22 июня
Вот она, та искомая истина, –
в годовщину начала войны
плачет дождь, плачет горько и искренне
над пропавшими в бездне войны.
Рядовые, майоры, полковники,
чьи-то матери, дети, мужья,
старики, штрафники-уголовники –
смерть у каждого только своя.
В сердце что-то далёкое, детское:
ветераны – ещё молодцом;
поскреби хоть немного советского –
там война тяжелеет свинцом.
Брат отца – только что из училища...
Деда брат – только чудом спасли.
Если правда есть где-то чистилище,
их, наверно, туда увезли.
Кто сказал: времена легендарные?
Семь десятков всего от войны.
Только швы и детали кошмарные
появились на сломе страны.
Всё боишься сказать слишком выспренне,
Да какие слова тут нужны?
Только дождь плачет горько и искренне
над пропавшими в бездне войны.
Бессмертный полк
Площади Красной весенняя пойма.
Сотней направленных в небо стволов
в десять ударит салюта обойма
в каждом из важных столичных узлов.
В полдень – поток, разрезающий город,
скупость наград, поясняющих слов;
жест отпускает рубашечный ворот.
Вот он потомок – нежный овал,
ловишь едва уловимое сходство.
Что он их спросит – умеешь бороться?
Что он им скажет – я воевал?
Гордость, наив этих взглядов нездешних
с выцветших снимков в чьей-то руке,
словно разлив левитановских, вешних,
неповторимый в каждом мазке.
Кубики, шпалы, петлицы, ремни,
тысячи лиц, все ещё моложавы,
да, были люди – хочешь – сравни,
главный НЗ, нет иных у державы.
Их отпустили, дав пару наград,
номер маршрута, тире между дат.
Времени ход не приветствует шуток,
будь ты солдат, красный маршал и Клим;
их увольненье – не более суток,
Что там? В небесный Ерусалим?
Впустят? Он есть ли? А там не война ли?
Эти смолчат, даже если узнали.
Времени вектор неумолим.
Венец
Музыки затягивающей река.
Венец бродит в чёрном пальто, пока;
венец ходит в смешном котелке,
пьёт свой бир, речь заводит издалека,
перхотью осыпан воротник,
что-то вычитывает из книг,
деньги тратит на оперу, спит едва ли не в парке, на скамье.
Венец – бродяжка, он даже не мечтает о своём жилье.
В музыке – чёрный полёт германских сов.
Венец носит смешную щёточку усов.
Измяты его манжеты, семь на отцовских часах:
на сцене сюжеты из скандинавских саг.
В трёх километрах отсюда голубеет река,
Сигурд встречает на пути старика,
тот в синем плаще, одноглаз.
Венец любит этот рассказ.
Композитор в берете, чеканный профиль, гордый вид,
всё современное его язвит.
Сигурд влюбляется в золотое кольцо.
У венца рыхлое, словно тесто, лицо.
Музыки стремительный поток
увлекает любого, словно листок,
сброшенный осенью в Пратере с золотистых лип.
Фафнира предсмертный всхлип,
другие детали различных расправ.
Нотунг сварен из легированной стали,
с примесью молибдена – это великолепный сплав.
Старая монета
Бронзовый кругляш, окно, зеница,
в мелкий рубчик чёрный ободок.
Единица, восемь, единица,
мелкой двойки – цифровой итог.
Тяжелит ладонь, а это просто
две копейки – невелик соблазн.
Бронзовый, сюда доплывший остров,
Полифема выколотый глаз.
Колесо, корона, колесница –
круглые имперские слова.
Единица, восемь, единица,
в довершенье – маленькое два.
Бронзовый кругляш, по номиналу
две копейки, – мелочёвка, тля.
Он неинтересен криминалу.
Пятьдесят дотянут до рубля.
Цифра, словно гнутая граница,
повторяет сектор ободка.
Единица, восемь, единица.
Двойка – острый выгиб хоботка.
Европа 15 августа 2004 года
Эта злая старушка – всего лишь музей,
где едва ли нас держат друзья за друзей.
Двое суток в пути с остановкою в Бресте,
где торжественна смена колёсных осей.
Если есть чудеса – их не выдаст Майн Рид.
После изб, вросших в землю по самый бушприт,
выплывают дома с черепичною кровлей,
и пейзаж отутюжен и даже побрит.
Известковый налёт, или патина дней,
то чумная колонна, то морды коней,
и японцы их ловят в свои цифровые.
