Анатолий Богатых

Анатолий Богатых

Все стихи Анатолия Богатых

* * *

 

...А нынче – в месяц-ветродуй –

китаец-маг, мудрец Фэн Шуй

решил, что близкие должны

меня покинуть. Не нужны

мне ни семья и ни друзья,

и пусть один тоскую я...

...Ещё любимых сжался круг, –

ни добрых лиц, ни тёплых рук

и ни сердечного огня.

Утраты свыше решены...

 

Так незаметно год прошёл,

и новогодний грянул стол.

 

...И вот - ни сына, ни жены

и ни другой. И не слышны

друзей и смех и разговор.

Ни девы юной... Просто мор!

Сплошной раздрай, сплошной разор.

Пустыня. Сокол нищ и гол.

Один сиди себе – кукуй...

 

Ужо тебе, мандюк Фэн Шуй!..

 

2004

 

* * *

 

...А сколько лет прошло! и сколько лет осталось!..

Давно мой скорбен дух, давно лишившись крыл.

И перешед черту, вдруг ощутив усталость, –

как по чужой стране, я по душе бродил.

 

Я проходил поля, был горизонт в зарницах,

и человек во ржи лежал, убитый мной.

Был жёлтый череп гол, в его пустых глазницах

таились смех и страх, и червь скользил немой.

 

А по густой меже, где злые птицы пели,

возлюбленные мной прошли, – и бёдра их

струили чистый свет, и от стыда чернели

в их белизне следы бесстыжих губ моих.

 

И п о н я л я, ч т о м и р

и ж и з н ь в о к р у г – л и ш ь т е н и,

л и ш ь о т р а ж е н ь я т е х,

ч т о я т в о р ю н а д н е

м о е й б о л ь н о й д у ш и, –

ч т о я – с в о й з л о б н ы й г е н и й,

ч т о я в и н о й в с е м у

и ч т о в и н а – в о м н е.

 

И не спастись тому (живи ещё хоть дважды) –

ни от дневной тоски, ни от удушья снов, –

кто ложью жив и жизнь сравнял с листом бумажным,

кто уловил её бесплотной сетью слов...

 

1982–1983

 

 

* * *

 

...В день Воскресенья, взрывая гробы,

встанем на страшную песню трубы,

с плеч отрясая могильную тьму,

и в о п р а в д а н ь е протянем Ему –

хоть под ногтями! – немного земли,

той, о которой мы лгать не могли,

той, на которой извека стоим –

нищей, голодной, –

возлюбленной Им...

 

1983

 

* * *

 

...Весь в делах и всегда невесел,

недовольный своей судьбой.

Что ж ты крылья свои повесил,

что ж ты плачешься над собой?..

 

Даром редкостным, хваткой клятой

ты отмечен среди людей,

полуночник – и соглядатай

замордованной жизни своей.

 

Потому-то к словам, закованным в формы

вытвержденные, как в медь,

к нерифмованным и рифмованным,

к перекрёстным и окольцованным,

отвращенья не одолеть...

 

2003

 


Поэтическая викторина

* * *

 

...Вот говорят: «Не стоит пить,

всю жизнь паря за облаками,

что нет тебя, что ты не с нами

и что нельзя с тобою жить...»

 

Всё так.

Но так тому и быть.

А каково мне – трезвым – с вами?!.

 

1991

 

* * *

 

...Две рюмки – похмелье, вареньице к чаю.

В домашнем застенке на лире бряцаю.

 

Осенний мотив навязался с утра:

– Мы вольные птицы! Пора, брат, пора...

 

1988

 

* * *

 

Не верь в подругу, а верь в вино,

Не жди от женщин добра...

Из дворовой песни подростковых времён

 

...Закат. На земле темнеет. Небесные блещут блики.

Лежит на земле, не тает, сырая густая мгла.

И горек дым сигареты – невкусный, душащий, липкий.

И горечь сдавила горло, гортань твою обняла.

О чём ты, дружок, горюешь, чего ты добиться хочешь?

И куришь, и на ночь глядя теребишь в руках пальто?

О чистой своей, о верной, о вечной любви хлопочешь? –

Птицы в таком наряде не видывал здесь никто.

Представь на земле живущих, о тьме столетий подумай.

Узнаешь, как жили люди не хуже тебя умом,

как мучились, как страдали... Но – радостный иль угрюмый

все на земле находили пристанище, а не дом.

Молясь о Слове, о даре, лбом прижавшись к иконе,

цепью гремишь земной иль в облаках витаешь.

Понял о жизни то, что ничего не понял.

Знаешь о ней одно – что ничего не знаешь.

 

Не повезло, не случилось... В судьбе такое бывает.

Попробуем вновь подняться, взглянуть на Небесный свет.

Видишь, заря играет, и ветер вовсю раздувает

пленительный и прекрасный – сегодняшний твой рассвет.

Как свеж и морозен воздух! Погасли звёздные блики.

...Есть истины для поэта, одни на все времена:

в любых переплётах странствий ему не изменят книги,

и дом его – поднебесье, и Муза – ему жена.

 

1996–2000

 

* * *

 

...И нет покоя мне — и утешенья нет, —

какая музыка! какие ритмы плыли!

И в каждом слове льётся мягкий свет,

и рифма каждая легка на крылья.

 

В них не тускнеют столько долгих лет

мерцанье звёзд и непорочность лилий.

(Ах, что за чудо Афанасий Фет!

Его, наверное, в Германии купили...)

 

1987

 

* * *

 

...Когда ушедший день зарёй обужен,

когда длиннеет список злых обид,

и жизнь не в жизнь, когда душа – обуза,

а под ладонью сердце близкое болит, –

ты слышишь звук, то стих диктует Муза.

О счастье наше, Русский алфавит!

 

Ночным огнём в глухих дорогах дальных,

глотком воды на выжженном песке, –

пьянит меня мелодия печальных

слов нескольких на отчем языке...

 

1996

 

 

* * *

 

...На свете белом

живёшь-горюешь,

слова рифмуешь,

плетёшь умело.

И то и дело

дохнёт ненастьем,

бедой-напастью, –

себя не чуешь...

Вздохнёшь устало:

чуть-чуть бы счастья,

любви б немного!

Но не пристало

об этом – малом –

тревожить Бога.

В безбрежном небе

наш тесный жребий

не нами брошен.

Под этой ношей

часы плетутся,

года несутся,

скрипит эпоха...

Тебе – иное,

твоё земное –

перо, бумага.

Всё остальное

не стоит вздоха

и –

не во благо.

 

2001

 

 

...Неможется от голода сердечка неостылого.

Любилось бы, да лапают другие, говорю я.

Зовёт в постель по праздникам – постылого, немилого.

С любимой без взаимности изводишь век, горюя.

 

Пообносилось времечко одёжкой под заплатами.

Всё жду-пожду... Спохватится. Поймёт. Подскажут люди.

Обнимет и покается. Блудливой, виноватою.

Я жизнь люблю по-старому. Она меня не любит...

 

2007

 

* * *

 

...Ну и где ж твоя слава, детёныш Эола?

Горе мыкаешь, странный, чудной человек.

Вот и жизнь подошла осознаньем былого –

как куска прожитого, без меток и вех.

 

Что же там, впереди, в перепутьях мелькает

за излукой речною, за синей горой? –

Это время стекает, тончает, мельчает

над апрельскою полой водой.

 

Снова душу готовя к Причастью Христову,

вновь и вновь проживаешь былые грехи.

А простятся ль тебе этой жизни оковы?

Пустословье? Молчание? Ложь? И – стихи?

 

Но, упав, поднимаешься снова и снова.

И тебе не с руки горевать о былом,

если было однажды даровано Слово,

если д а д е н о было прожить на излом...

 

2008

 

* * *

 

...Пугливой мыслью не объять

разор-беду в родимом доме.

Опять страдать, опять стоять

на перепутье, на изломе.

 

Умы во мгле, сердца во зле,

но мы стоим себе, не тужим.

В какой стране, в какой земле

живём, какому Богу служим?

 

И не пора ль забыть слова

народ державный, сила, воля? –

ликует гордая Литва,

Орда бунтует в Диком Поле.

 

А мы под сволочью живём

который год, – и долги годы!

И обернулось тёмным сном

безумье гибельной свободы.

 

Кто проклял нас? Кого винить

в судьбе расхристанной? Откуда

считать позор – и хоронить

самих себя, но верить в чудо?

 

...И неизжитый детский страх

меня туда ведёт, где злая

стоит звезда сторожевая

в суконном шлеме – на часах...

 

1998

 

* * *

 

...Теперь всё чаще представляю:

однажды ночью смертный сон

ко мне придёт, – и станет явью

погожий полдень похорон.

 

И странно думать мне о том,

что этот рай и этот ад,

весь этот мир, –

«Под сим крестом...», –

что жизнь моя – вся целиком

вместится в п р о ч е р к е меж дат...

 

1998

 

* * *

 

...Тусклый день в декабре до конца поминать:

ветер пылью морозной сечёт по лицу,

а тебе в чистой, смертной рубахе стоять

на Семёновском – людном казённом плацу.

