Борис Берлин

Борис Берлин

Новый Монтень № 28 (448) от 1 октября 2018 года

Точка Глубокой Грусти

У моего зайца было всего одно ухо – всегда.

Я мало что помню из той моей детской жизни, а вот его – да. Он был когда-то плюшевым, а еще раньше розовым. Но почему-то всегда одноухим. Может быть, поэтому я и любила его больше, чем... Скорее всего, да.

Не обращайте внимания, я часто так говорю – не заканчивая фразу – привычка. Кому надо – поймёт. Ну, а кто не поймёт...

Мама часто спрашивает, почему у меня нет подруг? Ведь в детстве, в юности, да и после – целый хоровод вокруг – а сейчас... Почему?

Я уже так давно не маленькая, а глубоко взрослая женщина. И подруг у меня действительно нет – она права. Но зато столько всего другого.

– Аня, так ты идёшь? Стол накрыт, между прочим. Или мы сегодня не ужинаем?

– Ой, Левушка! Ты уже вернулся? Как же это я...

– Больше часа назад. Ты меня, кстати, встретила и поцеловала. Хоть и мимоходом, но все равно очень даже... И я было подумал... А ты, оказывается, даже не заметила. В эмпиреях витаешь или где?

 

...близорукие глаза за стёклами очков и всё ещё черные брови, мягкая линия рта и вдруг резкие, будто каменные скулы – вот он стоит в дверях – мой единственный мужчина на земле.

– Витаю, конечно. И все мои эмпиреи называются твоим именем. Видишь ли, я до сих пор...

– Вижу. Потому что и я до сих пор. Хотя, на самом деле, нет никаких «сих пор», и «не сих» тоже нет. Просто ты, я и Остров. А больше ведь ничего и не надо.

– А заяц?

– Какой такой заяц? Я знаю только одного зайца – тебя.

– Я же тебе рассказывала. Ты забыл... Когда я была маленькая, мы жили на севере, и однажды папа подарил мне зайца. Он был плюшевый и почему-то розовый. Папа меня очень любил, называл «моя капелька». А у зайца было сначала два уха...

– Вот и у тебя тоже. Ну, иди ко мне.

– А ужин?

– Ко мне совсем на чуть-чуть, а потом сразу за стол.

– Ты строгий...

– А как же иначе? Мы тоже на севере и не просто на севере, а на Острове. Я тебе тут и папа, и мама, и край земли тоже. Поняла? У людей моей профессии только так. Социология – общественная наука, но любой социолог – это всегда волк-одиночка. Ну, а если он ещё и писатель...

 

...Мы действительно живем на краю земли. И если он – Остров – смотрит на все четыре стороны света, а видит лишь океан и северных птиц, если синий берег подступает к самому крыльцу, а дом хлопает крыльями-ставнями, словно желая улететь за короткой ветреной осенью, а мужчина рядом с вами говорит такие слова, то о чем еще можно мечтать?

Каждое утро я просыпаюсь и вижу, как прямо надо мной всеми цветами радуги расцветает и лукаво улыбается потолок.

Есть такое редкое природное явление.

Забыла, как называется.

 

Сначала я ещё пытался её переделать. Под себя. Под свою уравновешенность и вполне глубоко запрятанный темперамент.

Оказалось – это невозможно.

Как же мне было далеко до неё – тихой девочки с покорным взглядом.

Оказалось – рядом с ней я становлюсь непредсказуем, бешен и взбешён гораздо больше и чаще, чем раньше, чем мог предполагать вообще.

Оказалось, я просто не знал себя, потому что не знал себя с ней. Себя – настоящего.

И она, Аня – тоже.

Рядом с ней даже думать времени не было, только успевай жить. Его – времени – словно не стало. И сам не знаю как, но очень скоро случилось непоправимое – я к ней привык. Ведь что такое привычка? Это когда не рассуждаешь, не сравниваешь, не сомневаешься – просто протягиваешь руку и берёшь. Безошибочно и всегда именно то, что надо – в эту самую секунду.

Чудеса, да и только.

 

– Аня, Анечка, ну?

