Андрей Грицман

Андрей Грицман

Четвёртое измерение № 15 (219) от 21 мая 2012 г.

Подборка: Ранние стихи

Кладбище

 

В излучине у крепнущей Невы,

на развороте северного неба,

в наклоне петербургской головы

уснувшие сановники-столпы,

служители померкнувшего Феба,

учёные лишившиеся хлеба,

и ссыльные, хлебнувшие хулы,

отпившие запретного вина.

 

Быть может на граните имена

кому-то скажут через годы тленья

сквозила связь, и за провалом дней,

лишенное эпических камней,

осталось где-то наше поколенье.

 

* * *

 

И он узнал, что смерть не пустота,

не одиночество, а негатив былого,

хранящий только общие места,

после того, как сказанное слово

покинуло холодные уста.

 

* * *

 

Весна!

Художники в прострации.

Как в луже – в каждой медитации

играет неба новизна!

 

Приходят дни на водопой

к ручьям звенящим все заметней,

и время легкою стопой

скользит уже в обувке летней.

 

Поэт, забыв про свой окурок,

творит в отсутствие жены.

В стихах его отражены

обиды, бабы, переулок.

 

Художник к чаю жарит хлеб.

И холст его стоит нетронут.

Стоит таинственный как омут,

как белое пятно судеб.

 

И осень как дурная весть,

висит над миром антиподом.

Неведомо к каким невзгодам

звучать готова неба жесть.

 

Короче дней осенних свет.

Проходит осень грустной дамой.

И с лёгких рук твоих, поэт,

роняет лес стихи упрямо.

 

* * *

 

Косматый сумрак лёг в долину,

повисла красная луна,

погасла ясная страна

и спит уже наполовину.

 

Страннее очертанья гор,

туманнее холмов рельефы.

Как будто призрачные нефы

открыл невидимый собор.

 

Пролив пылающий раствор

погасло дневное светило.

А больше света не хватило,

и сразу шире стал обзор.

 

Легла в долину тишина,

вернее сразу как-то пала,

а ты вздохнула и сказала:

когда-то здесь была война.

 

Перебирая имена,

ты говоришь о том, что будет.

И кто же ближнего осудит,

когда на всех одна вина.

 

И только медленный прибой

расскажет плещущие были.

Ты скажешь: хорошо с тобой.

Ты вспомнишь: молоды мы были.

 

Сказка про Белоснежку и семь гномов

 

Росла Белоснежка в покое и неге,

и видела счастье в искрящемся снеге,

в замедленном беге лучей по стене

сквозь стекла в высоком стрельчатом окне.

А чтобы она веселее жила,

в подарок ей гномов судьба привела.

 

Семь раз просыпался звенящий ручей,

семь раз колебался огонь у свечей,

семь минуло вёсен и столько же зим,

и гномы пропали, один за другим.

 

У первого – нервы. Остался второй.

Он дымом растаял осенней порой.

А третий пустился по свету бродить,

и мне говорили, что начал он пить.

Четвёртый не мёртвый, четвёртый живой,

но где-то трясет он своей головой.

Сидит над страницей в шапочке чёрной,

трясёт головой и клюёт свои зёрна,

а Пятый – распятый. Остался шестой.

От сердца он пьёт маслянистый настой,

и твёрдо он знает, что будет седьмой,

но тоже по свету уйдёт он с сумой...

 

* * *

 

Паденье в сон – в себя паденье,

на дно своих зеркальных глаз.

Там предъявляет отраженье

лик перевёрнутый анфас,

условность слабых очертаний,

безволие ушедших дней,

безмолвие, что не длинней

пути несбыточных желаний,

в болотной зыбкости огней

волнистость силуэтов женщин,

имеющих одно лицо...

 

Кольцо всё уже,

красок меньше.

И ты уже перед концом

распят на скате полушарья,

и леденя вначале грудь,

холодный луч во тьме нашарит

сомнамбулический свой путь.