А потом в Заишимье ещё тосковать

и Сибирью брести, кандалами бряцать,

вспоминать запотевший спасительный крест, –

и в народе и вере спасенья искать,

озирая густеющий морок окрест

(кружат бесы, кривляясь, – и прячась во тьму),

и к народу, и к вере – спасаясь – идти.

 

Но в прозрениях трезвых метаться уму:

ничего не спасти,

не спастись никому...

 

1995

 

1917

 

...Так и было: встречали их песней, недужной и вечной, –

что прощанья, что встречи – у нас эта песня одна, –

и, с Великой войны принимая калек и увечных,

над великим страданием выла больная страна.

 

Так и было: поникли убитою славой знамёна,

горьким дымом тянуло от скорбных, голодных полей

над венцом подневольным униженной царской короны,

под оглохшим набатом святых Православных церквей.

 

И от зорь нестерпимых на годы полмира ослепло, –

это небо пылало, и пламени не было дна,

это было исчадьем грядущего вечного пекла.

 

И на Русскую землю всходил Сатана.

 

1987

 

 

* * *

 

А нас твоё страдание хранит,

Хранит от умысла и помышленья злого, –

Мирская власть гражданские оковы

Абрек на троне знаки и значки

Тирана тусклые недвижные зрачки

Огни тюремные да городские флаги

Величье государственной отваги

Свидетельства позорища былого, –

Когда в стихах твоих, аукаясь, звенит,

О вечности, о муках говорит

Его немеркнущее Слово.

 

1986

 

 

* * *

 

Бес в ребро, –

не бывает лишнего...

 

Беззаботный и светлый смех

мне напомнит меня, давнишнего,

столь же жадного до утех.

 

Только мысль моя, крепко пряча

крохи выстраданного в тиши,

с грустью зоркой, с тоскою зрячей

рыщет ночью во тьме горячей –

и в потёмках живой души.

И уже не простят измены,

и тебя уличат во лжи –

эти лестницы, эти стены,

эти первые этажи!

 

Год за годом тончает пряжево

дней моих, –

и не гаснет свет

над страницей Устава княжьего:

«Ащемужъ огъ жены влядетъ...»

 

1995

 

* * *

 

Бывает, молча куришь без огня,

читаешь иль клонишься над работой,

и вдруг негромко позовёт меня

невидимый и неспокойный кто-то.

И представляется полупустой вагон,

слезятся стёкла, и поля в тумане,

кочевье громкое проснувшихся ворон, —

всё-всё, что сердце жалостию ранит.

На переезде одинокий дом,

бельё намокшее (хозяйка позабыла),

уже рассвет, но ни души кругом, —

всё-всё, что сердце Русское любило

и любит, ревностное, поверяя снам,

за безысходность бытия земного,

за безнадежность, за тоску, за срам

минувшего...

                  Не надо мне иного!

Вот э т о Родина. Куда е й без меня?

Куда м н е без неё, на край ли света?

(Ты молча куришь, в доме нет огня.)

Я знаю, что тебе курить до света,

молчать и думать, дожидаясь дня,

и спрашивать её...

                          И ждать ответа.

 

1995

 

В деревне

 

I

 

Отдалённые вздохи жабы,

соловья золотая трель...

Успокоиться нам пора бы –

и пора бы стелить постель.

 

Завтра день и пустые встречи,

и не сбросить заботы с плеч,

навалилась она на плечи

суетою ненужных встреч.

 

Но пока мы в плену обмана

неурочности наших дел.

На дворе и темно и рано, –

и соседский петух не пел.

 

И рекой серебряной, глыбы

сна хрустального раздвигая,

мы плывём – две большие рыбы, –

наготы своей не скрывая.

 

II

 

...Здесь так бессонница легка

среди просёлков полевых.

И так пронзительна строка

в глубинах наших вековых.

 

Бог мой, какие имена!

В какой компании по нраву

ты проводил часы без сна,

а у раскрытого окна

молчала ночь, и никли травы,

такие слыша имена!

 

Что ж, связь времён не прервалась.

Неслышно дождик моросит.

Светает. Утро близко. Час

тысячелетия Руси.

 

1994

 

* * *

 

В родной стране – родной страны не знать,

не знать в лицо ни матери, ни сына, –

цепями нас к земле не приковать –

всё те же мы: нам целый мир чужбина...

 

Кто дорожить свободой не отвык,

тот бредит сном, что не сказать словами, –

какие б звуки нам ни жгли язык,

какой бы флаг ни трепетал над нами!

 

Нам всё равно.

Под теми небесами,

где от свободы призрачно и ясно,

где чистый свет,

где вертоград прекрасный,

где луч звезды, склонившейся над нами,

мы будем славить светлыми стихами

не луч звезды под теми небесами,

не чистый свет, не вертоград прекрасный,

но – как всегда – земли тяжёлый лик,

к которой мы прикованы цепями

(какие б звуки нам ни жгли язык,

какой бы флаг ни трепетал над нами).

 

...Готовит Муза древнее питьё,

настоянное на печали,

даруя нам (как светел вздох её

и как легки и непорочны крылья!) –

диктуя нам, чтоб мы смелей летали

без страха высоты и без усилья.

 

И в сонме ангелов весёлыми глазами,

как за младенцами, следит за нами

мудрейший муж, всея Земли пророк,

кто оторвался от земли – и смог

парить над временем и временами,

чьей волей тайной дышит каждый слог,

чья тайна – с ним,

а он – всевечно с нами, –

Пушкин.

 

1986

 

В  подражание нынешним

 

1. Когда средь уличных стремнин

Милицанер ко мне подходит,

реча: «Пройдемте, Гражданин!» –

и в ОВД меня отводит,

а я, зафлаженный как волк,

за ним иду, Законом связан, –

я исполняю высший долг –

и быть Поэтом не обязан.

 

2. Вот вышел дворник за ворота

вот посмотрел туда-сюда

горит-горит его звезда

и стало муторно чегой-то

метлить

 

3. Чем дальше в лес, тем больше лес

в своей фактуре деревянней.

А я скажу: чем ближе Центр,

тем наши помыслы – лубяней.

 

4. Он в Союз писателей не захотел вступать,

чтоб Музу на радость коммунистам не отдать.

С тех пор ему много привиделось снов:

он видел, как супился сам Михалков,

он видел, как Карпов в президьуме ржал,

он видел, как Марков Сибирью бежал

глухой неведомой тайгой

звериной узкою тропой

 

5. Страна родная – ЭС. – ЭС. – ЭЙ! –

странна привязанностью к людям, –

к примеру, Пригова мы любим,

но неприятен Пригов ей.

 

И т. д. Километрами.                   

 

Из цикла «Растерянность»,

1988–1989

 

Вечернее размышление

о Божьем величии

 

Кстати ли, некстати ли –

защемляет надолго

Русского писателя

то семья, то каторга.

Ни звездой, ни дачкою

власти не обязаны, –

то женой, то тачкою

намертво повязаны.

 

Закружит, закружится

путь-судьба, хромая,

поведёт по ужасам,

устали не зная:

одного – в печальную

сторону кандальную,

а того – в сусальную

сбрую обручальную;

заведёт, завьюжится

в неумолчном вое, –

и под вьючным ужасом

холодеть обоим!

 

Скоро ли, не скоро ли,

а придёт отрада:

и терпенье скорбное

и познанье ада, –

всё в строку ложится,

всё перу сгодится...

 

Значит, так и надо.

 

Из цикла «Растерянность»,

1988–1989

 

 

* * *

 

Вот и кончена жизнь, остаётся тебе – доживанье.

Судный час твоё время отмерит в бесстрастных часах.

И потянутся дни, как года, без числа и названья.

Осень правит разбойничий бал свой в окрестных лесах.

Первый иней сребрит желтизну тропарёвского поля.

Первый шаг и неровен, и робок. И с дрожью в руках

виновато и тихо ты из дому выйдешь на волю.

Вот и сыграна жизнь, оставаться тебе – в дураках.

 

Что же завтра? Снега, до следов и тропинок охочи,

горечь первых затяжек, обрывки какого-то сна,

приполярные дни, паутинные, липкие ночи, –

всё, чему ты когда-то учился давать имена –

без эпитетов этих

                       (в мерцающем отблеске детства,

в невозможном моём, где упругого света струя

                       проливалась с небес...)

И в слезах над строкой оглядеться,

над щемящей строкой: «Неужели вон тот – это я?!»

 

Это я. И шутница-судьба, обручась со стихами,

вдруг предстанет в такой наготе, что вдвойне подивись:

как ты мог сочетать вперемешку со светлыми снами

и беспутство, и ложь, и нелепую тёмную жизнь?

 

А слова твои – только слова, – и не лучшей из женщин

диктовались они, твои годы бездарно губя

в обоюдной любви, как мечталось, – ни больше ни меньше!

но жестокою Музой, по свету водившей тебя.

 

1996

 

Вчера

 

Уста к устам – и руку в руку...

Темна, печальна – как всегда –

Невы

       высокая вода;

мы расстаёмся навсегда,

мы пьём сегодня на разлуку,

на годы горя и труда.

 

И всё томит меня желанье

продлить последнее свиданье

и эту сладостную муку

единства душ и тел слиянья, –

твой чудный стон и крик, когда

мы . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

 

Из цикла «Васильевский остров» (1984–1987)

 

* * *

 

...Года томясь бездомьем, одиноко

выносишь муку мыслей невозможных.