Она подходит к столу, усаживается.

– А помнишь, в самом начале, я ведь и не знала, что ты умеешь готовить.

– Я и не умею. То есть умею кое-что, но только если для тебя.

– Ты меня балуешь...

– Даже слишком. Ну и что? Балуйся на здоровье, шали – мне это доставляет удовольствие.

– Скажи, а что ты думаешь, если после ужина мы...

– Давай.

– И потом, вот еще я...

– Конечно, и это тоже.

Думаете, я просто потакал ей, исполнял её желания, умилялся ее капризам? Вовсе нет, нам всего лишь хотелось одного и того же – ей и мне. Всегда, с самого первого дня.

 

Познакомились мы, разумеется, в интернете, где же ещё? Нет, не на сайте знакомств и не в социальных сетях – на обычном туристическом сайте: полёты, круизы, путешествия. Их тысячи, но именно здесь она написала о недавней поездке на Остров – всего несколько фраз.

Помню первый вопрос, который я ей задал: «А какие там чайки?»

И она ответила – не задумываясь и не удивляясь: «Такие же, как люди. Только гораздо свободнее нас».

Разве можно было на этом остановиться? Конечно же, нет. И тогда пески, наконец, запели свою песню – запели для нас.

Вот с них-то, поющих человечьими голосами, всё и началось.

 

...Во всём мире не более десятка мест, где пески поют именно так. Впервые я услышал их в Чили, потом недалеко от Кабула. Затем ещё и ещё. Они пели, я слушал, записывал их вечные голоса и щелкал затвором своего Кэнона, тщетно пытаясь остановить время. Я искал их и находил, и искал снова – повсюду. Пока, благодаря ей, не появился Остров, пески которого тоже умели петь. Он находился бог знает где, на самом краю света – у восточного побережья Канады, и почему я решил, что буду там жить? Не знаю. Может ещё в прошлой жизни или в преддверии будущей? Если кому и известен ответ на этот вопрос, то только ей – Ане. Ведь она единственная, кто знает про нас всё. Может, поэтому я её и не спрашиваю никогда. Зачем?

Наши письма друг к другу мы называли Святым писанием. Они носились между нами тысячами бабочек с разноцветными крыльями – туда и обратно. Они были про всё на свете, пока вдруг мы оба, не сговариваясь, произнесли это слово – любовь... Разумеется, о ней всё уже давно было сказано и написано – до нас, но всё равно, каждый раз, когда я открывал её очередное письмо, сердце начинало колотиться, как запыхавшийся заяц.

Почему?

 

 Про Остров рассказать необходимо. Прежде всего потому, что он совершенно живой и заслуживает даже не отдельной главы, а целой книги. Если бы не он, не было бы и нас – не тех, какими мы казались самим себе, да и вам тоже до сих пор, а всамделишных – голых, беззащитных нас, прилепившихся друг к другу лепестками истомившихся тел. Значит, не было бы и этого чувства, о котором я пытаюсь сейчас рассказать. Зачем? Может быть, чтобы предостеречь себя, Аню, всех вас – от невозможности счастья и непоправимости разлуки? Или наоборот – вспоминать и вспоминать снова наш единственный и всегда первый раз, длящийся уже так долго, дольше, чем даже эта пресловутая, всем надоевшая и почти недосягаемая вечность...

Остров был моей мечтой давно, с самого детства. Сверху он похож на лежащего на боку, уставшего зайца. По крайней мере, таким он мне показался в самый первый раз, лет в восемь, когда я нашел его на карте и, сам не знаю почему, объявил всем домашним, что когда-нибудь обязательно там окажусь. И ведь оказался – сорок лет спустя. А между этими двумя событиями мне пришлось научиться смотреть на многое именно так, сверху, с высоты птичьего полёта. С высоты полёта чайки.

 

...Леса и дюны. Поющие пески. Голубые сойки. Старый скрипучий маяк, устало поводящий вокруг своим единственным глазом. А вокруг – всегда – валуны, океан и чайки. А еще – Аня. И он, Остров, тут совсем ни при чём. Может быть даже его не было вовсе – на той самой карте. Да и на что нам карта и сам этот Остров, если вот она, точка нашего пересечения – прямо под моей ладонью. Точка Глубокой Грусти. Правда? Ну скажи, правда?

