* * *
Съезжает солнце за Ростов, поскрипывая трёхколёсно,
и отражения крестов – в реке колеблются, как блёсны,
закатный колокол продрог звенеть над леской горизонта,
а это – клюнул русский бог, и облака вернулись с фронта.
Мы принесём его домой и выпустим поплавать в ванной:
ну, что ж ты, господи, омой – себя водой обетованной,
так – чешую срезает сеть, так на душе – стозевно, обло,
не страшно, господи, висеть – промежду корюшкой и воблой?
Висеть в двух метрах от земли, а там, внизу – цветёт крапива,
там пиво – вновь не завезли, и остаётся – верить в пиво.
* * *
Мой глухой, мой слепой, мой немой – возвращались домой:
и откуда они возвращались – живым не понять,
и куда направлялись они – мертвецам наплевать,
день – отсвечивал передом, ночь – развернулась кормой.
А вокруг – не ля-ля тополя – заливные поля,
где пшеница, впадая в гречиху, наводит тоску,
где плывёт мандельштам, золотым плавником шевеля,
саранча джугашвили – читает стихи колоску.
Оттого и смотрящий в себя – от рождения слеп,
по наитию – глух, говорим, говорим, говорим:
белый свет, как блокадное масло, намазан на склеп,
я считаю до трёх, накрывая поляну двоим.
Остаётся один – мой немой и не твой, и ничей:
для кого он мычит, рукавом утирая слюну,
выключай диктофоны, спускай с поводков толмачей –
я придумал утюг, чтоб загладить чужую вину.
Возвращались домой: полнолуния круглый фестал,
поджелудочный симонов – русским дождём морося,
это низменный смысл – на запах и слух – прирастал
или образный строй на глазах увеличивался?
* * *
Парщиков мне подарил настоящий абсент,
так и сказал: «настоящий»,
и по дождю барабанил подольский брезент,
с видом на сахар горящий.
Люди-подсолнухи нам подавали уху –
окунь цеплялся за стебель,
кто-то, впадая в припадок, на самом верху
двигал с рычанием мебель.
Сахар горел, как полынное слово числа
между изюмом и кешью,
видишь, Алёша, бутылка абсента вросла –
будущим веком в столешню.
Долго шаманил такси подорожник-бармен,
в крыльях подержанный «бумер»,
слог спотыкливый – не лучший подарок взамен
тем, кто не умер.
Зимний призыв
1
Теперь призывают в армию по-другому:
сначала строят военную базу поближе к дому,
проводят газ, электричество, тестируют туалет,
ждут, когда тебе стукнет восемнадцать лет.
И тогда они приезжают на гусеничных салазках,
в караульных тулупах и в карнавальных масках.
Санта-прапорщик (сапоги от коренного зуба)
колется бородой, уговаривает: «Собирайся, голуба,
нынче на ужин – с капустою пироги...
жаль, что в правительстве окопались враги...»
Именную откроешь флягу, примешь на грудь присягу,
поклянёшься, что без приказа – домой ни шагу.
2
А вот раньше – был совсем другой разговор:
тщательный медосмотр через секретный прибор –
чудовищную машину размером с военкомат,
чьё гудение – марсианский трёхэтажный мат,
пучеглазые лампы, эмалированные бока,
тумблеры, будто зубчики чеснока...
...Тех, в чём мать родила, – отводили на правый фланг,
тех, в чём отец, – оттаскивали на левый фланг,
и всем по очереди вставляли прозрачный шланг:
славянам – в рот, ну а чуркам – в задний проход,
набирали идентификационный код,
вспыхивал монитор, и вслед за бегущей строкой
всем становилось ясно: откуда ты взялся такой.
О, сержант Махметов, не плачь, вспоминая как,
ты сжимал приснопамятный шланг в руках.
Потому что увидел казахскую степь, а потом –
свою маму – верблюдицу с распоротым животом,
перочинным младенцем на снег выползаешь ты,
шевеля губами неслыханной остроты:
«Говорит, горит и показывает Москва...»
Потому тебя и призвали в пожарные войска.