Судьба неодолимая жестока, –

как может быть лишь женщина жестока.

 

Так много было слышано попрёков,

и клятв бессмысленных, и обещаний ложных!

Не слушая советов осторожных,

уходит сын своим путём далече.

Поймёт и он с годами: путь конечен,

и жизнь проживший, – жизни не узнаешь.

 

Один и наг родившись, – умираешь

таким же. Правит смертная истома.

 

...Но есть дорога близкая. Под вечер

ликует хор торжественный. Знакомо

и сладко пахнет ладан. Тают свечи.

Покой и мир в душе.

 

И  ч у в с т в о  д о м а.

 

1998

 

Голубица

 

Вам розными быть в приговорах судьбы однозначной.

И как к тебе выйти из теми обрушенных лет?

Но вышла – она, – и была эта ночь первобрачной,

и дымен был в комнате пёстрый танцующий свет.

 

Среди золотых, голубых, огневеющих, искорок прочих –

ты мог ли представить, могли ли такие присниться

слова поутру после вашей единственной ночи:

«Лети, голубица!»

 

1994

 

Двадцатиптилетие

 

Шалавой ночью выйду в город.

Фонарной строчкою пропорот

пространства тёмного кусок,

и тьма – опасная, как ворог –

забилась в каждый уголок.

А мне нужда подбить итог,

прожитых лет учесть сознанье

и загадать ухода срок.

Нагим пришёл я в вечер ранний,

пришёл без имени и званья

в морозный мир, в январский сад.

Я стал богаче полузнаньем,

я невесёлый прячу взгляд.

Мне отлюбилось время клятв,

мне ближе мир, где жить свободней,

где сад – просвечен и костляв.

Бреду в тоске иногородней.

Пообочь в беленькой исподней

берёзка жмётся у ларька, –

не одинок я в час Господний!

И ночь беззвёздная легка,

когда мигнут издалека

глаза собачьи в подворотне,

как два бессонных светлячка...

 

1981; из рукописи книги «Городская окраина»

 

* * *

 

День за днём усталость множа,

год идёт, клонясь к закату, –

вот ещё небыстро прожит –

бесноватый, вороватый.

Каждый день живёшь как можешь,

всякий день одно и то же,

то ли жвачка, то ли каша:

те же рыла, те же рожи –

и один другого краше –

русофобы,

идиоты,

юдофилы,

патриоты, –

всё смешалось в доме нашем,

всё полно кипящей злобы.

 

(Ты же понял – жизнь проста,

много муки – больше света.)

Да кому сказать про это,

если нынче правит светом

расписная пустота:

то чернуха, то порнуха,

а точнее – шабаш духа

вдруг воспрявшего скота?

И свобода – от креста.

Вот придумали игру...

 

(Ты и здесь не ко двору).

 

1997

 

* * *

 

Зачем живу, зачем плыву

в потоке дней, в круженье лиц?

Мой дом не здесь, я здесь живу

по праву перелётных птиц.

Мой дом не здесь, я здесь гощу.

И, выходя один во тьму,

знакомый горний свет ищу –

привычный глазу моему.

Мой дом не здесь, мой дом – звезда,

высок, высок её венец, –

но так не долог путь туда,

где Мать не спит, где ждёт Отец.

Взмахну крылом, – поля у ног

качнутся, поплывёт жнивьё.

И на земле отбудет срок

бездомье вечное моё.

И над травой родных могил,

над чистотою светлых книг,

над болью тех, кого любил,

зайдётся мой прощальный крик...

 

1994

 

 

 

Чего добились вы? Блестящего расчёта:

Губ шевелящихся отнять вы не могли.

 

Здесь по ночам светло. На щёлк и посвист птичий

струят созвездья свет, неясный до поры.

Здесь сутки напролёт плотину-невеличку

городят на реке усердники-бобры.

 

(Всё нужное – в душе, всё прочее – излишки.)

Здесь по утрам в окно накат и плеск листвы,

а ввечеру огонь в печи и шелест книжки.

…Чего добились вы, лишив меня Москвы?

 

* * *

 

Землю свою мы хранить не умели –

и не любили. Тюрьма и тюрьма!

Жизнью играя, смеялись и пели.

Рушили в рабьем бездумье дома.

Счастье сзывая – беду проглядели.

Тысячелетье прошло – онемели.

 

И подступила предсмертная тьма.

 

Все мы сошли напоследок с ума:

душу терзает худое веселье,

сердце пронзает отравное зелье, –

пир твой в разгар лихолетья, Чума!

 

1997

 

* * *

 

...И ты, простившись с книгою, готов

свои сомненья повторить: быть может,

любых созвучий и любых стихов

одна – любая – жизнь всегда дороже?

А может быть, твоя же мысль права,

и скажешь ты, со вздохом жизнь листая:

одни созвучья и одни слова

в любых веках живут не угасая?

 

Нет, не решить... Не досказав, ушла

моя ночная гостья, тайну зная.

 

И без неё не развязать узла,

и снова жить – как жил – в молчанье строгом.

Но так и быть! смиренна и светла

открывшаяся мне дорога.

Дорога медленных ночных трудов,

когда с часами соотносишь миги, –

и веришь в важность прозвучавших слов

до новой книги...

 

1987

 

Ирина

 

Не переступай порога назад, есть такая примета.

Или останься – или простимся, в конце концов.

…Уже за звенящей чертой турникета

растерянное твоё лицо.

Всё. Уносят тебя лошадиные силы

                         в аэрофлотовском исполнении,

уносит тебя домой семейства антоновых птица.

И, как назло, погода лётная, не осенняя, –

не тучами даже – облачком небо не замутится.

Аэрофлот! Твой порт для нас как место Лобное.

Но нет тебе дела до слёз.

Быстро, выгодно и удобно

любимую мою унёс.

…Пусто в порту до жути.

Губы мусолят «Приму».

А впрочем, чем чёрт не шутит,

вдруг телеграмму примут?

 

Телеграмма на борт самолёта Ан–24,

выполняющего рейс В–398 по маршруту

Иркутск – Чита – Чульман – Алдан

 

«Один я в огромном зале,

одна ты под небесами.

Любимая! Мы и не знали,

что счастье повсюду с нами.

В твоём седьмом общежитии

окна распахнуты настежь,

стрекозы просят впустить их

у нас переждать ненастье.

Разве это не счастье,

разве природа обманет?

Или в предутреннем, раннем –

просыпаясь ещё до света –

вязком ангарском тумане

согреваться одной сигаретой…

Разве не счастье это?

Помнишь, ситцевым летом

бежали пригорком пьяным?..

За университетским лесом

есть наша с тобой поляна,

где так быстролётны дни.

Разве не счастье они?

Нет на душе брони,

сердце не сможет в стали, –

и ты навсегда сохрани

всё, чем счастливыми стали.

Любимая, мы и не знали…»

 

1978; из рукописи книги «Городская окраина»

 

Ирина

 

I

 

Только десять часов на свиданье отпущено было нам.

И уже расстаёмся, единой минуты не медля.

Ты осталась одна (ни родных ни знакомых) на станции Зилово,

на 6668-м километре.

 

Одиноко пошла по платформе двухмастным зверёнышем –

в чёрной шубке и шапке из жаркого меха лисы,

показавшись на миг беззащитным и робким детёнышем,

потерявшим семью и не знавшим законов лесных.

 

Пахло угольным дымом. Ладонь холодела от поручня.

Клубом белого пара, вздохнув, одевался вокзал.

И обиженный сон, дожидавшийся, кажется, с полночи –

не увиденный нами, забыто в подушке лежал.

 

Где-то справа граница, и поезд торопится влево.

Стынут мёрзлые шпалы. Вагоны идут чередой.

...Я вгрызаюсь зубами в кусочек хрустящего хлеба,

что на завтраке был второпях недоеден тобой.

 

1978

Из рукописи книги «Городская окраина»

 

II

 

В полночный час в домах знакомых

ищу приметные черты.

Быть может, в уличных изломах

случайно встретишься и ты.

Шагни неслышно, не приветствуй,

вспугни плащом воронью мглу.

 

...Другим досталась по наследству

кровать скрипучая в углу.

(Вот эту родинку из детства

не позабуду. Как иглу

укола совести – картинку

прощанья – помню, – грустен, тих.)

Другие тянут крохотинку

стипендий нищенских своих,

ржаного хлеба четвертинку

беря к обеду на двоих...

 

Когда бы знать, что будет с нами,

когда бы вещим верить снам!

Любовь убитую мы сами

похоронили. Не руками, –

но не отмыть ладоней нам.

 

1979

Из рукописи книги «Городская окраина»

 

К России

 

...Когда в забавах праздного ума

прошла не жизнь, но ощущенье жизни,

когда в пределах сумрачной Отчизны

истаяла имперская тюрьма,

хоть прочен был её тройной засов –

родной пейзаж эпохи тупиковой,

и в славословии рифмованном глупцов

уже слагался гимн о власти новой,

и срамословье – гордость наших дней –

сливалось с ним одним гудящим хором,

как выблядки над матерью своей,

они глумятся над твоим позором,

торгуя им в базарный, шкурный день,

на торжествах и торжищах ликуя, –

ужель твоя тоскующая лень

не оскорбилась? пропадает всуе

ещё живая поросль – всё равно?