– Откуда ты знаешь про эту точку?

– Просто знаю. Я просто знаю все твои точки, многоточия и прочие знаки препинания. А те, что пока мне неизвестны – это всего лишь наше с тобой завтра.

– Лёвушка, когда ты так со мной говоришь – это как музыка. Я слышу тебя внутри, я слышу тебя повсюду.

– Именно так и должно быть. Ничего странного.

– И ещё мне кажется, что ты уже начал ко мне привыкать.

– Тебе бы этого хотелось?

– Очень.

– Тогда запомни: я начал к тебе привыкать задолго до того, как мы встретились. Задолго до того, как тебя узнал. Даже еще до того, как ты родилась.

– Разве это возможно?

– Возможно всё. Не забывай, ведь я родился гораздо раньше тебя.

– Вовсе нет, всего-то на...

– Все равно это было страшно долго. Ждать – когда же ты, наконец...

 

Мы свалились друг на друга, как снег на голову, вопреки всем и всему, совершенно неожиданно и непредсказуемо для обоих. Моего короткого вопроса и её короткого ответа оказалось достаточно для того, чтобы... Представьте себе снежную лавину или камнепад, или неважно что, главное – ни изменить, ни убежать, ни бороться с этим – невозможно. Да и не хочется.

Границы, которые пролегли между нами, не смогли нам помешать – мы встретились. А встретившись – заблудились друг в друге. Заблудились и всё. В привычках, жестах, вкусах, словах – во всем. Угодили в лабиринт, у которого нет выхода – только вход. Мы вошли и поняли, что уже не расстанемся. Никогда.

 

– Нашего слова ещё не придумали – помнишь? Это ведь как раз про нас, про нас с тобой. Потому что слов таких не найти. Вот туман над водой, дюны, яблоко откусить – да. А слова нет, словами – трудно... До сих пор удивляюсь, как же это я тебя почуяла – с первой минуты, с первого письма, сразу. Каким-то верхним чутьем.

– Как зверь зверя?

– Нет. Как добыча охотника.

– И сама пошла навстречу? Не страшно было?

– Лёвушка, милый, страшно было совсем другое – а вдруг не дойду...

 

...Небольшой коттедж почти на самом берегу, шум океана, крики чаек и, конечно, расцветающий потолок – Остров принял нас как большая, добрая, лохматая собака – вильнул хвостом, улыбнулся и снова уронил голову на лапы – дремать дальше. Да и чего ему было беспокоиться – всё, к чему мы прикасались, оживало и пело. А уж когда мы прикасались друг к другу...

Это было так долго, бесконечно долго – целых четыре года. Четыре ласковых года до наступления Substantia Nigra.

Точки Глубокой Грусти...

 

Она просто случилась и всё.

Пришла, заглянула в окно, поскребла узловатым пальцем по стеклу.

Она смеялась нам в лицо, и ничто не могло её заглушить – ни поющие пески, ни даже шум океанского прибоя.

Мы испугались – я за Аню, она за меня и...

 

...у профессора с совершенно непроизносимой фамилией. Он выслушал и осмотрел меня, затем долго глядел, прищурившись, на томографию и все остальное, а потом всего за четверть часа объяснил нам с ней все про Чёрную Субстанцию и смерть нейронов.

– Болезнь гениев – произнес он невозмутимо. – Бывает, знаете ли. Так говорите, у вас пока что только правая рука, так?

...и значит, остальную жизнь мне предстоит прожить одному, без Ани. Но разве без Ани можно жить? Такое возможно?

И не говорите мне, что возможно – всё...

 

– Возможно всё, понимаешь?

Слава богу, она вздохнула – я было подумал, что она перестала дышать.

