Антон Стрижак

Антон Стрижак

Четвёртое измерение № 22 (298) от 1 августа 2014 г.

Подборка: Звезда Бенетнаш

* * *

 

Человек приходит к человеку,

как в больницу или там аптеку,

посетив попутно магазин.

И на кухне, сев на табуретку,

уроняет несколько слезин,

а потом тихонько говорит:

«У меня вот здесь и здесь болит».

 

Человек глядит на человека,

как глядит на доктора калека,

потерявший ногу или глаз,

будто есть какая-то таблетка,

проглотил которую и – р-раз! –

заживает всякое бо-бо.

Но изобрести её слабо.

 

Человек на пару с человеком,

наскребя закуски по сусекам,

лечит раны водкой, а потом,

став наутро снова человеком,

покидает человечий дом,

перед тем рассолу нацедив,

чтобы не случился рецидив.

 

* * *

 

Там, над городом – вверх и направо, –

оживляя убогий пейзаж,

посреди разношёрстной оравы

расцветала звезда Бенетнаш.

 

И чем ближе, крупней и жемчужней

становилась она, тем верней

мы с моею любовью замужней

назначали свиданья на ней.

 

Я теперь ухожу понемногу

и беду на себя навлеку,

к твоему припадая порогу,

к запылённому половику.

 

Сесть на паперть. Просить подаянья

для уплаты пожизненной мзды,

чтоб на шаг сократить расстоянье

от меня – до тебя – до звезды.

 

И, набрав желтоватых огарков,

дармовую затеплить свечу.

Напророчив разлуку, накаркав,

я теперь навсегда замолчу.

 

Я теперь тишины не нарушу

и, предав всё земное огню,

я свою безымянную душу

у потухшей звезды нагоню.

 

* * *

 

Вот и хватит в лицейских тетрадках лажать.

На прощанье Державину лапу пожать –

и вперёд. Но твои адресаты –

только вёрсты одне полосаты.

Одиночество, брат, даже с выходом в свет.

И в гостиных шушуканье – ибо поэт.

Мимо черни, на россказни падкой,

проходи, заслоняясь крылаткой.

И, вцепившись в пудовую трость, как в цевьё,

сквозь туман, сквозь пошлящее офицерьё –

дуй на выход. Лакеи и шубы.

И невнятно бормочешь сквозь зубы:

«В фолиантах потомков отыщем приют.

Ничего, милый друг. Нас, конечно, убьют.

Ничего. Да какие там бесы?

Просто светские дурни, балбесы».

Дуй насквозь. И всегда оставайся в бегах,

сквозь туман, сквозь позор и письмо о рогах,

сквозь предательства, карты, попойки,

задолжав за квартиру на Мойке.

 

* * *

 

Алкоголь шипит на ране,

неизвестной никому.

Постепенно быт бараний

погружается во тьму.

И, снабжённый просьбой кроткой

взять каких-нибудь сардин,

друг уйдёт один за водкой,

а вернётся не один.

С ним пришедший сядет с краю,

подождёт, пока нальют

и промолвит: «Знаю, знаю

и дела твои, и труд».

И на скатерти расправит

складки, а потом с неё

сдует крошки и добавит:

«И терпение твоё».

И продолжится застолье.

Собутыльник мой, ответь:

что мне делать с этой болью?

Как мне с ней не умереть?

Как пройти мне вместе с нею

сквозь декабрьскую ночь?

Если я не опьянею,

как её мне проволочь?

Как по улице отправить

мимо лавочек и урн

и в финале переплавить

в оглушительный ноктюрн?

 

* * *

 

Весь май куковала кукушка,

но не было в мае тепла.

Была ежедневно – чекушка,

как минимум. И с похмела –

бутылка негодного пива.

И в ванной сухая вода

нещадно по коже лупила.

И странно мне было, когда

над всем, что меня доставало,

над этою кучей дерьма

великое Солнце вставало,

играло, сводило с ума.

И не было в мире ни Данта,

ни Пушкина. Друг Алексей

бубнил: «Подними хоть стакан-то...

Ну, чё там... Давай за друзей...»

 

Музыка

 

Тогда

 

Вон он – мученик музыкалки,

зазубрив пару нот из-под палки,

по морозу, под смех ворон

тащит в школу аккордеон

на дурацком играть концерте

перед кучкою мудаков

ты подумай – Джузеппе Верди!

Ты послушай-ка – «Марш стрелков»!

Ученик никакого класса

мямлит музыку по складам,

левой путаясь в кнопках баса –

до-фа-до... Что же дальше там?

По привычке найти глазами

третье место в восьмом ряду.

Да и хрен бы с ними, с басами.

Да не хлопайте – сам уйду.