ужель тебе до века суждено

оцепененье мёртвое одно?

а эти цепи новые легки?

 

...Среди пустой словесной шелухи

родная речь и хлёсткое словцо

блеснут порой, – и вечные черты

вдруг оживят застывшее лицо.

 

Покуда жив язык, – жива и ты.

 

1994

 

Козероги

 

И вот мне приснилось, что сердце моё не болит,

Оно – колокольчик фарфоровый в жёлтом Китае,

На пагоде пёстрой...

 

Зима пришла мокрая, поздняя –

с долгими оттепелями и дождями до конца декабря,

с порывистым сырым ветром,

насквозь продувавшим проулки и улицы застывшего города;

зима порождала в душах неясное, нечёткое чувство одиночества и тревоги,

и всё в городе было напитано им, всё:

дома, машины, деревья, тёмная скользкая гладь асфальта

и лица людей – усталые, больные –

в моросящем с невысокого, набухшего неба свете.

По утрам – сквозь жидкий туман –

в непрочную, ненадёжную твердь незаклеенного окна,

в раскрытую форточку ломились звуки просыпающегося города;

и он просыпался тоже, курил, бесцельно глядя в синеватую муть,

и, томясь бездельем, вновь засыпал, просыпаясь только к обеду.

 

И сегодня с севера на юг шли бесконечные тучи;

изредка лишь проглядывал мутный дымящийся круг солнца,

плыл, покачиваясь,

пока не захлёбывался облаками и не тонул в поднебесье.

В сумеречной ползущей дымке старинное здание роддома

из красного обожжённого кирпича

казалось тюремным замком;

среди узниц была и она, он упросил её сделать это,

зачем нам дети, поживём пока так, ты молодая,

а я, какой из меня отец, ты же видишь, не бойся, дурёха,

 это не больно, теперь всё под наркозом,

а ребёнка родим позднее, через несколько лет,

да, мальчика и девочку, да, на меня похожих,

но сейчас ты сделай это, милая, хорошая...

 

Они познакомились год назад, скоро стали близки,

милый, почему у тебя всегда грустные глаза,

сняли комнатку в четвёртом этаже коммуналки,

корыта, велосипеды, детские санки на стенах,

пьющая хозяйка, приходит по двадцатым числам,

а иногда и чаще, нет, нет, мы сами без денег,

и долгие-долгие дни и ночи вдвоём,

потрескивающие её волосы у него на бёдрах,

щекочущие губы, хочу тебя, милый, и я, милая, милая, люблю тебя.

Тьма.

 

А потом – это, все сроки прошли,

ждали ещё неделю, холодок приёмного покоя,

мне страшно, милый, грубость врачей,

безумное желанье вновь коснуться тебя, где ты?

коридоры, коридоры, куда-то катят тележку –

аккуратные пакетики тёмно-красного замороженного мяса, –

люди, не ставшие людьми...

Она выписывается после обеда,

её одежда, записка для неё, ждать не могу, у меня дела, встретимся дома.

Безобразная сцена внизу, у окошка для передач.

Выписавшаяся девица била букетиком зимних гвоздик

вконец одуревшего парня, била по туповатому лицу и кричала:

– Вот тебе! Вот тебе! Вот тебе! Подлец!

Её успокаивали, суетились вокруг, в углу смеялись,

она хохотала истерично, вся в слезах,

парень пытался схватить её за руку, краснел,

и лепестки гвоздик на белом линолеуме, будто капельки крови.

Это надо записать, это пригодится,

здесь и запишу, ждать осталось недолго;

она не увидит меня, улица широкая, газетный киоск.

 

Подумаешь ли ты обо мне, – сбросив больничный халатик,

переодеваясь, привычно поправляя бретельки, –

как я о тебе подумал?

Чемодан на вокзале, письмо на столе.

 

«...И ещё одно – я боюсь быть счастливым с тобой,

боюсь потерять своё одиночество.

Несчастье движет творчество,

а одиночество – непременное его условие,

и потому я должен быть одиноким (без тебя),

быть несчастливым,

ибо нет на земле человека роднее и ближе тебя, возлюбленная.

Наверное, я схожу с ума, оставляя тебя;

а иногда мне кажется, что я и был рождён сумасшедшим.

Ты смеялась когда-то над моими словами, –

я говорил, что людей творческих надо бы удавливать ещё в колыбели,

распознавать и удавливать, так честнее, так справедливее.

Мучаются всю жизнь и других мучают,

сами не находят счастья и делают несчастными окружающих;

придумывают себе беды и горести –

и сами в них слепо верят, и плачут над собой,

умирая как и все, – так зачем же не раньше, не в колыбели?

Ты смеялась тогда... а я всё ждал,

когда ты устанешь от моих бесконечных запоев, от нищеты,

когда ты поймёшь, наконец,

что моё счастье труднее и недостижимее, нежели твоё, –

поймёшь – и оставишь меня.

Понимаешь, то, что мы делаем, велико и светло в замысле, творчество –

великое наше раскрепощение, –

ибо человек приближается к Богу,

человек творит до него не бывшее, созидает новую реальность.

И как же так, что раскрепощение наше закрепощает других,

безумный наш ритм подавляет и подчиняет чужую жизнь?

Творчество убивает душу и иссушает её, мы не способны никого любить.

А талант... талант – уродство, каких много в человечестве,

быть может, поизысканней, пореже, но – уродство.

Как горб от рождения, как немота.

Ценой же всему то, ради чего мы живём, то, что не забывается.

Сверкающая гора, ледники.

И если мы не сломаемся на пути,

не заблудимся, если доходим до неё –

всё нам простится, всё забудется.

А если нет?

Чем же тогда оправдать мою усталость,

утреннюю мою озлобленность на весь белый свет,

мутные похмелья, нищету и голод, твои страданья, возлюбленная, –

чем оправдать трудную мою дорогу, если могла быть иная?

Я не знаю, достанет ли у меня сил – и потому оставляю тебя.

Прощай. Мы не увидимся с т о б о ю...»

 

И в последний раз он увидел её на грязной,

раскатанной машинами «скорой помощи» дороге.

Выйдя за ограду, она неуверенно огляделась,

всё ещё ожидая его, не увидела, пошла медленно,

осторожно, милая, осторожно, пока ты идёшь к остановке,

я ещё нагляжусь на тебя – выпотрошенную, больную, бледную.

Прости, прости.

Горло сдавило.

Не слёзы, нет, нежность к тебе,

огромная щемящая нежность.

Прощай.

 

Что же томит меня, что гонит?

Из города в город, от женщины к женщине, –

все города одинаковы и женщины одинаковы все,

а от себя не уйти, и всюду со мной моё проклятье – бесценный мой дар.

И опять он брёл знакомыми улицами.

А пасмурный город дышал ему в лицо перегаром кабаков,

смрадом раскисших помоек, машинным угаром;

город толкал его грубо, извинялся и материл,

шарахался от него и спрашивал что-то,

а он брёл и брёл сквозь всю суету;

и город тоже брёл ему навстречу –

вечерний, чужой, холодный, –

брёл, приближая к нему крик поездов

и перестук вагонных колёс.

 

– Что же меня томит? что гонит меня?..

 

1984

 

 

Ладога

 

Серебряный ковш в белопенном вине –

Озёрная чайка в прибрежной волне.

 

Рыбацкие лодьи несут паруса.

…Здесь Русь поднималась, раздвинув леса.

 

На княженье Рюрик тобой проходил.

Рождалась держава, исполнившись сил.

 

И волею Божьей осталась жива:

Увязла в болотах твоих татарва.

 

Твой берег не слышал поганых язык,

И Русь сохранила свой ангельский лик.

 

Три века назад, а как будто вчера,

Здесь крепла железная воля Петра.

 

Мужала держава в границах своих,

Народы и страны собой потеснив.

 

В наследство мне память блистательных лет.

…И женщины узкий, мучительный след.

 

* * *

 

Лишь при лампе, в ночи златоглавой,

мне покойно – и хочется жить,

заслужив это горькое право

до рассвета с тобой говорить.

До холодного тусклого света,

до неяркого нищего дня...

 

Голубая, всегда в эполетах,

как живая, идёшь сквозь меня,

осенённая бывшею славой

(и её ты сберечь не смогла),

над тобой простирает двуглавый

закалённые в битвах крыла;

да сияет над грязью и потом

Православья великая твердь

(осквернённых святынь позолота,

на года онемевшая медь);

да нечаянным жаром согретых

свет и мука любимейших книг

(дорогие глаза на портретах

незабвенных страдальцев твоих), –

вот и всё, чем была ты и стала,

чем, возвысившись, в мире жила...

 

В муках новую веру рождала –

и больное дитя родила.

И пленясь им, худым и беспутным,

ради этих н е я с н ы х к р о в е й

ты в пути и во сне беспробудном

пожирала родных сыновей.

А очнувшись, всплеснула руками,

огляделась в печали кругом

и глушила слезу кабаками,

опиваясь дешёвым вином.