– Это всё равно, что чёрный квадрат или чёрная дыра, я не могу, не знаю, как сказать по-другому. Чёрное нечто, в котором всё, что угодно. Вернее, может быть всё, что угодно... Пустота, пропасть или сгусток энергии вроде сверхновой. Эта чёрная субстанция есть в каждом из нас, всегда, она только ждёт своего часа. А чем она окажется – всем или ничем, зависит лишь...

– От чего?

– От нас. От того, какую суть мы смогли ей придать – от рождения до часа икс...

– Это когда она...

– Да. Этот час наступает по-разному, для кого раньше, для кого позже, но всегда. Чёрная субстанция раскрывает свои лепестки.

– Или щупальца...

– Если лепестки – это излечимо.

– А если щупальца?

– Ты ведь и сама понимаешь, правда? Болеют все, даже праведники. Ведь боль, это всего лишь...

– ...изнанка любви. Значит надо просто вывернуть боль наизнанку и всё. Я поняла.

– Ты умница. Но вывернуть и всё легче легкого, главное не это.

– А что?

– Не забыть об этом. Вернее – не забывать.

– И каждый день, каждый час – этим жить.

– Но это очень трудно, иногда даже невозможно.

– Возможно всё. Я тебя научу, вот увидишь, вот увидишь...

 

Той осенью она была как никогда деятельна, деловита и даже немного строга. Мы не говорили ни о врачах, ни о моей болезни, зато за приемом лекарств, специальной гимнастикой и вообще за всем она следила так, словно от этого зависело, наступит или нет конец света. Вернее, делала вид, что ещё не наступил. Счастье ведь ужасно странная штука: неважно, приходит ли оно, покидает ли – и в то, и в другое одинаково трудно поверить.

 

Свои письма, статьи и переводы я теперь диктовал, стараясь не глядеть на Анины пальцы, порхающие над клавиатурой, как бабочки – их движения завораживали. Тогда я терял мысль и... Навести объектив фотокамеры стало так же невозможно, как попасть ниткой в игольное ушко во время шторма.  Сначала я шутил, потом отнес камеру на чердак, только для того, чтобы не запустить ею в стену. Потом замолчал.

– Это всё пройдет, – она упрямо сжимала губы и смотрела на меня с испугом. – Ты же ведь объяснял мне про лепестки, помнишь? А еще у меня интуиция сам знаешь какая – звериная. Надо просто немного потерпеть.

Мы гуляли гораздо больше, чем раньше. Океан, дюны, осень – вокруг было всё, что мы так любили раньше – до того, как время перестало быть вечностью.

– Ты меня выгуливаешь, как щенка, как собаку... – неужели я сказал это в самом деле? Может, только подумал?

Впрочем, какая разница...

 

Ещё до Острова, в прошлой жизни, Аня говорила, что хотела бы от меня ребенка – непременно девочку. Я соглашался, хотя мы оба знали, что поздно, уже поздно. Она говорила, что испытывает ко мне порой почти материнские чувства, и когда я кладу голову ей на грудь... Наконец-то она смогла проявить свой материнский инстинкт в полной мере – хотя бы по отношению ко мне.

 

...Осень зрела, Остров менялся, готовился к зиме.

Иногда Аня даже улыбалась и, глядя на меня, произносила – то ли вслух, то ли про себя:

– Когда выпадет снег, Остров станет совершенно похож на тебя, а ты на него. И что же тогда я буду с вами делать?

Потом добавляла:

– Знаешь, чайки, оказывается, могут быть ужасно терпеливыми, ты не замечал?

 

Нет, я не обижал её. По крайней мере – я этого не хотел.

 

– Лёвушка, вот, я приготовила тебе чистую рубашку, ты вчера просил, помнишь? Ту, которую мы купили в Париже. Ну, синюю, шёлковую, твою любимую.

– И что я с ней буду делать, скажи пожалуйста? Любоваться? Или снова тебя просить пуговицы застегнуть?

– Мне нетрудно, даже приятно, ты ведь знаешь. Но если ты не хочешь...

– Хочешь – не хочешь... Не в этом дело. Я просто надену свитер, вот и все.