Но во сне, раздобыв сигарету,

криминальный раскрыв пенал,

возвращаешься в школу эту,

в этот актовый тёмный зал

и, горлан, огрубевший неуч,

ты присмотришься – вот оно,

то, что ментор твой, Сан Евгеньич,

свысока называл «фоно»,

надлежащее высшей касте,

дыба хрестоматийных дев.

И, в его растворённой пасти

окончательно разглядев

пожелтевшие зубы клавиш

и безвкусные вензеля,

с наслажденьем бычок раздавишь

о постылую ноту ля.

 

Теперь

 

Птица бьётся в пустой груди

та, которая не воробей.

Или в чувство меня приведи,

или, слышишь, того, добей,

слышишь, бог мой, холодный мрамор,

Аполлон, или как там тебя?

Вот я в тёмном подъезде замер,

штукатурку ногтём скребя.

Распластавшись в сыром пролёте,

второпях раскрываю рот,

чтобы птица в слепом полёте,

не боясь никаких «высот»,

суматошно теряя перья,

долбанулась башкой в стекло.

Вроде, всё. Ничего теперь я

не должон тебе. Отлегло.

 

* * *

 

С прошедших лет отсчитывая сдачу,

селюсь на дачу

и жизнь пишу двенадцати бегоний,

что твой Светоний,

который Гай Транквилл... лизатор, вместе

со мной ютится на насесте,

из ослабевших выпадает пальцев,

когда я сплю в одном из зальцев.

 

Бегонии кивают мне листками.

Вдали свистками

приветствуют друг друга тепловозы.

Шумят берёзы,

и сорняки растут неутомимо,

а вечерами мимо

идёт народ с авоськами, кульками

и воздух полон мотыльками.

 

Я зажигаю лампу на веранде,

шепчу «Отстаньте!»

Не отстают. Поэтому по средам

пью чай с соседом.

Соседу нету дела до материй,

но он потерей

большой, однако, это не считает –

ему хватает

своих забот о яблонях и вишнях.

Темнеет в вышних.

Струит свой свет на дачный наш посёлок

Луны осколок,

и в тишине стоит посёлок дачный,

пустой и мрачный.

 

Здесь можно жить до самых труб небесных:

пейзажей местных,

я думаю, мне хватит до финала.

Мне нужно мало.

Смотреть в окно, кишащее щеглами,

и четырьмя углами

отгородиться здесь, построить стены

и постепенно

забыть все имена, своё включая,

не отличая

весны от осени и сна от яви.

Как видно, вправе

на это я. Увидев, что я лишний,

ты всё простишь мне.

 

* * *

 

Вот и осень пришла – подкатила, как к горлу комок

и зашторила небо, и вешает чёрный замок

на зелёные двери в леса, и бормочет невнятно,

что неплохо бы листья с деревьев убрать поскорей,

потому что зима будет ранней. И зелень дверей

покрывают неровные бурые пятна.

 

Вот и осень пришла – с дыроколом в дорожной суме –

и приводит в порядок дела к предстоящей зиме,

подшивает листву в аккуратные серые папки.

Убирает в музей экспонаты из летних времён –

надувные матрасы, панамы, мячи, бадминтон,

волейбольные сетки, сифоны и пляжные тапки.

 

Вот и осень пришла – расплескала блестящую ртуть,

по ночам забирается в окна и давит на грудь,

так что вдруг просыпаешься от недостатка дыханья

и лежишь на измятой постели в тисках тишины,

словно пробуя зуб языком, вспоминаешь недавние сны

и глядишь в потолок на корявых теней колыханье.

 

И молчишь сам с собою от имени тех, кто пока

не умеет с тобою найти одного языка

и не может тебя обнадёжить спасительной ложью.

С потолка переводишь свой взгляд на оконный проём,

где звезда со звездою тоскуют о чём-то своём

в той дали, где всё время зима и пока бездорожье.

 

Им оттуда всё кажется проще: листвою шурша,

осень бродит по старой планете и, судьбы верша,

их листает, как будто потёртую старую книгу,

где полно белых пятен и вырванных с корнем листов,

где названия глав – имена, и сожженье мостов,

занимавшее в жизни года, здесь приравнено к мигу.

 

* * *

 

Хотя исчез мираж,

но всё же длится –

всё тот же антураж

и те же лица:

фонарь за пеленой

и шелест капель.

И – время надо мной

заносит скальпель.

И, тихий день-деньской

рождая скрежет,

с любовью и тоской

на части режет.

Мне всё сошло бы с рук,

всё абсолютно,

когда б не этот звук –

ежеминутно.

 

Отдельное стихотворение

 

Живёшь и всею ненавидишь

душой какого-то козла.