Он безошибочно нацелит в висок –

серебряный клинок,

замедлится у самой цели.

 

Но просветляется восток.

Рассвет озеленит портьеры,

за окнами – снега, дома,

непробуждённая зима –

существования химера…

 

Акварель

 

В. Р.

 

Мне так хотелось акварели,

её прозрачной глубины.

Она как перелив свирели

из светлого окна стены.

 

Я красок взял побольше, разных.

Я был и счастлив, и измазан!

Я наносил и наносил

голубовато, розовато.

И дождь красиво моросил,

и снег ложился комковато.

И между тучами, в оконце,

желтело розовое солнце.

Но лица, лица были странны,

Так неестественны, туманны,

безглазы, губы их шептали

полуоборванные фразы.

Они просили и просили,

почти беззвучно, глуховато,

а дождь красиво моросил,

и снег ложился синевато.

 

Я уголь взял. Я взял белил.

И взял я темперы и масла.

Я снег смешал, и дождь я слил,

и сонце желтое погасло!

Я уголь взял. Я штрих нанёс,

добавил масла густоты –

кричали губы, несся крик

из массы спутанных волос

на срыве страшной пустоты.

Из темного окна стены

в упор глаза в меня смотрели

с укором боли и вины.

А мне хотелось акварели.

 

* * *

 

Потаённо ушли поезда,

города по ночам разрезая.

Пепелищем плывут берега

мимо белых нетронутых рек.

Неподвижно висят облака

над пустым и холодным вокзалом.

Неустанно и глухо на поле

задумчиво падает снег.

 

Наплывает навстречу земля,

не дождавшись повисшего снега.

По ночам зарастают поля

белым пухом исчезнувших птиц.

Удивленно садятся слова

на чугунного человека

на больших площадях навсегда

опустевших погасших столиц.

 

Никогда, никогда, никогда

не упасть удивленному снегу.

Никогда не найти, никогда,

нам своих обмелевших следов.

Не опустит в слезах исполин

ледяные чугунные веки.

Засыпают в полях поезда

погружённые в сумрак седой.

 

* * *

 

Лишь боковая ветвь,

Сегмент хвостатых эволюций

На циферблате лет – момент.

Прохожий у истока улиц,

Случайно завернув в тупик,

Присев на пыль, раскрыв суму,

Остаток хлеба преломив,

Вы обнаружите луну.

В осколке битого стекла

Она трепещет и течёт.

Стекло возьмите. Не расчёт,

А просто память о луне.

Среди заборов, лопухов,

Пустого дома сгнивший кров

И свет, мелькающий в окне.

Смеркается вполне, и сух

Скрип половиц. Усталый слух

Определяет в тишине

Гортанный разговор машин,

Дрожащий город у реки.

Вы уходите налегке,

Но, прихоти поверив странной,

Вы не забудьте захватить

Осколок битого стекла,

Где отражённая луна

Ещё трепещет и течёт.

 

«Иудейская война»

 

Тяжёлый сон привиделся однажды.

Он криками и дымом обрастал.

Там острый запах свежего креста,

позор, и жизнь, и утоленье жажды.

Дорога, топот, и металла звон

о каменную грудь Иотопаты,

а фляга над лицом,

её наклон.

Один глоток живительной расплаты

Клинком переливаясь, рвётся в горло!

 

А рослый пыльный римлянин смеётся,

и рубище уже намокло…

 

Осень. И ветер раздувает пепел храма,

И волны к побережью гонит…

И рядом с книгою седой Иосиф

От сновидений мечется и стонет.

 

* * *

 

За Вологдой, в тиши лесов,

Молочным озером под елью –

оазис северной деревни

с гостеприимством сонных псов.

И сонность, и остроконечность,

колонность сосен, лень берёз,

и будущий сухой мороз,

и беспощадный, и беспечный…

 

И белый белозёрский блеск

в окаменевшем отражанье.