Мы выходим и идём вдоль берега. Воздух вокруг сладкий, равнодушный, густой, словно пудинг. Кажется, его можно разрезать ножом. Вот только – кто? Кто сможет это сделать? Мне ведь его – нож – даже не удержать...

Мои шаги делаются мелкими и частыми, я иду, почти не отрывая ног от земли. Это случается всегда, когда я устаю, а устаю я теперь быстро, слишком быстро. В свои пятьдесят с хвостиком...

Аня молча идет рядом, держа меня под руку, приноравливаясь к моим шагам, потом протягивает руку, поправляет шарф, плотнее укутывает горло. Я чувствую её холодные пальцы на своей шее.

– Лёвушка, Лёвушка мой...

Как маленького, честное слово...

– Господи, да оставь же меня, наконец! Оставь, хватит!

И – вот оно:

– Неужели ты не понимаешь, не видишь, что с тобой только хуже?

 

Небо, если падает, то всегда с криком...

 

...словно глядишь на мир, написанный красками прямо на оконном стекле, и дождь, дождь, дождь – без конца. Краски текут, оплывают, унося с собой всё – предметы, запахи, звуки. Остаются капли – прозрачные и чистые, как моя память.

 

Это случилось не сразу. Я хорохорился и старался не показывать вида – даже перед собой. Скрывал себя от себя и себя от неё, от... Господи, опять забыл имя... Но это ничего, ничего – я вспомню... Так вот... Я не выходил к завтраку, потом... мы почему-то оказались в разных комнатах. Но изредка, если проснувшись, я не находил её в доме, делалось страшно, как никогда раньше. Тогда я бросался на поиски нашей дочери – ведь мы же так хотели девочку, правда?

И всё чаще и чаще...

Всё чаще и чаще наступал вечер. Я накручивал на шею колючий шарф, накидывал свое старое толстое пальто и выходил в сад – один на один со своей           изорванной памятью. А она пряталась от меня за деревьями, за их голыми стволами, пряталась и ухмылялась, и швыряла себя, словно облетевшие листья – мне в лицо.

...Я стою в саду и разговариваю с ней, с моей Substantia Nigra – Чёрной Субстанцией.

С деревьев начинают падать яблоки, они катятся во все стороны по мокрой земле и снова взлетают и виснут на ветвях, чтобы упасть вновь – без конца.

Но стоит мне обернуться... стоит мне обернуться, и в ослепших окнах нашего игрушечного дома – в каждом из них – отражение её заплаканного лица.

Да-да, её – Ани.

Вот, видите, все-таки вспомнил...

 

Как осколки разбитого зеркала...

Это были слёзы из-за меня, слёзы, которые я не мог ни выпить, ни остановить. Я не мог ничего – впервые в жизни. И, значит, выбора не оставалось: оторвать её от себя, как присохшую к ране, набухшую от крови повязку – чем быстрее, тем лучше.

 

...очень старался не смотреть ей в глаза – пустые, деревянные слова, без конца, не умолкая, главное, чтобы без пауз, говорить, говорить, говорить... Наверное, в глубине души она тоже этого хотела, это было так легко – она просто поднялась и вышла из комнаты и из моей жизни, словно делала это уже тысячу раз. А, может, так оно и было, кто знает, спросить ведь не у кого – разве что у того самого одноухого зайца.

Его-то уж у меня никто не отнимет. Зачем?

 

...зато ко мне часто приходит дочка, почти каждый день, иногда даже остается на ночь. Она уже совсем взрослая, моя капелька. Тихая, заботливая и такая красивая... Плоть от плоти, кровь от крови... Я смотрю на нее и вижу... как же ее звали, снова забыл... но я вижу её, как живую, наша дочь так на нее похожа.

Ах, да, Аня, конечно. Всё-таки – вспомнил.

 

Нет-нет, я всё сделал правильно, иначе...

В любви надо уметь быть жестоким, чтобы не пришлось стать жестоким – беспощадно. И при чём тут слезы? Мужчины не плачут, никогда не плачут. Если бы не чёртова Чёрная Субстанция, это она во всем виновата. Он именно так и сказал тогда, тот самый профессор:

– Substantia Nigra. Это ваша ахиллесова пята, ваше слабое место, ничего не поделаешь. С другой стороны – это ведь болезнь гениев. Утешение, конечно, слабое, но все же... Увы – за всё приходится платить, вы это и сами знаете, верно? Так что...

