Анна Германова (Гердмар)

Анна Германова (Гердмар)

Четвёртое измерение № 21 (369) от 21 июля 2016 г.

Подборка: Воск

Воск

 

Нет, не мёдом – светом истекают

соты. Подступает темнота,

наполняет немота такая

воском опустевший улей рта,

что и губ уже не распечатать,

и земля незримо залегла

по углам. Так навсегда молчат, ни

слово не сорвётся, ни пчела

не слетит. Ни складки не нарушит,

выдохом не замутит стекла

их покой последний, словно душу

выплеснули. Светом истекла.

 

К долинам

 

Сна себе хотела? Платья

шила дочери, ждала

двойню сыновей? Проклятья

не избыть ни у стола,

ни на ложе. Отягчает

рок библейскому под стать

злобу дней. Обет молчанья

и бессрочного поста

не держать, не петь осанну

в царствах мраморов и глин,

не гостить в обетованных

землях лилией долин.

Не к долинам льни – в глубины,

в гул обвалов, в переплёт

междукнижий, в голубиный

талый воздух, свет, полёт.

 

Слово

 

Погасло. Отболело. Отошло

в неназванные области былого,

утратило убийственную суть,

звучание стрелы и власть стрелой

дыхание прервать. Истлело слово,

навылет пробивающее грудь,

 

ни шрама, ни следа. Но не вольна я

извлечь его из памяти. Застыло

и словно ждёт неведомого дня,

в безмолвии своём суровом зная,

что обретёт значение, и силу,

и голос, чтобы вновь убить меня.

 

Щебень

 

Дробясь, на грохот падает дорога,

песком и щебнем оседают дни.

Во мгле белеют плиты у порога,

теснятся тени на изнанке ночи,

свободные от смертных оболочек,

и вздрагивают редкие огни.

 

И я как тень сижу на перекрёстке,

не вглядываясь, что там впереди,

перебираю камни дней в извёстке,

слюде и глине. Вот и закоптелый

на сколе, где душа рассталась с телом.

И жду тебя. И медлю уходить.

 

De profundis

 

Колосьев тучных семь, и семь коров

откормленных – и словно в львиный ров,

я вновь схожу во тьму бесплотной тенью,

заговорённой от когтей, клыков,

и памяти палящих языков,

и медленного яда сожалений.

 

От наваждений в сумрачном лесу

ни мужество, ни мудрость не спасут,

в пути не будет ни воды, ни хлеба.

Но всё слышней неведомая суть

звенит внутри, и держит на весу

вся сила синевы иного неба.

 

Лия-Рахиль

 

В безвременье замри, Иаков,

без снов о Боге и борьбе,

пока склубится свет из мрака

и станет лестницей тебе.

Не в этом ночь дробящем свете,

вне славы и лучей его

безмолвствую – и молний плети

замечу только оттого,

что наконец-то перестану

ответа ждать в недвижной мгле,

какой из дочерей Лавана

была тебе я на земле.

 

Половодье

 

День настанет – не станет слов,

словно прочный привычный лёд

и своих, и чужих стихов,

поднимаясь, река сорвёт.

Половодье сомнёт мосты,

срежет лодки у переправ,

неба грозную синь и стынь

по немым полям разогнав.

Размывая все берега –

больше нечего им беречь –

растворяет в себе река,

по словам разнимая, речь.

Оттого ли, что слово лжёт,

сотни смыслов на дне храня,

оттого ли, что слово жжёт,

и безжалостней нет огня.

 

Не вернуться

 

Нет ни имён во снах, ни сроков,

ни лиц родных, ни голосов,

один лишь Млечный путь высоко

над тёмным пламенем лесов

течёт в несбывшуюся осень.

Там пепелище поросло

полынью, там на ветер бросить

золу непрозвучавших слов

могла бы – тенью полетела,

но не отмерен мне покой

меж дном земли заледенелой

и неба медленной рекой.

Не след петлять по бездорожью,

в объезд, в облёт и по прямой,

во сне ли, в яви – невозможно

вернуться. Нет пути домой,

где сверху свет прямой и грозный

ветвей раздроблен решетом,

где над крестами стынет воздух

пространств, разомкнутых в ничто.

 

Всё пепел

 

Час назван. Близится. Отсрочен.

Назначен вновь. Спешит пройти

и вспыхнуть ярче и короче.

Чадит листва последней ночи,

цепляясь сучьями обочин,

во тьму врастают все пути,

и новые не стоят прежних.

Куда бы ни брести в бреду

бессонном – так везде изъезжен

убитый грунт, что прочно держит

вне тайных троп лесных. Всё реже,

всё глуше эхо «не приду!»

Душа моя, чего ты ищешь

так пристально в углях утрат,

каких следов на пепелище,

где лес под пахоту расчищен,

а спутанные корневища

в пустотах памяти горят.

 

Свято место

 

Весь этот город, он давно не твой,

фасада фальшь и ветошь декораций.