Если вдуматься – есть ли картинка смешней?
Самый первый француз произносит «Пардон!»
В это трудно поверить, почти моветон.
Но приходится верить, вот площадь у речки,
Где погибли Людовик, Сен-Жюст и Кутон.
Эта злая старушка сурьмится о кей!
лучше бьёт по мячу и похуже, – в хоккей.
Некий Генрих, коня укрощающий пышно,
не король, а, конечно, уставший жокей.
Храм
Он лепится к леску, к усадьбе, к бугоркам,
к пригорку, к роднику, к протянутым рукам;
он просит корректур и выправленья стен:
кирпич под шкукатур с бороздкой тонких вен.
Он эллин, иудей на пьедестале,
или, вернее, на престоле;
он целен, он рассыпан на детали,
как музыка на такты и на доли.
Как архаично он обозреваем
от пят и до макушки с тонким слоем,
он так привычно притворился раем,
и так смешно он тщится быть героем.
Группа женщин в платках, слабый треск, огоньки,
что-то прячут в руках, что-то прячут в кульки,
непременный наклон аналоя –
я встречал вас не раз – всё былое.
Мира странного тонкие стражи,
строгий контур и яркость пятна,
словно дверцы, – на них персонажи,
и закрыта от глаз глубина.
Если б дверцы открыться смогли бы,
я б увидел в коробчатой мгле
спады лестниц, проходы, изгибы,
дальний факел в пахучей смоле.
Или там лишь стена, нет ни ниш, ни ходов,
осветлённость пятна да клубок проводов;
краски слой негустой, архаический рай,
но в архаике той есть попытка за край.
Режут гроздья из лип, древесина мягка.
Я смотрю в чей-то лик, в глубину, сквозь века.
Крейсер
У камня особый запах. Как будто в еловых лапах,
отчётливо вырезные стоят вертикально лесные
всемирные артефакты, где озеро в центре отвесно,
но пульс, почему неизвестно, ускорил биения такты.
Могучий, углом, как крейсер, кусок шоколадного торта.
Бокал, что твоя реторта какого-нибудь Бертольда;
в бокале индийский гейзер, светящийся круг лимона –
– три евро, а в прошлом – сольдо.
Потёртые джинсы – Монна, неотличимость ранга,
в наушниках звуки Ганга смиряют её гормоны.
Поклонники шестидесятых лежат в живописных позах,
бравируя стёртым видом, чуть-чуть лениво скользят их
глаза за толпой туристов, тропой миллионов прежних
идущих за местным гидом. Тревожатся власти о дозах,
но ищут причины во внешних. У нас бы сказали: пристав
не правит, как должно, службу. Грешат на эпоху и нравы.
Кипение жизненной лавы я вижу в чертах соседа,
но сдержаны в проявленьях эмоций, не выпьют старки:
какой-нибудь раб негоций, привыкший к подсчёту марки,
а нынче считает в евро, тут нужен хороший невро-
патолог, но не анатом. У нас бы ругнулись матом
на блеск чужого комфорта. Подходит к концу мой крейсер –
– фрагмент шоколадного торта, верней, он дошёл до порта.
По мотивам Переса-Реверте
Неровные ряды, порой высокий том –
забытые следы в какой-то старый дом.
готический привет, величие Рамзеса.
Завшивевший отряд их выстроил админ;
на корешках горят то охра, то кармин
от Сапфо до «Процесса».
Есть в слове прошлое потеря буквы «р»,
Гомер, Вольтер, камин, величие химер.
Ушёл герой и запер дверь бесповоротно.
Они чуть – чуть смешны, они равняют ряд,
то охра, то кармин на корешках горят
повзводно и поротно.
Не вынесет двоих уставший Россинант,
да даже одного, – ему на шею бант
и в старческий приют, пусть щиплет себе травки.
Достать такой кирпич, что совершить обряд.
То охра, то кармин на корешках горят –
мундиры для отставки.
Нездешний драматург припишет эпилог.
Ряд досок и альков почти под потолок
из тёмного и прочного ореха.
Слегка поблескивают плоскости стекла,
В них дремлет вертикаль харонова весла
И слабое готическое эхо.
