Полина Орынянская

Полина Орынянская

Все стихи Полины Орынянской

Берег реки

 

Здесь жили дети, жили старики –

у берега реки,

чуть выше камыша, чуть ниже храма.

Но птица вылетает, как душа,

в просвет, на свет, где мошки мельтешат,

из крыши прямо.

В полах трава. Сухие мотыльки

просыпаны на узкий подоконник...

 

Дрожит ивняк, и рыбы плавники

полощут в пойме.

Вдыхая разомлевшую полынь

и запах досок, жаркий и трухлявый,

ты смотришь на корявые стволы

дичалых яблонь,

на ржавый цвет беспамятных руин,

на птицу, что круги над ними чертит,

на солнце в зыбких нитях паутин...

 

И начинаешь верить: ты один

с рождения до смерти.

 

Берёза

 

Скрипят ступеньки сонно, через раз.

В подъезде пахнет жареной картошкой.

Приду, поставлю чайничек на газ.

Гляжу в окно. Вся жизнь – как понарошку.

 

Вот так спроси: а сколько же мне лет? –

и растеряюсь. Я не знаю толком.

По сумме окружающих примет

я потерялась, как в стогу иголка,

 

между пятью (берёза во дворе,

пора гулять, на вешалке пальтишко)

и двадцатью (берёза во дворе,

и пачка «Явы» скурена почти что).

 

А может, тридцатью (в окне зима,

и на берёзе иней и вороны,

у дочки грипп, и ночь темным-темна,

тревожна, бесконечна и бессонна)

 

и сорока пятью (зима, ликёр,

сын начал бриться – и растут же дети!

У дочери роман. Всё тот же двор,

берёза, двухэтажки, снег и ветер).

 

А чай остыл. И в доме тишина.

Никто так и не задал мне вопроса.

И в раме запотевшего окна

бела берёза...

 

 

Время прощать

 

Это похмелье. Слишком беда пьяна.

Вынырнешь, дышишь, разинув по-рыбьи рот.

А на тебя глазеет в окно луна,

и на загривке бешено стынет пот.

 

Вот же – хватай губами ночную мглу.

Воздух грядущего утра налит свинцом.

Холодно? Свечку зажги и поставь в углу.

Время прощать юродов и подлецов.

 

Если ни сна, ни яви – стесалась грань,

крик застревает в горле, ни вверх, ни вниз, –

время сшивать края у открытых ран:

так заживёт быстрее, хоть оборись.

 

День, словно ветошь, с треском рванёт во тьму.

Город от снежного ветра дремуч и глух.

Выдумай, как молиться за тех, кому

хуже тебя, и свечку поставь в углу...

 

Всё река

 

Цвели слова на тонких стебельках – 

распущены, оранжевы и алы.

Нас принимала сонная река,

качала.

 

Туман в горах клубился, словно дым

сторожевых костров средневековья.

Деревья горевали у воды

по-вдовьи.

 

Жизнь заключалась в бликах на воде,

течении плюща в шершавых скалах.

Здесь всё река. Тут время не у дел.

И берега – простор, а не предел,

они – начало.

 

И каждый всплеск на выдохе рождён,

он звук и немота, восьмая нота...

День набухал сиреневым дождём.

Томилась влага на уступах грота.

 

Здесь жил отшельник в древние года...

Цвели слова, прохладно пахло илом.

Не ты ли был отшельником тогда?

А я к тебе на исповедь ходила...

 


Поэтическая викторина

Грустное без грусти

 

Я говорила: вот же, посмотри,

какая сила в крошечных побегах,

как зарастают снытью пустыри,

свои руины выпростав из снега.

 

Смотри, как тесно кольцам годовым

(деревья – помнишь? – умирают стоя),

и тянется в заоблачное дым,

небесное мешая и земное.

 

Смотри, как птица, голову склонив,

поёт на ветке грустное без грусти,

и как пушисты почки старых ив,

и как упрямы избы в захолустье.

 

Я говорила: пусть не всё сбылось,

смотри, как полон мир весенним светом...