А в настоящий город не добраться,

искрящий в коромыслах Кольцевой,

вибрирующий голосами, светом,

гоняющий по яркой сетке веток

своей подземки солнечный прибой.

 

Весь этот город – тот, что был твоим –

не выгнет куполами поднебесье.

Он так составлен – из тончайшей взвеси

имён по старым книжкам записным, –

что, словно Китеж-град, неосязаем

в тех палестинах, где с холмов сползает

вторая Византия, третий Рим.

 

Весь этот город выцвел и остыл,

но свято место не бывает пусто.

Горчит речитатив сорокоуста,

роняя поминальные листы

по стогнам всех пределов и наречий,

твердит тебе о том, что «время лечит»,

и расставляет на полях кресты.

 

Яблочный Спас

 

Свет августа. Мелькание ладоней

над яркой полосой несжатой ржи,

а небо всё синее и бездонней

на паутине выцветшей дрожит.

Подсохшей веткой переломит лето

Господень Спас. По всем церквам кадят

плодам земли, и яблоком нагретым

забросит кто-то за межу закат,

на серп литого месяца наколет,

заточенный для жатвенных работ...

Сквозной туман затягивает поле,

где позднее прозрение взойдёт,

ржаным снопом на голову обрушив

простую веру в то, что смерти нет.

В пустых полях затерянную душу

затопит до краёв Фаворский свет.

 

Полынь

 

Так высоко, спокойно, строго

идут по небу облака.

Назад ни облакам дороги,

ни белым по земле полкам.

С начала смуты в год четвёртый

истает невечерний свет,

взойдёт слепое солнце мёртвых

светить стране, которой нет.

Там будут баржи да понтоны,

да наспех вырытые рвы

в потёках извести гашёной,

а тот, кто мнит себя живым,

бредёт, неисцелимо ранен,

в суровой немоте пустынь,

и добровольного изгнанья

за ним смыкается полынь.

 

37

 

Памяти Лидии Чуковской (1907 – 1996)

и Матвея Бронштейна (1906 – 1938)

 

Был год столетия дуэли.

Где «Пять углов» трамвайной трелью

на перспективе акварельной

обведены, там в суете

курортной, дачной и вокзальной

слова прощанья и печали

остались. Мы их не сказали,

к последней подойдя черте.

 

Тот  год – о брате ли, о сыне

взывать ли, выть в бесслёзной стыни,

молчать ли – штык примкнув, откинет

цепочку, загремит замком.

А там, как только морок схлынет,

ищи тропу во снах полынных,

сливайся с улицей пустынной,

двором, проулком, тупиком.

 

Был год великого помола.

В амбарах пухли протоколы.

Там ржавой скрепкой лист подколот,

где, не похожа на твою,

вся в пятнах – соль ли? кровь ли? окись? –

корявыми корнями в пропасть

дрожащая съезжает подпись,

не удержавшись на краю.

 

Причастие

 

Нам в ту эпоху не вернуться,

где смерти серп стократ острей,

во всесожженье революций,

террора, войн и лагерей.

Но дым костров чумных истаял

и пепел тел давно остыл,

бурьян забвенья прорастает

на хлорной извести могил.

Наполнил воды, землю, воздух

прах безымянный. Претворён

и в нашу кровь, и равно роздан

на этой литургии он

затем, чтоб имена молоха

всяк сущий называл язык.

Нам не вернуться в ту эпоху,

пока её мы помним лик.

 

Река

 

Ни дня не ведая, ни даты,

выныривали в дольний мир

в безэховых семидесятых

годах, дышали суррогатом

одной на всех свободы, сжатым

в отсеках типовых квартир.

 

Течение брало, качало,

отталкивали берега,

листали шлюзы и каналы,

латали лодки у причала,

гадали, где берёт начало

всеуносящая река,

 

её течению вверялись,

по ней и с ней, не зная дна,

порогов и стремнин, сплавлялись

всё дальше, реже откликаясь

друг другу, таяли, терялись

в слоистом мареве… Одна

 

плыву вдали от гроз и бедствий

и всё пытаюсь из сквозных

своих двухтысячных вглядеться

в иное время, дом и детство,

и верю – оборвётся сердце

на отзвук голосов родных,

 

и понимаю – бесполезно

в ту старицу стремиться, где

в заглохшем русле хлам железный

замкнул теченье, но разверзлась

и только взгляда жаждет бездна

уже свершившихся судеб.

 

Не замечая перехода,

ищу разорванную связь,

всё глубже уходя под воду

там, где отцу четыре года,

и дед пока не враг народа,

где мать ещё не родилась,

 

и помню: стоит оглянуться –

столпом застыну соляным.

Нет, не вернуть и не вернуться

в былое русло, не коснуться

корней – сгорели, сожжены

тифозным жаром революций,

и войн, и лагерей страны.

 

Мне до меня рождённой жажды

в реке, куда не входят дважды,

уже не утолить, пусть даже

в ней растворюсь. Но и тогда

вся рать последнего суда

бессильна – ничего не скажет

и не отдаст назад вода.