 

И тебя ли – родную – мне славить,

волоча, как подстреленный, стих? –

Но дороги твоей не оставить,

но себя на земле не представить

без кровавых преданий твоих.

 

* * *

 

Меня в бессоннице настиг

один случайный миг видений:

созвучен мне чужой язык,

близки чужих преданий тени.

 

И – нелюбимое дитя –

в изгнанье дальнем и сладимом,

земле оставленной не мстя,

живёшь не пасынком, но сыном.

 

И забываешь сушь, и зной,

и муку зим, и снег степной.

 

...И понял я, –

под чуждым небом

нам не найти чернее хлеба

и горше горького вина –

неволи, выпитой до дна,

познав свободу неземную,

а на земле и воли нет.

 

Лишь на Руси единой свет.

 

1985

 

Младенец

 

Так закатное солнце нежданно прольёт

набегающий свет на тяжёлые тучи,

так нечаянный проблеск иль зайчик летучий

оживят невесёлое наше жильё. –

 

В этих ясных глазах и в сиянии лба

его м н о г и е думы проходят, не тая,

и стоит налегке – и живёт золотая,

дорогая, согласная с жизнью судьба.

 

И – не лгавшие – святостью светят уста,

и тончайшая кожа прозрачна до дрожи,

и невинна душа, – и подобием Божьим

непорочная дышит его красота.

 

Из цикла «Стихи Эвелине» (1987)

 

Московская поэма

 

Поэт, печалью промышляя...

 

...но предзимье

затягивалось; стылая земля,

растерянная, млела и томилась;

и оттепелей грязь его и сырость

слоились густо и в густом замесе

с листвой мешались; слякотны и наги

стояли дни от Покрова до дня

святого Иоанна Златоуста,

когда ударил утренник впервые,

предзимье льдом сковавший, – и она

в двойном потоке, поскользнув, упала

на перекрёстке дымном и не встала,

задавленная насмерть; а колени,

которые – вчера ещё, иль ночью,

иль час назад – распахнуто сжимали

мужские бёдра и счастливо бились,

теперь недвижны были и мертвы.

 

Темнел народ одеждами. Над ними

курился пар дыханья, и клубились

дымы – сплетались, исчезали, тая, –

как ангелы витали. А под ними

она лежала мёртвая, одна.

Недвижная, нездешняя. И в лицах

темнела радость тайная, и лица

спокойны были ясные, но Бога

в них не было.

 

И холодочек счастья

по спинам полз распластанным зверьком:

«Не я! Не я!»

 

Мы мимо шли с женой

беременной. Тридцатую неделю

она носила плод – апрель безумье

еловый бор костёр безумье привкус

токайского безумье снег – и шубка

на предпоследней пуговице снизу

(на третьей сверху) не могла сомкнуться,

как ни старались, и, боясь простуды,

её живот неправильно-округлый

укутывали шалью шерстяной.

 

Дымы сплетались, исчезали, тая.

 

И пробивался сквозь толпу с ворчаньем

стальной старик (как видно, бывший сокол

из тех ещё – из песенных – времён,

к смертям привычный), – не пугаясь крови,

задумчиво бесстрастной палкой тронул

рябой асфальт, подёрнутый ледком:

«Не я! Не я!»

 

И колченогий, рыжий

щенок лизал солоноватый лёд

в прожилках крови – и загривок вздыбил,

неведомое чуя. Но к нему

уже бежала девочка, ошейник

держа в руках, берет на лоб надвинув,

и по плечам её косичка билась,

как пойманная бабочка:

«Не я!»

 

И на жену взглянув, я тотчас понял,

что не люблю её и ненавижу

её за радость жадную в глазах,

которые блестели и кричали:

«Не я! Не я!»

 

Но – испугавшись сразу,

что ненависть останется, что я

и вправду разлюблю её такую –

под локоть взял и прочь повёл, – стараясь

случайно не взглянуть в её глаза

и не увидеть вдруг, как жадно ноздри

вздуваются – и как дрожат и ловят

слабеющий пьянящий запах крови.

 

А вечером – она уже спала –

я подошёл, таясь, к её постели

и долго-долго, заслонив от света,

в её лицо покойное смотрел.

И по тому – как просветлела кожа,

как дрогнули ресницы, как вздохнула, –

я понял, что её душа вернулась

из тёмных странствий, где она блуждала,

от перекрёстка, где чернеет кровь.

 

И вновь, и вновь я, содрогаясь, видел –

пьянеют ноздри и лицо смеётся:

«Не я! Не я!»

 

Убить её. Как просто!

Сомкнуть покрепче и надёжней пальцы,

и на лицо подушку, чтобы всхрипы

не вырывались. Как легко. Как просто.

Она лежала навзничь, запрокинув

лицо к стене, губами улыбаясь –

и горлышко синело. Как легко!

Ей умирать во сне не больно будет.

Побьётся вяло, а потом затихнет

и вытянется телом, и с ладоней

исчезнут знаки. Просто и легко.

Спи, милая. Тебе не будет больно.

Никто т в о е й м и н у т ы не увидит,

никто не притворится скорбным, радость

никто в глазах обманчивых не спрячет,

не засмеётся. Сам тебя омою,

и в чистое одену, и оплачу.

Спи, милая. Тебе не будет больно.

 

Пока ты спишь, пока ты не проснулась,

прощусь с тобой. Как прежде, поцелую

изгиб локтей, излучину коленей,

виски, ладони, пахнущие летом,

лицо, глаза, и розовую спелость

сосков, и бёдер сумрачную тень.

И живота дыханье чуть живое

солью с моим дыханьем – и услышу,

как ты живёшь, как бродит кровь по телу.

 

В последний раз сольём дыханья наши...

 

Она спала, безмолвная. И молча

стояла ночь огромная, живая.

Она спала в последний раз, не зная;

не думая о смерти.

 

Я услышал,

как бьётся сердце ровное, а ниже

другое сердце билось...

Там, внутри,

ребёнок наш – неведомый, невинный –

спал тёмным сном беспамятства и воли,

и, на меня, наверное, похожий,

он жить хотел, он властвовал:

«Не я!»

 

Неведомый, невинный...

И впервые

стал смысл понятен слов о пуповине,

которой мать с дитём обручена, –

живём, её не чувствуя, не видя,

но будет час – и в муке сердце рвётся,

захлёбываясь кровью (весть в дороге,

а ты – о д и н); и нет хранящей связи,

единственной, быть может, меж людьми.

 

Но если так,

то в час предзимья льдистый,

когда вокруг мы радостно толпились –

был человек один, и в смертной муке

душа рвалась, и стыли кровь и слёзы, –

а о н не знал – откуда боль и страх.

 

Как одиноки мы...

 

1982–1985

 

На пороге

 

Близятся сроки, – и голос мой глуше,

слово прозрачней, смиренней мечта.

Глянешь окрест ли, – всё мёртвые души,

в душу ли глянешь – в душе маета.

 

Славы хотел он, – и не было славы.

(Позже ты понял, светлея лицом,

что и не надо бесовской отравы, –

славы –

             средь мёртвых

                                    прослыть мертвецом, –

многого стоит, да малое значит.)

Но заходила хмельная удача

в мой полуночный незапертый дом,

мокрые ножки у печки сушила,

рученьки грела над поздним огнём,

песенки пела – да сердце пьянила.

Счастлив он был, – ему недруги мстили,

грустная Муза с ним дружбу водила,

жёны ласкали и девы любили, –

где мои годы? Пропали, уплыли, –

пыль? или дымный туман впереди?

облак ли лёгкий? – гляди не гляди, –

всё маета. Да беда впереди.

 

Не разминёшься, дружок.

Выходи.

 

1986

 

* * *

 

На простенке тенью птицы

ветви тень впотьмах качается.

Со среды всегда не спится,

день вчерашний не кончается.

Отогнали сон, похитили

сон дневные обстоятельства.

Омрачила Лик Спасителя

тень Иуды, тень предательства.

 

Серп небесный уже, уже...

Тонешь, тонешь в душном омуте,

не осилить этот ужас –

ужас ночи в белой комнате,

в колдовском мерцанье месяца.

 

Мышь скребётся за обоями.

Мысль моя – по кругу мечется,

моё сердце – с перебоями.

До утра не спишь, а маешься.

 

Одному куда как весело...

Всю-то ночь понять пытаешься,

что там жизнь накуролесила...

 

2002

 

 

 

...Но как странно – во Франции, тут,

Я нигде не встречал мухомора.

 

Наверное, счастлив, кто видит пейзаж за окном,

где празднуют вечное лето и солнце стрекозы,

где берег лазурный обласкан весёлым лучом,

где синее море, и рыжие пляжи, и розы...

 

Мне снится другое: сияющий северный снег,

обмёрзшие стены, проросшее звёздами небо,

ночное зимовье, где горькую пьёт человек,

где быть я хотел, – и где я не случился и не был.

 

Увы, не пришлось мне себя испытать на излом,

и юность вдовела без строгого, мужнего долга.

А властная Муза, задев своевольным крылом,

диктуя своё, увела далеко и надолго.

 

Средь ночи проснёшься, холодным разбуженный сном,

замрёшь, отирая мужские, колючие слёзы.

А снится всё то же: земля, опалённая льдом.