А ты сказал: глаза нужны для слёз,

когда ты всё рассмотришь в мире этом.

 

Жить – это просто

 

Жить – это просто. Дорога. Дом.

Тёплые доски пола.

Старая булочная за углом.

В паре кварталов школа.

 

Няня наварит кислые щи,

Молча глядит куда-то.

– Вот, – говорит, – из всех мужчин

Двое пришло ребят-то…

 

Тянет из леса дождём и костром.

Ветер качает тополь.

– Мужа-то Мишу – в сорок втором.

Где это – Севастополь?

 

Пляшет ленивая пыль в лучах.

Время идёт чуть слышно…

– Я иногда зову по ночам:

Мииииша! Миииша!..

 

Няня глядит в этот сорок второй,

Плачет. Кивает мелко.

Нам по двенадцать. Сидим с сестрой,

Мучаем щи в тарелках.

 

Руки у няни в венах-корнях,

Бледных веснушек просо…

Вот бы на озеро на полдня!

Жить – это просто.

 

Заговори

 

Ты – свет, я – тень. Дай в имени твоём

услышать отзвук млеющих глициний,

береговых изгибов – сколов – линий,

туманных красок, смазанных с краёв.

 

Дай говорить о будущем легко –

так птицы по весне свивают гнёзда,

а осенью с порывами норд-оста

меняют их на пену облаков

 

и сквозь ветвей раскинутую сеть

взлетают без оглядки, не тоскуя,

поскольку знают истину простую:

всё повторится, не о чем жалеть.

 

На перекрёстке, на семи ветрах,

когда нам снова выпадет расстаться,

заговори тоску мою и страх,

и холод пальцев.

 

Скажи: всё предназначенное нам,

когда бы ни пришло, придёт ко сроку,

и я нигде не буду одинока –

ни здесь, ни там…

 

Из глубины осенних холодов

 

Из глубины осенних холодов

всё тянутся ростки былого лета.

Так у давно отплакавшихся вдов

фантомной болью пыхнет сигарета

в зубах совсем чужого мужика

на волглом полустанке возле дачи...

 

Уже черна по-зимнему река,

тиха, нема, а водомерка скачет,

высматривает в сумерках воды

клочок небес – портал в другое лето.

Всё помнит, как кувшинки золоты,

дрожит ивняк и плюхают хвосты

среди камней и солнечного света.

 

Но будто выцвел к осени рогоз.

Скрипят протяжно ели-перестарки,

и свечи догорающих берёз

средь сосняка беспомощны и жарки...

 

Пускай мне и отпущено лет сто,

идёт любая осень за две всё же.

Лампадно в пальцах теплится листок.

Лети, хороший.

 

2018

 

* * *

 

Из ночи в ночь, листая дни назад,

прислушиваюсь к боли и тревоге.

Во мне ревут военные дороги,

во мне поля разрывами гремят.

Стрелковый бой. Солдатский мат.

 

Ах, мальчики. В глазах и свет, и мгла.

Во мне давно не нервы, а растяжки.

Когда бы рождена была в рубашке,

сдирая кожу, вам бы отдала.

Пускай среди расхристанных дорог

хранит вас Бог.

 

Живущая под крыльями Его,

я думаю – не вы ли эти крылья?..

 

Белёсого рассвета рождество.

Уходит ночь, и тьма её бессильна.

 

 

Кто

 

Да кто меня узнает средь других когда равняйсь налево униформа когда я птицам стану вместо корма когда в глазницах темень и ни зги

 

кто опознает хрип и боль и мат когда земля напитанная хлором заставит умирать протяжно хором траву зверей деревья и солдат

 

кто будет мне заглядывать в лицо за ноги-руки в ров и сверху известь а там вода и ближе ближе близость таких же безнадёжных мертвецов

 

кто будет выбирать меня из тьмы и тьмы и тьмы спасая от потопа меня поцеловала Каллиопа но Кали опа! щурится с кормы

 

кто станет разбирать движенье губ когда во сне мне будет откровенье а утром повалившись на колени я Отче наш припомнить не смогу