И мир, и монастырь, и лес

в никонианском искаженье.

И в воздухе – сгущённый дух

На хвойных потемневших смолах,

как еле уловимый слух

о дымной горечи раскола…

 

И сети в рыбьей суете,

и солнце в пёстрой чешуе,

в холодной глубине пространства,

в лазоревом непостоянстве,

в дионисийской высоте.

 

И шёпот из последних сил

в глухой мохнатости приречной,

мерцающая бесконечность

необозначенных могил.

 

* * *

 

В метро проходит время года.

Театр теней, и мы артисты.

Свою рисуем мы природу,

рассеянные урбанисты.

 

Нававилонена в журналах,

природа треплет языками.

Она размечена на фото,

Мы трогаем её руками.

Но тихо уплывает что-то

необъяснимое в каналах,

в сигналах связи с кораблями,

в пульсации неуловимой…

И чисел глас, и знаков имя

Дождём повисли над полями.

 

Над перевёрнутой страницей

погода хмуро и безмерно

играет облачной границей

двух областей несоразмерных!

Кривое зеркало смеётся

случайною гримасой мима.

Порядок, формула и мера

угаданы непостижимо,

предчувствием канатоходца,

законом ритма и размера!

 

Пустые миражи событий

издалека стоят как вехи.

А мы все празднуем успехи

несуществующих открытий.

 

* * *

 

На лепестках рисунков Хокусаи,

в твоём лице,

в изменчивости брызг

застенчивости линия косая.

И посмотреть – необозримый риск.

И дальний бриз летит от океана,

Застыв прикосновеньем на губах.

Из широко раскрытого окна

аллея холодна и голуба.

И солнца ещё нет,

но не видна луна.

Её в пруду поймала обезьяна.

 

* * *

 

Ещё темно. Проснувшаяся рань

в кровосмешенье ночи и рассвета.

Темно ещё совсем, но где-то

скрипит по снегу верное решенье,

рассвет снимает ледяную ткань

 

И небосклон распахнутый глазаст,

Из редких труб торжественны куренья.

Сосновый лес пробил, тысячелетний,

искрящийся, обледенелый наст!

 

И всё в грядущем шаре из глубин

и в лесе сомкнутом заключено и сжато,

сосульки запятыми чуть дрожат

на проводах. И ты совсем один.

 

Март

 

Вот-вот весна засмотрится с небес

на дальнее прогалин многоточье.

Становится теплее даже ночью,

и тихо оживает мокрый лес.

 

Но что-то там осеннее тревожится.

Той дальней и печальной красотою.

И по ночам хрустит незримым льдом.

И на полях рассеянных не можется весенним дням…

Но сине-золотое

уже созрело в серо-голубом.

 

* * *

 

Кто полюбил, тот был любим,

и праздновал своё рожденье.

Сквозь стёкла солнца восхожденье

из голубеющих глубин

переливалось и текло.

 

И ночью не хотелось лечь,

но выйти в сад полуодетый,

и слушать будущее лето,

от запахов теряя речь.

 

А город, солнечный вокзал,

в весеннем полыхал пожаре,

а я как на воздушном шаре

на полных лёгких повисал.

На просеке сушили хворост,

и в оттепель растаял мост,

и паводок под берег бил.

 

Тогда во всём была весна,

и в пробуждении от сна,

и в обнажении могил.

 

* * *

 

И жаркое нутро земное

расплавит древнее зерно.

И на младенческом наречье

тот мир гортанно нарекут.

В долине влажной Междуречья

засвищет кнут!

 

И мир качнётся караваном,

и не спеша расшевелит

земли запёкшиеся раны,

железо, воду и гранит,

и лёд далёких пирамид,

и волчью жажду Тамерлана.

И снова к небу вознесёт

органные густые звуки,

И снова кто-то не спасёт,

Крестообразно вскинув руки.