Не синее море, не рыжие пляжи, не розы...

 

1999

 

Над старой летописью

 

Крёстный мой, святой Георгий,

усмиритель гнусных оргий,

на грудастом на коне,

во сияющей броне,

держит вруце копиё,

тычет Змея в жопиё.

 

Вот и я, крещённый кровью,

мог бы справиться с любовью,

мог бы беса побороть – и

мог бы властвовать над плотью, –

под уздцы вести её,

облачась в стальные латы.

 

Да куда там...

 

2006

 

* * *

 

Не буди этот вечный и страшный покой,

где немые могильные камни застыли,

где сожжённых усадеб забытые были, –

над великой рекой, под уездной звездой.

И дыханию ночи с порога дивясь,

слушай шорох и шёпот дождя торопливый,

слушай кроткого ветра сквозные мотивы, –

как чужого наречья неясную вязь.

 

Та земля, что когда-то здесь жизнью звалась,

та земля, за которую кровь пролилась,

обернулась большой и мертвящей пустыней,

никому не нужна, – и деревни пустые

в ней с земли исчезают, землёй становясь,

в ней поля не рожают и вечная грязь

непроезжих дорог...

 

Это сердце России.

 

* * *

 

...Нерастраченным чувством темнеющий взгляд,

ворожба и пьянящее таинство слов.

А над нами февраль, и вполнеба закат,

и узорочье дивных седых облаков.

 

Улыбнувшись светло: «Не судьба?» – «Не судьба!» –

расстаёмся. И прядь дорогую со лба

уберёшь под платок. Как мы врозь проживём

в одиночестве долгом с другими? О том

знает Бог,

да полночная эта тетрадь,

да вот эта твоя поседелая прядь...

 

1996

 

Ночью

 

Вот моё сердце. Возьми и спрячь

в ладонях своих ласкающих.

Как этот мрак над землёй горяч,

безжалостно обжигающий!

 

Жил неумеючи, что-то кропал;

петляла судьба некроткая.

Боже мой Господи, я и не знал,

что жизнь такая короткая...

 

Господи Боже мой, помоги

мне перемочь уныние!

Что мне друзья мои, что враги –

т а м, где душою ныне я?

 

Там я один. Только Ты со мной.

Веруя в милосердие,

перепишу этот путь земной

детской –

              из самого сердца –

                                         слезой

с раскаяньем и усердием...

 

1998

 

Одиночество

 

Небо с пёстрой землёй смыкая,

буйство красок земных смиряя,

чёткость линий дневных стирая,

мгла вечерняя – мгла сырая –

опускалась на землю рано.

Воздух в клочья сбивался странно,

на ветвях зависая рвано, –

воздвигалась гряда тумана,

беспросветная и глухая.

Было зябко, и зыбко было.

 

Било десять. Дорога стыла

льдом весенним. Двенадцать било.

Небо Млечным Путём пылило.

В переплёты окна сквозило,

сквозняками тянуло с пола.

И стоял я, смятеньем скован,

нетерпенья и смуты полон.

И луна, голуба и пола,

из фабричной трубы всходила,

половинной мерцая долей.

 

Пополуночи час и боле

било смутно. Мои мозоли

костенели. Без сил, без воли –

обрастал я пером. И в боли

удлинялись мои лопатки.

Когти в пух обрамлялись гадкий.

И рассвета стыдясь, украдкой

подоконник покинув гладкий,

полетел я над Русским полем,

непривычным крылом махая.

 

1983

 

Опыты

 

...Каждый был молод, красив был и строен. И что же?..

Время безжалостно годы на лицах итожит.

Вздрогнешь однажды, очнувшись... Любить, но кого же?

 

Радуйся всякой минуте, не говори: «Навсегда!».

Канет и наша любовь, как другие твои, в никуда,

И не воротишь... На время – не стоит труда.

 

Выслушай, девочка, доводы мысли несложной:

Страсть не однажды ещё и головку и сердце встревожит.

Будь благодарна минуте... А вечно любить невозможно.

 

2005

 

 

Осень

 

Межсезонье. Нерадость. Ненастье.

Не зима, а предвестье её.

Нелюбовь. Оскудение страсти.

Вот и кончились наши напасти,

острогрудое счастье моё.

 

Ты теперь на везенье не сетуй,

не пеняй, что у нас не сбылось,

не раскидывай ловчие сети,

не венчай с расставанием злость, –

поединки не кончатся эти,

продолжается праздник на свете.

Да и жизнь продолжается…

Врозь.

 

* * *

 

...Осень. Осели осы на перекрестье оконном.

Гроздьев красным-красно. Грузен жёлтый закат.

Из дому выйдешь – осень. Льнут к ладони со звоном

лисые лица листьев, ластятся – и летят.

 

Осень. Земные оси к небесным легли положе.

Мёрзнет звёздная россыпь. В изморози водосток.

К ночи острее воздух. Поздний спешит прохожий.

В гулком проулке глохнет подкованный каблучок...

 

1983

 

Памяти Ирины Одоевцевой

 

Позади – гонимое

по миру житьё.

Впереди – родимое

вечное жильё.

 

Гордость – паче чаянья –

запасая впрок,

долгих лет отчаянья

размотав клубок, –

по Господним пастбищам

протянули нить...

 

И –

на кладбище воротились жить.

 

1990

 

Поэты

 

Отмерцал листопад, ледоставы прошли;

лишь закат угасающий тлеет.

 

...Мы не ангелы были, но не были злы,

нам не надобно слов похвалы и хулы,

мы не ждём ни наград, ни елея,

наши грешные жизни мы сами зажгли –

с двух концов на ветру, – не жалея.

 

Высоко в небесах наш невидимый дом,

этот дом был построен не нами, –

здесь мы мучим строфу,

здесь неделями пьём,

здесь не видим людей месяцами.

 

Невозвратные дни!

О, как жизнь хороша,

только вспомнишь, светло и устало, –

на высотах каких ликовала душа

и в провалах таких горевала...

 

Мы лукавы умом, а словами темны.

И сказать в простоте не умеем:

нам пора уходить, мы теперь не нужны,

мы пред миром оглохшим немеем.

 

Не прощается нам, что, чуждаясь земли,

мы всегда и во всём не при деле,

и что воли чужой навязать не смогли

нашей вольной беспутной артели.

 

А ещё... и ещё не простится нам грех,

как в стихах наших рифмы звенели,

как мы скучную правду искали для всех,

а любимых своих не жалели.

 

Ворох слов разметав, обрывая строку,

закрывая последние книги, –

собираемся в путь.

И на том берегу

примут нас как своих на священном лугу

старших братьев ладони и лики...

 

1997

 

Признание

 

I

 

...Не зови меня домой, ввечеру не жди, родимая.

Улетаю в край иной, уплываю в небо дивное

вместе с девой молодой, с юной, чувственной красой.

 

...И потомки обезьян зло галдят, глядят растерянно:

вот опять он волей пьян, – несмирённый, неумеренный.

Где понять – постылым – им, что в любви на том стоим, –

белый свет нам в радость дан, а грехи – не вами меряны!

 

II

 

Нам будущего нет, а есть одно сегодня.

Обманны ночи, дни. Обманны вечера.

Враждебен мир. Молва прилипчива, как сводня.

А вместо прошлых лет ничтожное вчера.

 

Прости меня за то, что я живу – не в теле,

не в шпорах, не в усах, невещный мир любя...

Не для тебя, мой свет, вставать чем свет с постели,

и поздние труды мои не для тебя.

 

Я плоть твою люблю. И всякий раз – как в морок,

как в обморок – в тебя без памяти летя,

очнёшься и вздохнёшь: «А ведь уже под сорок!

Могла бы дочкой быть.

Бесстыдница.

Дитя...»

 

1992–1993

 

* * *

 

Прочно вставши ногами

у вечности на краю,

сегодняшними глазами

взглянув на юность свою,

на девушек юных глядя

с голеньким животом, –

может быть, даже не бляди,

не глупенькие притом,

нынешние Сусанны...

Что ж твой задумчив взгляд? –

Плоти поют осанну

тысячи лет подряд.

Девы мужам желанны

с ветхих времён, – они

были ничуть не плоше

в твои золотые дни,

когда ты – в цивильных клёшах –

был каждой юбчонке рад.

И сам был такой хороший…

 

Как, впрочем, и нынче, брат!..

 

2005

 

Прошлое

 

Нынешней ночью – кромешных потёмок

глубь созерцая – придумалось мне:

в доме оставлен ослепший ребёнок,

взрослыми брошен...

 

Бревно на бревне,

дом оседал. Неразумные твари

стены точили, и пахло грибком

в комнатах дома. И было по паре

тварей на стену. И восемь – на дом.

Немощный, бледный, со слабостью в теле,

белые в тьму упирая зрачки,

мальчик вжимался в простенок; и пели

странную песню слепые сверчки,

дом разрушая, из стен выпуская

живших когда-то людей голоса.

Слов проплыла шелестящая стая,

слуха коснувшись...

Смежая глаза,

он обмирает и голову клонит,

тёмной, неведомой силой влеком, –

падает на пол, уткнувшись в ладони,

нож ощущая шестым позвонком.

