ,
но божий враг силён.
И, чьи мы дочки и сыны
во тьме глухих годин,
того народа, той страны
не стало в миг один.
При нас космический костёр
беспомощно потух.
Мы просвистали свой простор,
проматерили дух.
К нам обернулась бездной высь,
и меркнет Божий свет…
Мы в той отчизне родились,
которой больше нет.
1992
Акцент-45: 9 января 2023 года исполнилось сто лет со дня рождения поэта.
Эта публикация – малая дань нашей любви и признательности.
© Борис Чичибабин, 1946–1992.
© 45-я параллель, 2023.