Москва с высоты
Лето сон остатки сна медленный облёт стволов
тополь по-московски вязок кровли светлая полоска
петли новые развязок чаще чаши куполов
обтекают струйкой воска муравейник возбуждён
крыш подчёркнута супрема купно зелень там и тут
остров заново рождён вопреки ученью Брема
иномарки ленты трут разноцветными жуками
различает чуткий слух тарахтенье в птичьем гаме
юных нет и нет старух в зеркале в лежащей раме
стая птиц отражена чей-то памятник грустит
Шереметьевский подковкой даже если над Петровкой
не найдёшь кариатид
Улисс
Ты плывёшь на Итаку, Улисс,
По изгибам московских улиц,
Что кривы и весьма покаты,
И уже вечереет, пока ты
Пробираешься до района,
Что готов породить Вийона,
Но рождает бомжей бесхозных,
Поэтически не виртуозных.
Нищета – это та же хворость,
От которой страдает город.
Твой корабль набирает скорость.
Холод осени. Поднят ворот.
Проплывает Цирцеи прелесть
В ореоле нездешних кружев,
У зеваки отвисла челюсть.
Ты плывёшь, дома греют ужин.
От рекламной уйдя атаки,
Насладишься сирены воем.
Полчаса до твоей Итаки.
Чтоб доплыть, нужно быть героем.
Старуха
Протяжно и сильно, аж дрожь по нутру,
Слепая старуха поёт поутру,
Поёт в переходе, где книжный развал,
Лирической «Сормовской» бьёт наповал.
И голос уходит в те давние дни,
Где поезд сквозь ночь, – и навстречу огни.
«Казанский» – удары огней по глазам,
Москва! что не верит словам и слезам.
Деваха приехала счастье сыскать,
И выпало ей кирпичи потаскать,
Носилки с раствором с утра до темна,
У тётки в «Царицыне» угол для сна.
А рядом был парень, вчерашний моряк,
Красив, как Гагарин, силач, сибиряк.
Дома возводила, семью завела –
Подобие тыла и капля тепла.
Да что по-пустому порочить житьё?
В семье по-простому: чуть что – за битьё.
Хлебнула с избытком, она ли одна?
И жизнь, как по ниткам кусок полотна,
Раздёргали годы да смяли ветра.
Поёт в переходах старуха с утра.
Старик ей играет – в наколках рука,
Вчерашний Гагарин и тень моряка.
Россия, подражание Пастернаку
Я жил в момент полураспада,
когда кругом дымилась скверна;
страна, погибшая когда-то,
я не любил тебя, наверно,
сжимался от твоих объятий,
от неба цвета купороса,
от пьяных загулявших братий, –
а ты уже неслась с откоса.
Любой из нас кто думал, – зрячий,
был слеп, а вот теперь прозрели:
глядим на труп забитой клячи
на мокрой пожелтевшей прели.
Твои разломы и победы,
мундиры, сожранные молью,
твои убийцы и поэты
терзают нас фантомной болью.
На нас указывают пальцем:
старьё, вчерашний день, отжили!
А звёзды, что горят над пфальцем,
своё давно уж отслужили.
Твоя история бесправна,
твоё величье эфемерно
страна, погибшая недавно,
я не любил тебя, наверно.
Бетховен
и я оглох
по-нынешнему недотёпа лох
но руки действуют к труду ещё способны обе
на планки клавиш пальцы положив
я понимаю раз играю – жив
но глохнет звук в классической утробе
бросаюсь вновь на бело-чёрный ряд
все помню свои прошлые подряд
ещё не изменили пальцы
но словно в плотной вате звука нет
а за стеной приехавший сосед –
позор для немца – пишет вальцы
вид из окна по этой мостовой
куда бежать трясу в припадке головой
сейчас раздастся вой
но волк и лев – не равные натуры
и я сдираю шейный свой платок
грудь обнажив терзаю маленький листок
чтоб превратить его в кусочек партитуры
Человек в мастерской
человек в своей мастерской
неторопливо перебирает доски
дуб вишня орех сосна ель
вымеряет размеры готовит инструменты
и бормочет под нос
что подойдёт этому бедолаге-соседу
жена умерла сын умер
с другой дочку прижил
вот дуб но ведь не заплатят
вишня и орех тоже не по карману
ель разве что или уж на худой конец сосна
сосна скромна да доска широка
ну да хоть влаги не страшится
а нам того и надо
потом долго вымеряет размеры
и вырезает четыре доски
две длинных и две коротких
доски широкие – таково свойство сосны
багетная мастерская на Розенграхт
© Александр Гутов, 1998 – 2016.
© 45-я параллель, 2016.