 

1982

 

 

Пушкин

 

I

 

...Быть может, шёлк знамён, познавших

поля кровавые войны,

и сон могил, и память павших

во имя трона и страны,

и наших дней служенье злое,

и славы ржавые венки, –

в веках воистину не стоят

его единственной строки... 

 

II

 

...За то, что белый свет не бел,

что путь наш – мрак и просветленье,

что всякой муке есть предел, –

России послан во спасенье

его высокий, чистый глас.

И он нас выстрадал, – и спас

на остриях противных мнений,

на столкновеньях чуждых рас, –

закатной мглы – и тьмы азийской.

 

...Вдове Поэзии российской, –

его последней болью ставшей,

в два пополудни, в смертный час, –

судья лишь Бог, его пославший.

 

И неподсудной быть – для нас.

 

* * *

 

Пыльный воздух недвижен в дряхлеющем доме,

глохнет снулое время в застывших часах.

Хорошо бы припомнить в посмертной истоме

эти блёклые дни, эти ночи впотьмах.

 

...И себя навсегда средь людей затая,

не спеша никуда, разочти что осталось:

лишь немногих страниц невесомая малость,

лишь к себе самому предзакатная жалость,

лишь постылые стены чужого жилья.

 

Далеко протянулась голгофа твоя!

Одиночеству вторит судьбы твоей слепок.

Сирых Русских стихов обрывается вязь.

И по ним проходя, улыбнись напоследок,

никого не виня –

                                и на жизнь

                                                   не сердясь...

 

1997

 

Ремесло

 

...Как будто бы вымер мир, живёшь в пустоте и боли,

как будто в пути заблудясь, забрёл в языки соседние, –

никто не звонит, не пишет, не зазывает в застолье;

и деньги почему-то всегда последние.

 

Но всё не так уж и плохо в юдоли зыбкой:

не рано смеркается, стол под тетрадью гладкий,

в полночь с экрана подарит нежной улыбкой

Марина, открывшая для себя прокладки.

 

Радуясь за неё, закуриваешь сигарету,

пересекаешь лист одинокой ночной дорогой,

четвёртую чашку чая заваривая к рассвету

(чай, к сожаленью, не водка – не выпьешь много).

 

Редеет воздух светлеющий, становится ветер строже.

Ликует душа – и нынче уже не сомкнуть уста, –

такая грусть разлита, печаль в Океане Божьем,

такие в нём растворились радость и чистота!

 

В тех областях, где свет рождается, смертный не был,

но от земли отрываясь, дух наш стремит туда,

где жадной зарёй прокушен край рассветного неба

и где одиноко стынет утренняя звезда.

 

Но вот наконец и слово – певуче, легко и споро –

ложится в строку, – и мыслью уловленный мир помечен.

Когда б вы знали, из какого сора...

Но это сказано любимейшею из женщин.

 

1997

 

Родина

 

В отчем дому, где мы жили богато,

в голых стропилах гуляют ветра, –

это, родная, законная плата...

Что ж ты с собой сотворила когда-то, –

правды ль пытала? палат ли из злата?

что ж ты искала добра от добра?

 

Вольно же было вам, баричам Русским,

ложною мыслью пленившись, блистать,

слушать цыганок да девок французских,

вечное хаять – и бурю скликать!

 

Вот и пришла. Над разверстою бездной

в ужасе стынет разграбленный край.

Кто наследил тут пятою железной?

Чудо ли Юдо? Бату? Иль Мамай?

 

Сколько их было? Да разве упомнишь! –

В нашей беде и беспамятство дар.

Кто они были? И памятью тонешь

в лица безумные новых татар:

хлоп перемётный и жид из Варшавы,

беглый абрек и германский шпион

каждый искал не поживы, так славы

в серое утро твоих похорон.

 

...Нам ещё долго замаливать, каяться,

горькую пить и учиться уму.

Долго ещё нам юродствовать, маяться –

всем! – в разворованном отчем дому.

 

Из цикла «Растерянность»,

1988–1989

 

Русские песни

 

Барону Антону Антоновичу Дельвигу

 

I

 

Вечный свет живёт в очах.

Нимб в сиянье и в лучах.

 

Из сегодняшнего дня

что там слышно вам?

Пожалейте вы меня,

горемышного!

 

Заступитесь в небесах,

отмолите бедный прах.

 

Пожалейте палачей!

Им для нас не спать ночей, –

то военна, то цивильна –

Русь народишком обильна,

с каждым надо о судьбе,

по делам, не по злобе,

перекинуться умело, –

эвон в поле и в избе

сколько дела! –

допросить да попытать,

каблуком на яйцы встать,

сунуть в харю пистолет,

сознаёшься али нет,

фуев сын-антилигент,

на текущий на момент

расстрелять тебя в момент

да сгноить в казённой яме! –

 

И молчит – ни жив ни мёртв –

добрый молодец-поэт.

 

И парит, чужбинкой пьян,

власть рабочих и крестьян

с левольвертом в кобуре,

козырьком лобешник стёрт

до бровей, а под бровями

по стеклянной по дыре

(за окном – лубянский двор,

со двора – не дверь, а дверца,

завтра скажут приговор),

пар – душа,

а вместо сердца

ой ли пламенный мотор!

За окном тюремный двор,

век двадцатый на дворе

с левольвертом в кобуре

на излёте.

 

1985–1986

 

II

 

Из непокорных и бесстрашных

никто не ведал в день обмана,

что всё единство дней вчерашних

падёт с железным истуканом...

 

Но ничего не поменялось

в стране испуганных теней,

лишь, может, мой (какая малость!)

запой – длиннее, и темней,

и безнадежнее. Да злей

ночная тишь, когда не спишь

(а в голове и дичь, и бредни),

и сознаётся миг ясней,

когда в какой-нибудь... Париж

сорвётся навсегда последний

из тех – с кем можно говорить.

Но не печалься, брат. Пустое!

Что ж, остаётся пить и пить,

но – одному.

 

И вспомнить, воя

от безысходности во тьму,

здесь остающихся, как будто.

И представляя их, под утро

приняв похмельные свои,

так бормотать: «Какие ж всё же

у вас откормленные рожи,

страдальцы скорбные мои...»

 

1994

 

Сон

 

...впереди ни огня, ни следа,

всё темней и ненастней дорога.

Чёрным паром клубится вода

на проталах – у волчьего лога.

Одинокая стынет душа.

И скрипит – отвердевше и голо –

синий снег под ногами, глуша

жаркий хрип воспалённого горла.

 

И Всевышнего милость дразня,

возроптал я с бездумностью зверя:

– Почему Ты оставил меня

среди поля тоски и безверья?

Столько лет не молившись ни дня,

не сметая с икон паутину,

я Тебя не отринул, меня

почему Ты сегодня покинул?

 

Но безмолвье полночной поры

на земле бесприютной стояло.

И неслись – и сшибались миры,

рассыпаясь в межзвёздных провалах.

Павши навзничь, бездушного льда

ощутил я знобящую стылость.

И упавшая следом звезда

в изголовье моё закатилась...

 

1981

Из рукописи книги «Городская окраина»

 

* * *

 

Сон мне: тракт малоезжий, протяжен и дик.

Песню вою на долгий – на Русский – салтык.

 

На распутьях кричу, сам себе печенег:

«Есть ли во поле жив хоть один человек?!

Как живёшь без креста да без веры отцов?»

 

– Лишь глазницы пустые, провал их свинцов.

– Лишь пустые глаза у живых мертвецов.

–  Лишь молчанье в ответ. Этот мир – не жилец.

         

Вот и сказочке нашей приходит конец.

 

Ах, во снах зелена, изумрудна трава!

Как шелка – мурава! А проснёшься – мертва.

А очнёшься, – похмельно болит голова,

опоённая ложью...

 

1985

 

 

* * *

 

Станем сказывать были, как рушился дом,

как погром заливали горючим вином…

 

…Отгуляв, отплясав, отревев – протрезвели.

И очнувшись однажды, решили: «Живём!

Не впервой нас хоронят, а нам – нипочём».

 

Всю-то жизнь дурачьём на юру просвистели…

 

А на Русской равнине и ночью, и днём

стало гулко в толпе от гортанных имён.

Удержаться ли нам на краю, на пределе?..

Распылиться ли в прах среди чуждых племён?..

 

Но Завет нам, – стоять до скончанья времён

при Кресте и с крестом, с Православным щитом,

нам навеки дарованным верой Христовой.

И остатки былого беречь – и сберечь,

и Отцу возвратить потаённую речь,

сбережённое Слово.

 

Страна дураков

 

Друг-прозаик, змеевидец,

во хмелю сражавший часто

по ночам зелёных гадов,

так мне сказывал, бывало:

если ты на две недели

отъезжаешь в край злосчастный,

в ту Страну, где умных мало,

береги свой крест нательный

пуще ока. Он поможет

сохранить и жизнь и разум

в час, когда являться станут

за тобой посланцы ада.

Береги! Они нагрянут

на четырнадцатый день.

Осенив себя с молитвой,

перекрестишь их, завянут.

Но смотри же: легче было

потерять тебе невинность,

чем креста в тот день лишиться...

 

Я урок его усвоил.

Трезво пью и дни считаю,

на десятый – прекращаю.