Порой на улице увидишь

и спрашиваешь: «Как дела?

 

Как дети (если таковые

имеются)? Работа? Дом?»

А в мыслях – хрясть ему по вые,

потом куда-то – сапогом.

 

И, как в тумане, ищешь палку,

верёвку, камень, прут, наган.

А сам – обратно зажигалку

кладёшь во внутренний карман.

 

И, сделав первую затяжку,

выслушивая про детей,

счищаешь пёсию какашку

с подошвы обуви своей.

 

* * *

 

Размыло всё, включая горизонт.

К утру воде уже не хватит места.

И некто, выбираясь из подъезда,

воюет с ветром, раскрывая зонт.

Как странно, что не осень, а весна.

Не город – рай. Но не людской, а рыбий.

И молния сверкает, как блесна,

и люди превращаются в амфибий,

ступающих по скользким валунам,

и их поток, бурлящий, словно Терек,

влечёт, влечёт, как щепки, по волнам,

у магазина вынося на берег.

 

Вода повсюду. Слипшиеся дни

размокшими газетными листами

плывут по лужам. Тусклые огни

дрожат над неуклюжими мостами.

Вода повсюду. Некуда идти.

Ты коротаешь вечера в квартире,

уставясь в желтоватый потолок.

Тебе уже уютно взаперти.

Считаешь стены – раз, два, три, четыре –

и чувствуешь, что это – эпилог.

 

* * *

 

И. С.

 

Зима на улице, а я

всё беспокою Вас из морга.

Быть может, Ваша – нет, твоя

душа не выразит восторга

по случаю сему – отнюдь

не радостному, прямо скажем,

ну и не «затрепещет грудь»

от слов романтика со стажем

длиною в жизнь – что началась

и кончилась в какой-то точке

(быть может, запятой), но связь

не прерывается по почте

односторонней – как игра

в одни ворота, даже после

свистка финального (пора

завязывать).

Слоняясь возле

людей, вернее – мимо них,

зимой, с зажжённой сигаретой,

очередной безумный стих

мыча, однажды обогретый

случайным солнцем, этот зной

всей тканью впитывавший кожной,

задушен зимней белизной –

неодолимой, невозможной –

я умер.

В полной тишине,

не матерясь, не проклиная

свою судьбу, – поскольку мне

и не нужна была иная,

она не шла мне – извини

меня за это слово, ибо

судьба – не шляпа, хоть и ни

один не скажет ей спасибо

за одиночество её.

Любой из нас с другой судьбою

носил бы имя не своё

и не был бы самим собою.

Мы голосим и бьём хвостом,

в судьбу попавшись, словно в невод,

не зная ничего о том –

другая есть ли, нет ли. Мне вот

досталась, видимо, моя.

Ну что же – я доволен ею.

Благодарю за то, что я

такой, какой я есть, вернее –

меня, как такового, нет.

Остались от меня всего лишь

слова, лишённые примет.

Их ты уже не отфутболишь.

 

* * *

 

Осень треплет кирпичные зданья,

посыпает сограждан золой.

Ожидается похолоданье.

Дядя возится с бензопилой.

Мало места для литературы.

Туча грустная машет крылом.

Ковыряются сонные куры

в бурой травке в массиве жилом.

 

Озирает окрестности ада

и презрительно губы кривит

праздношляющаяся монада,

переживший себя индивид.

Церковь в ложноклассическом стиле

по соседству с дымящей трубой.

Между ними его поместили,

обозвали всё это судьбой.

 

Не придумано пытки на свете

изощрённей, чем эта, – домой

возвращаться с бутылкой в пакете

на ночь глядя почти что зимой.

На измученном лифте подняться,

нерешительно дверь отпереть...

Если вечером нечем заняться –

можно телек до глюков смотреть,

 

с собутыльником в шахматы биться,

жечь лучину, листать детектив,

написать Президенту, влюбиться,

сдать посуду, привить себе тиф –

лишь бы сдвинулось с мёртвыя точки,

ожило, отпустило виски

ремесло кустаря-одиночки

и лекарство его от тоски.

 

Вечер встречи выпускников

 

Холодно, тоскливо, бестолково.

Не было стаканов. Тут же Вова

сбегал в двадцать пятый за ретортой.

Выпили по третьей, по четвёртой.

Вообще, в тот вечер много пили,

потому что в школе не топили.

 

Вьюга подметала школьный дворик.

из кармана отсидевший Борик

вытащил косяк. Его в потёмках

раскурили. Вспомнили о том, как

бегали курить на переменке,

как Серёга в класс пришёл по стенке,

как была какая-то облава…

Вспомнили, как сумасшедший Слава

вешался в клозете, как Оксанке

мусора сломали нос по пьянке,

как влезали в драку друг за друга…

Помолчали. Подметала вьюга

школьный дворик, подметала чисто.