 

кто сможет разыскав меня в скиту поверить и скалу долбить для кельи и жить без цели просто жить без цели цветы и мох и сосны на ветру

 

Маршрут

 

Когда в деревьях истомится вечер

в предчувствии прощания с листвой

и мне уже ответить будет нечем

на холод твой,

 

когда в молчанье спрячутся охотней

подобранные набело слова,

я выберу маршрут по подворотням,

где сквозь прорехи лезет трын-трава,

 

исподнее постиранное виснет,

из форточки на волю рвётся мат,

и по чужим, давно прожитым жизням

горят в подъездах лампы в сорок ватт.

 

Ну, где вы все? Записаны на стенах:

сниму жильё (оборван телефон),

Колян плюс Оля... В жирных чёрных венах

любых времён

 

течёт себе беспамятная Лета.

А памятные лета (мальва, зной,

закат-рассвет загадочного цвета,

вино со мной) –

 

всё отсвет, блик небес в октябрьской луже

меж лавочек случайного двора,

где сны людские, словно мошкара,

до холода под лампочками кружат,

и свет, и веру обретая там,

а на зиму ложатся между рам...

 

2018

 

Мой Китеж

 

На пруду у мостков даже удочку не закинешь –

зацвело, водомерки уснули без задних лап.

Но златится на дне мой блаженный июльский Китеж

с голубыми стрекозами в солнечных куполах.

 

На просёлке колотит по пыли хвостом Чернушка –

хромоногий брехун, подобревший под старость чёрт...

А у лета ведь тоже бывает, представь, макушка –

светло-русая (просто седые дожди не в счёт).

 

У дороги на самой жаре (и смотреть-то сладко)

красноглазо и дымчато, как на заре туман,

поспевает малина, печали моей заплатка.

От распаренной мяты полуденный ветер пьян.

 

Наберёшь этих ягод пригоршню и ешь с ладони.

И звенит... паутина на стебле? в цветке роса?

Обернёшься и видишь: прозрачный в далёком звоне

упирается Китеж соборами в небеса...

 

Мой бог

 

У моего бога рыжая суглинистая дорога,

торба через плечо. Что ещё?

 

Глаза зелёные, выцветшие, смешные.

Лицо морщинистое (лицо – не лик).

Мы с ним рядом шли, не спешили.

Мой бог – весёлый старик.

 

Я бы дружила с такими, как он, богами.

В седине его птицы гнездо вьют.

Ноги худые, жилистые. Знай шагает.

Птицы свистнут – и он в ответ: фью!

 

До горизонта полземли и ещё три трети.

Приговаривает: милай, всё любовь и свет.

В бороде его серебрится ветер.

Половины зубов нет.

 

Так идём по солнышку до обеда.

Милай, говорит, всему свой срок.

Остановится: всё, беги, непоседа,

дома дети, родители – дай вам бог.

 

На руках мозоли у него аховые.

Я ему: ну ладно, до завтра, дед!

И бегу, подпрыгиваю, руками размахиваю.

Дура, бабочка... Ну и что, всё любовь, всё свет.

 

2018

 

Моё средневековье

 

Я возвращенец из полтыщи мест

в свой заводской посёлок, в двухэтажки,

где сохнут во дворе штаны-рубашки,

а выйдешь со двора – так сразу лес.

 

Дома до дыр изношены давно –

ненастьем потрошёные гнездовья.

Кусты сирени вписаны в окно.

Пятидесятый год, средневековье.

 

Кому – мосты и башенки… Моё –

вот эта рухлядь, ржава и щербата.

Засижена сутулым вороньём,

опять шуршит берёза в два обхвата.

 

На эту же берёзу между дел

мой дед глядел.

И виделось, что будет всё иным.

Но... Тот же дом. Над крышей тот же дым.

 

Всё пыль, и тлен, и птичий пересвист,

застрявший между прутьями ограды...

Мне только здесь грустится так, как надо.

Здесь и помру, не чувствуя досады, – 

из праха в прах, как прошлогодний лист.