2008
* * *
Я принимаю плацебо молитвы,
рабиндранатовый привкус кагора,
вот и грибные посыпались бритвы –
ищут недавно открытое горло.
Я выезжаю в седане двухдверном
и с откидным, получается, верхом,
располагая характером скверным,
что и понятно по нынешним меркам.
Нам напевают пернатые тушки
кавер шансона из Зиты и Гиты,
и безопасности злые подушки –
перьями ангелов плотно набиты.
Пальчики пахнут Сикстинской капеллой,
свежим порезом, судьбою заразной:
в белой машине, воистину белой,
неотличимой от чёрной и красной.
* * *
Был четверг от слова «четвертовать»:
а я спрятал шахматы под кровать –
всех своих четырёх коней,
получилось ещё больней.
Вот испили кони баюн-земли,
повалились в клетчатую траву,
только слуги царские их нашли,
и теперь – разорванный я живу.
Но, когда приходят погром-резня,
ты – сшиваешь, склеиваешь меня,
в страшной спешке, с жуткого бодуна,
впереди – народ, позади – страна.
Впереди народ - ядовитый злак,
у меня из горла торчит кулак,
я в подкову согнут, растянут в жгут,
ты смеёшься: и наши враги бегут.
* * *
Я извлечён из квадратного корня воды,
взвешен и признан здоровым, съедобным ребёнком,
и дозреваю в предчувствии близкой беды –
на папиросной бумаге плавая в воздухе тонком.
Кто я – потомственный овощ, фруктовый приплод,
жертвенный камень, подброшенный в твой огород,
смазанный нефтью поэзии нечет и чёт,
даже сквозь памперсы – время течёт и течёт.
Кто я – озимое яблоко, поздний ранет,
белокочанный, до крови, расквашенный свет,
смалец густеющий или кошерный свинец,
вострый младенец, похожий на меч-кладенец?
* * *
Зима наступала на пятки земли,
как тень от слепца в кинозале,
и вышла на лёд, и тогда корабли –
до мачты насквозь промерзали.
И больше не будет ни Бога, ни зла
в твоём замороженном теле,
чтоб каждая мачта, желтея, росла –
соломинкой в страшном коктейле.
Чтоб жажды и мыслей последний купаж
хранить в саркофаге, как Припять,
и можно всех призраков, весь экипаж
из этой соломинки выпить.
Достоевский
Сквозь горящую рощу дождя, весь в берёзовых щепках воды –
я свернул на Сенную и спрятал топор под ветровкой,
память-память моя, заплетённая в две бороды,
легкомысленной пахла зубровкой.
И когда в сорок пять ещё можно принять пятьдесят,
созерцая патруль, обходящий торговые точки, –
где колбасные звери, как будто гирлянды, висят
в натуральной своей оболочке.
А проклюнется снег, что он скажет об этой земле –
по размеру следов, по окуркам в вишнёвой помаде,
эй, Раскольников-джан, поскорей запрягай шевроле,
видишь родину сзади?
Чей спасительный свет, не желая ни боли, ни зла,
хирургической нитью торчит из вселенского мрака,
и старуха-процентщица тоже когда-то была
аспиранткой филфака.
* * *
Хмели-сунели-шумели, хмели-сунели-уснули,
и тишина заплеталась, будто язык забулдыги,
к нам прилетали погреться старые-добрые-пули,
и на закате пылали старые-добрые-книги.
Крылья твои подустали, гроздья твои не дозрели,
йодом и перламутром пахнут окно и створка,
хмели мои печали, хмели мои б сумели,
если бы не улитка – эта скороговорка.
* * *
Теодолит нащупал языком
меня – под небом Барселоны,
и разрастался день черновиком,
и просыпались клоны.
Из пыльных гобеленов и холстин
они сошлись в сомнениях тревожных:
зачем ты, марсианский сукин сын,
колеблешь свой треножник?
Теодолит, который смотрит вверх,
в разбрызганную клизмой позолоту,
и видит, как креветочный четверг –
вползает на колбасную субботу.