 

Нашу дочку зовут Надежда. Ведь Надежда – самая неизлечимая болезнь на свете. Едва я вспоминаю об этом, мне сразу хочется назвать ее... да-да, Аней. Анечкой... Но нет, нельзя.

Мы много гуляем, просто медленно идем рядом, держась за руки, и дюны поют нам свою песню – как ни в чем не бывало. Иногда она приходит ко мне по вечерам, садится у ног и слушает, слушает, слушает – молча. И скоро, очень скоро её делается так много – внутри, вокруг и повсюду, что я не выдерживаю.

– Тебе уже пора. Спокойной ночи.

Она уходит – она всегда была послушной девочкой. Уходит и уносит с собой на всю долгую-долгую ночь свой запах и взгляд, и тёплые ладони, и мягкие завитки волос на шее. Если бы она была... Аней, я бы знал, я бы точно знал, как с этим справиться. Схватил бы её, сжал, скрутил, зацеловал до смерти. Запер бы – накрепко и навсегда.

И чтобы ключ только у меня – а так...

А так…

 

Я пробираюсь в детскую и смотрю, смотрю...

Одеяло совсем сбилось, её плечи открыты, кожа отливает серебром. Я едва слышу её дыхание – как же тихо она спит, боже мой...

И я... протягиваю руку... Яблоки падают и катятся, катятся прямо под ноги. Они требуют: «Наклонись, подними меня, возьми меня, съешь...» Они стонут. Голод ослепляет, лишает меня воли и...

...Прости меня, моя капелька.

Страсть можно победить только нежностью – моей нежностью к тебе.

Прости, я не трону тебя.

Не трону тебя...

Не трону тебя...

Я не...

 

...лет, как он меня не узнаёт. Или делает вид, и я всё ещё не понимаю – почему?

Ему гораздо лучше: движения увереннее, да и руки уже почти совсем не дрожат, почти-почти совсем. Вот только... Мне кажется, он уверен, что живет один, что рядом – никого, меня-то уж – точно. Вместо меня – пустота, и у неё совершенно другое имя.

Он всё прекрасно помнит и всё понимает, он такой же, как раньше – во всём, кроме меня. Меня в нём не осталось совсем.

Мы по-прежнему живём в том же доме. Тот же океан, те же дюны и чайки, и поющие пески. Почти каждый вечер и каждое утро мы гуляем вдоль берега. И я делаю вид, что держусь за него. Изредка он поворачивает ко мне лицо и что-то негромко говорит. Мне – своей, нет, нашей дочери. Наверное, он уверен в этом на самом деле, а я...

Я просто проживаю его – как жизнь.

 

С сумерками я вхожу к нему в кабинет, усаживаюсь напротив и молча жду, когда он поднимет на меня глаза. Иногда долго, но я привыкла. Зато можно будет укрыть его руку своей ладонью, поднести к губам, прижаться к горячей сухой коже и попросить:

– Лёвушка...

– Что, моя хорошая? Я и не заметил, как ты вошла. И почему по имени?

– Папа... Почитай мне, а? Можно?

И моя единственная любовь, мой муж читает мне.

Знать бы, кому – кому из нас?

Его голос заполняет меня, переливается через край моего сердца, и когда луна разливает свое молоко, часы бьют в ладоши, а сверчки переходят на шёпот...

Вот она – Точка Глубокой Грусти.

На одно короткое бесконечное мгновение...

Почти навсегда...

Я возвращаюсь. Я читаю своё имя в его глазах, узнаю себя его руками, его губами, его словами:

– Аня, Анечка, ты пришла? Почему так долго? Ну скажи, что бы ты хотела на ужин? Я приготовлю.

И я снова и снова отвечаю – не задумываясь ни на секунду, которой нет:

– Тебя... Отныне и навсегда, до скончания времен.

 

Аминь...