А бывает – и тринадцать

в Зазеркалье пребываю,

каждый вечер отъезжаю.

Но – не долее обычно;

никогда ещё... (поверим

наблюдениям жены).

 

А они, лишась добычи,

то-то воют-хороводят!

Чую: где-то рядом бродят;

слышу: что-то шепчут рядом;

окликают, ищут взглядом, –

как Хому, меня не видят...

 

Ну а я под небесами

птицу редкую пасу,

бью баклуши – да стихами

околесицу несу.

 

Не достанут, не обидят!

Не ухватят, супостаты!

Я – мудрёный, я – учёный.

Врёте, врёте, – не возьмёте,

черти рыжи, полосаты!..

 

1995

 

Сумерки

 

...Свет фонарный, неверный рассеянный свет,

распластался в листве заоконной осины,

чёрной ветки в стекле начертав силуэт,

усечённой её половины.

 

По углам,

у гардины,

где копится мрак,

стих мой плачется чистою горлинкой.

И пора бы писать,

да руки не поднять,

да с постели не встать...

Всё же этот барак

не парижский чердак

и не милая Русская горенка.

 

В этой комнатке злой –

неприютной, чужой,

где давно не белённый навис потолок,

где обои со стенкой расходятся,

я грущу не один, –

надо мною мой Бог,

Пресвятая моя Богородица...

 

1997

 

* * *

 

Так долго болен, что ни сна, ни сил

принять бессонницу как указанье свыше

на дар страдания, о коем ты просил

и про который,  р а д у я с ь,  напишешь.

Всё бередило душу: вязкий спор

о зле еврейства для страны великой,

засилье рифм на стыках строк и крики

орды мальчишек, полонившей двор.

 

Уж полночь. В нежной полумгле пестрят

немые тени одеяньем грубым.

Прислушаемся, как часы стучат,

как – обрываясь – лёд стучит по трубам.

Лишь эти звуки. В мире жизни нет.

Уснуло всё. Громады спящих зданий

затемнены; чуть брезжит тусклый свет

шальной звезды, не трогая сознанья.

 

И не найти забвенья ни в вине,

ни в женщине, с которой пьёшь, тоскуя.

– Дружок, ты плачешь? плачешь ты... а мне

заказано и плакать в ночь такую.

И час такой врагу не пожелать,

всю пустоту немых небес измеря.

Бродить в тоске и молча повторять:

Приди на помощь моему неверью...

Возьми талант, поставь беду у двери, –

но отвори молчание своё,

но возврати горчайшую потерю –

вкус жизни, сладкое земное питиё...

 

1986

 

* * *

 

Ты вернулся в тот город…

Считай, повезло

вновь коснуться бессмертной ахматовской ивы,

где тебя, молодого, запомнил счастливым

серый камень домов, где туманит стекло

влажный ветер с залива.

 

А на Волковом кладбище стаявший снег

Обнажил для травы дорогие могилы…

Что ты понял о жизни, смешной человек?

Что ты знаешь о смерти, наивный и милый?

И не твой ли черед

за другими вослед

отмолить, отчитать – и расслышать всё ближе, –

шарит лапой железной безжалостный Век:

«Поднимите мне веки! Не вижу…»

 

* * *

 

Утром проснёшься – белым-бело.
Плывёт в морозном тумане дом.
Птица-синица клюёт стекло,
требует птица-синица корм.

 

Прибыло свету, короче тень,
воздух бодрит и без хмеля пьяный.
День Рождества Христова, день
жданный,

            намоленный и желанный!

 

Глядя на пламя свечи своей,
вздрогнешь: и ты всем живым причастен.
Сколько их будет, таких вот дней, –
вспомнишь о них –

                         и пронзает счастье!.. 

 

Художник

 

...А ныне – в этот день и в этот год,

в чреде других, отпущенных как милость,

в толпе других (ты помнишь ли, народ,

что именем твоим творилось?) –

со всеми будь. Будь равным нищете.

Оставь свои бесплодные проклятья

той – леденящей душу – пустоте

в больной душе твоих больных собратьев, –

так Он хотел. И, может быть, теперь

твой высший долг – не над толпой подняться,

но раствориться в ней, чужой тебе,

и, горний дух храня, собой остаться.

Самим собой... а там хоть лечь костьми,

живя, как все, в обвальном шатком зданье, –

судьбу народа, как свою, прими,

сильней его  о с о з н а н н ы м  страданьем.

 

1987

 

 

Часу в шестом

 

Надоело. Надоело.

Я сегодня пью вглухую.

Я сегодня, грешным делом,

в одиночестве тоскую.

 

Хоть бы кто зашёл однажды, –

хоть Алёшка, граф продажный,

хоть каприйский буревестник,

хоть братан их, Ванька Каин,

хоть из нынешних балбесов,

хоть поганый мент*, хоть каждый

мимошляющий татарин...

 

Всё равно. Подымем вместе

за Отечество – без бесов,

за Россию – без окраин!

 

1987

 

*Необходимое дополнение. Молоды мы были... Колобродили как-то с Викой В. у Никитских ворот. Вели себя дерзко, вызывающе; вскоре нас замели в ближайшую ментовку. Меня тотчас определили в обезьянник, а Вика разоралась на ментов в предбаннике, или как тамэто у них называется: «Да вы на кого замахнулись, представляете себе?! Это же любимый ученик министра культуры Сидорова! Вы позвоните своему министру, пусть он перезвонит Сидорову, – мало вам не покажется! Звоните, звоните...» – подзуживала она их. Через час нас отпустили.

Вот и всё.

А. Б.

 

Четырнадцатое марта

 

Скорый пекинский устал в подъёмах,

в кручах байкальских, в пылу ветров...

В прямоугольных дверных проёмах –

синяя форма проводников.

Парень-китаец и розовый Мао

зданья и рельсы берут в прищур:

кормчий с портрета глядит лукаво,

парень с подножки – насуплен и хмур

в форменном френче и в брюках зауженных.

Может, одиннадцать лет назад

тоже и ты добивал безоружных

юных израненных наших солдат?

Может, и ты побывал с автоматом

в марте на северной стороне, –

с тёмной жестокостью азиата

крови хлебнувший не на войне?

Снова весна. Небеса в лазури.

Только невыплаканно кричат

с давнего снега, со льда Уссури

лица безглазые тех ребят...

 

1980

Из рукописи книги «Городская окраина»

 

* * *

 

...Что же до времени суток, то я выбираю ночь.

Покров её темноты, шуршащее чёрное платье.

И радость свободных тел, когда все одежды – прочь,

и солоность спелых губ, и жадность слепых объятий.

 

Когда искажён любовью и страстью нездешний лик, –

не властвует строгий ум, но царствует тело мудро.

Ещё потому, что радостен светлый, усталый миг,

когда после душной тьмы

всегда наступает утро...

 

1994

 

* * *

 

Юность, юность моя! Отшумела, отпела,

отзвенела в застольях весёлых с друзьями.

Ты как поезд, что ночью – теряясь в туманных пределах –

всё мелькает ещё хвостовыми огнями.

 

И уже не догнать его. Нет, не догонишь!..

Торопясь в эту вольную жизнь заглянуть поскорее,

лишь последние светлые слёзы уронишь:

мы так глупо и непоправимо стареем.

 

Юность, юность... Пропахшие дымом ладони,

пятачок фонаря, окружённый ночными тенями,

проходные дворы, – хорошо, что я вовремя понял:

иногда не прямее спрямлять расстояния вами.

 

Ты прости меня, слышишь? Не дай вспоминаться упрёком

за бездумность твою, что осознана мною раскаянно.

Ты тесна для меня. Я надолго уйду и далёко.

Я прощаюсь с тобой, городская окраина.

 

1981;

 из рукописи книги «Городская окраина»

 

* * *

 

…Как в юности, влюблённые, живые,

опять мы вместе, – снова повезло

считать пообочь камни верстовые

паломничества в Царское Село.

 

Литой листвы густую тень на водах,

на берегах кумиры давних лет,

теченье жизни, круг вращенья года

блюдёт хранитель-ангел этих мест.

 

Прийти сюда и молча помолиться…

И вдруг увидеть сквозь резную сень

в аллее дальней тень Императрицы

и Пушкина стремительную тень…

 

* * *

 

…Конечно, быть.

Отмаливать, как в храме,

любимый мир негромкими словами.

Конечно, жить, всей нежити назло,

возвышенно, и трудно, и светло.

 

Прекрасен Божий полдень!

                                     Повезло

родиться мне студёным январём –

не отогрелся в странствии земном, –

ещё волнует женщины тепло,

и новый день тревожит страстью новой.

Ещё мне будут радости на свете!

И свыше надиктованное Слово

по вере будет дадено мне, – в третьем

тысячелетии от Р. Х.

 

2000, 4 января 2004

 

* * *

 

…Кто мне глаза закроет

жалостливой рукой,

кто мне лицо покроет

смертною пеленой?..

Жил на земле, летящей

в бездне времён сквозной,

рядом с любимой спящей,

женщиной и Женой.

Кто мне лицо покроет

скорбною пеленой,

кто мне глаза закроет

трепетною рукой?..

Их было много, отважно

связавших судьбу с судьбой.

 

И почему-то важно,

кого назовут вдовой…