И если tapas – это канапе
в слоёном теле, под одной рубашкой:
мы встретимся в запасниках, в толпе,
пронзённые пластмассовою шпажкой.
И смысла контрабандное зерно –
подкупленная память растаможит,
на всё способно красное вино,
лишь белым быть не может.
* * *
Рука рукколу моет и покупает купаты,
щупает барышень, барышни – жестковаты,
перебирает кнопки на кукурузных початках –
пальцами без отпечатков,
пальцами в опечатках,
закрывает чёрные крышки на унитазах,
и смывает небо в алмазах, небо в алмазах.
Раньше – она принимала образ десницы:
вместо ногтей – глаза и накладные ресницы,
ночью – рука влетала в форточки к диссидентам,
склеивала им ноздри «Суперцементом».
Здравствуй, рука Москвы, туалетное ассорти,
и запинаясь, звучал Вертинский, звучал Верти…
Чья же она теперь, в помощь глухонемому,
кто ей целует пальцы и провожает к дому,
другом индейцев была, верной рукою-кою
выхватила меня и уложила в кою.
Кто же ей крестится нынче,
а после – гоняет шкурку,
выключив свет, ещё листает «Литературку»?
* * *
Жить – внутри магнита, влюбиться – внутри магнита
и, просыпаясь, шептать: «Здравствуй, моя финита…»,
выдохлось наше счастье – видно, давно открыто –
только отталкивать можно внутри магнита:
не приглашай меня, милая, на свиданье,
а приглашай меня на разлуку и на изгнанье.
Кровоточить случайным, после бритья, порезом,
и, отступив на кухню, – сонным греметь железом,
женскую шерсть кудрявить жезлом из эбонита –
так появляются дети внутри магнита,
время теряет облик, время впадает в комплекс:
переходить на зимний или на летний компас?
Был бы магнит прозрачным – я бы увидеть смог:
каждый целебный корень, суффикс или предлог:
перечень – извлечённый из пузырьков нулей –
всех, притянутых силой моей, волей моей,
Обозначая вечность – я ничего не значу,
ты подари мне, милая золушка, на удачу:
не башмачок чугунный, не эмбриона в скотче –
нашей луны магнитик – на холодильник ночи.
Побег в Брюгге
Я назначу высокую цену – ликвидировать небытиё,
и железные когти надену, чтоб взобраться на небо твоё,
покачнётся звезда с похмелюги, а вокруг – опустевший кандей:
мы сбежим на свидание в Брюгге – в город киллеров и лебедей.
Там приезжих не ловят на слове, как форель на мускатный орех,
помнишь Колина Фаррелла брови – вот такие там брови у всех,
и уставший от старости житель, навсегда отошедший от дел, –
перед сном протирает глушитель и в оптический смотрит прицел:
это в каменных стойлах каналы – маслянистую плёнку жуют,
здесь убийцы-профессионалы не работают – просто живут,
это плачет над куколкой вуду – безымянный стрелок из Читы,
жаль, что лебеди гадят повсюду от избытка своей красоты,
вот – неоновый свет убывает, мы похожи на пару минут:
говорят, что любовь – убивает, я недавно проверил, не врут,
а когда мы вернёмся из Брюгге навсегда в приднепровскую сыть,
я куплю тебе платье и брюки, будешь платье и брюки носить.
* * *
Мне было шестнадцатьдесят, я впервые
увидел оленей в пятнистой дали:
они получились такие – живые,
а мы – не успели, а мы – не смогли.
Взлетели, но так и не встали с коленей,
покрылись коростой мои корабли,
в солениях моря – маслины тюленей,
маслины тюленей мы утром нашли.
Но как позабудешь орешки оленей,
таинственный ягель устанешь ломать,
тебя отжимает из всех поколений –
туземная женщина, родина-мать.
Сквозь белый винил – прорывается феня,
заварен словарь, остывает пурга:
вот – дедушка Ленин вскочил на тюленя,
и девушка Ленин – расправил рога.
© Александр Кабанов, 2008 – 2015.
© 45-я параллель, 2015.