Водки оставалось граммов триста

на девятерых, на восьмерых ли.

Трое, впрочем, полчаса как дрыхли.

И лучи от лампы потянулись

в стороны – внезапно навернулись

слёзы на глаза – не то от дыма,

а не то от водки. Пьяный Дима

затянул «Ой то не вечер». Вова

подхватил – тоскливо, бестолково.

Холодно. Горючее допили.

Женька буркнул – мало, мол, купили.

Ничего. Нормально посидели –

без дурацкой этой канители.

А когда ещё так соберёмся?

На десятилетие – нажрёмся!

Хорошо б созвать всю кодлу нашу,

но – уже не дозовёшься Пашу…

 

Ну, пора, пора. Повсюду тихо.

Вьюга, как хмельная дворничиха,

спать пошла, сшибая фонари,

подметя до блеска дворик школьный.

И февраль – печальный, алкогольный –

нас уже заждался у двери.

 

* * *

 

Через дорогу – сгорбленный ларёк,

и ветер дует как-то поперёк,

спросонья пересчитывая вяло

опавших листьев медные гроши,

и в парке облетевшем – ни души

и ватное сырое одеяло –

в простонародье, туча – надвига-

ется на город. Больше ни фига

не видно, что прибавит оптимизму.

И надпись на ларьке – «Вулканиза-

ция». Привычно отведя глаза,

Помпеи вспомнишь ни к селу, и изму-

чен взгляд, что очертания листа

в замёрзшей луже, словно инкруста-

цию, оценивает. Вспомнишь Дантов

девятый круг. Как холодно окрест.

Ну, одевайся, выходи в подъезд –

зане уже прислали секундантов.

 

Прогулка по набережной

 

Эльге

 

Броня небосвода предельно крепка.

В Москве непогода. Озябла река.

В разъездах друзья и знакомые. Пусть.

Побродим, поучим стихи наизусть.

 

Слоняешься с выгнанным в шею месье,

наставником бывшим юнцов желторотых,

а ветер листву, как во рту монпансье,

гоняет и виснет шпаной на воротах,

и, ради забавы, холодной рукой

хватает за шкирку: а ты кто такой?

Да мимо иду! Не спеша, на ходу

пытаясь разматывать ветхий папирус

своей биографии. В этом году

мне новую осень пошили на вырост.

Спасибо, швея золотая, прости,

но что-то никак мне в неё не врасти.

 

На лестничной клетке поддатый сосед

всё курит и пепел трясёт мимо банки,

и лампочки пыльной обыденный свет

вдруг высветит что-то такое с изнанки –

не самую жизни основу, но лишь

с торчащею ватой подстёжку, подкладку –

что ясно: теперь уже не поюлишь.

Домой возвратившись, отыщешь тетрадку

и впишешь рукою, нетвёрдой пока:

«В Москве непогода. Озябла река...»

 

Болезнь

 

Весна в пути. Победа соли

над снегом. Двадцать раз на дню

сверкающий трезубец боли

пронзает голову мою.

Февраль покорно умирает,

в пространство выдыхая грипп,

и мокрый кашель раздирает

ворон на части. Я охрип.

 

Перемещаясь по квартире,

с трудом на кухню волоку

к ногам привязанные гири

и припадаю к молоку

горячему. Ложусь и брежу.

Пыль шевелится по углам.

И мир ножом столовым режу

напополам, напополам.

 

Вот распилю – и отодвину

рукой вторую половину,

где ты живёшь. Пускай лежит

посередине пропасть. Эта,

вторая половина света,

где нет меня, болезни, бреда –

тебе пускай принадлежит.

 

* * *

 

тебе

 

...и очнёшься на шумной попойке

и, себя, слыша некий мотив,

ипостасью застывшего в стойке

пса охотничьего ощутив,

молча к двери с улыбкой невинной

проберёшься, наденешь пальто.

 

И – с шестого на первый лавиной

вниз по лестнице – в темень, в ничто,

и – в такси, на попутку, в карету,

и уже различаешь внутри

непреклонную музыку эту –

раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три.

Встав в метро на пустой эскалатор,

слушай, как набирает разгон

этот странный аккомпаниатор.

Ну – теперь говори, эпигон!

Впав в беспамятство наполовину,

устремляясь в промозглую тьму,

«всё возьми, но не режь пуповину», –

говоришь неизвестно кому.

И глядят безучастные зданья,

как в метании голых ветвей

зарождается вдруг оправданье

безалаберной жизни твоей.