 

* * *

 

На Крещенье лило. Подмороженный после дождя

лес хрустел и трещал, потихоньку в себя приходя.

На сосне равнодушно орал на безлюдье ворон.

 

Я ему прокричала на хриплом его языке,

что, пока я жива, не забрать меня чёрной тоске.

А умру я нескоро.

 

Да и мир в серебристых потёках январских небес

будет хрупок, прозрачен и нежен, со мной или без.

Я всего только блик, отражение вечного света,

 

я приснившийся зимним деревьям бессмысленный сон,

набаюканный под ледяной дождевой перезвон,

облетающий с веток...

 

* * *

 

На исходе зимы устаёшь от потери тепла,

и на радужке снег будто вовсе не тает. Не тает...

И всё кажется мне, что до первого снега была

я немножко другая, а может, и вовсе другая.

 

Я босыми ногами стою на холодном полу,

и глядит на меня настороженно, будто дворняга,

эта женщина в зеркале, белая, словно бумага.

А глаза у неё прогорели в седую золу.

 

Матереет сквозняк. Леденеет в ладонях вода.

На вопросы свои я давно получила ответы.

Диалог ни к чему. Мы расходимся. Ей в никуда.

А в моём зазеркалье – холодные тени рассвета.

 

На исходе зимы одинокий вдвойне одинок.

Бесконечные сумерки шарят по улицам слепо...

Я тащу на себе это серое снежное небо

в направлении лета, да толком не знаю дорог...

 

 

Над гнездом кукушки

 

Ляг. Лежи. Томись или отдыхай.

Рассматривай паутину или считай овечек.

Всё, что с тобой происходит, для времени чепуха.

Потому что оно не лечит.

 

Потому что этот зимний белый халат,

который ты принял за панацею,

время надело как лаборант

с единственной целью –

 

ставить опыты: тут надавить, подрезать там,

послушать, где больно, а где очень больно,

а самые чёрные истоптанные места

посыпать солью.

 

Оно заставляет, испив до дна,

оказаться на самом дне в пустоте и холоде,

и смотрит, кто выживет, а кто ни хрена.

И однажды в какой-нибудь полдень

 

ты чувствуешь, что и зимнего солнца хватает вполне,

лучшее – враг хорошего после той петрушки.

А думаешь, что выжил и стал сильней...

Вот такой полёт над гнездом кукушки.

 

Обходчик

 

Звучали поезда, выстрачивая ночи

волшебной чепухой про дальние края.

А утром приходил старательный обходчик,

который не видал ни Соч, ни Алтая.

 

Он стукал там и тут обыденно, дотошно.

Отсвечивал жилет, зудели провода.

А он себе ходил по узенькой дорожке

вдоль рельсов и бомжей всю жизнь туда-сюда.

 

Не зная никаких таких законов кармы,

хоть мелкий человек, он всё ж не подло жил.

И ни один Толстой из нынешних бездарных

на рельсы никого ему не подложил.

 

Пирожки

 

Намолен город криками ворон.

Провинция. Леса со всех сторон.

Легко представить санный след в проулке.

Два этажа. Геранька на окне.

Он по ночам является ко мне...

Ползёт трамвай, качаются бабульки.

 

На продавщице плюшевый халат.

Оградку церкви дикий виноград

обвил, обнял облезлыми плетями.

Калитка скрипнет, хрипло взлает пёс.

Из подворотни густо и всерьёз

сырым бельём и старостью потянет.

 

Я вижу этот сон из раза в раз.

Унылые подробности подчас

меня не оставляют с пробужденьем.

Проснусь, смотрю в знакомое окно,

и кажется, из снов таких давно

я в этот мир являюсь только тенью...

 

* * *

 

Поезд был на этой станции

пять замызганных минут.

Шёл обходчик, глухо бряцая

под составом там и тут.

 

Пассажиры, как лунатики,

сонно щурились с тоски.

Тётка в плюшевом халатике

продавала пирожки.

 

На перрон летела изморось.

– Пирожки! Пивко! Вода!

Показалось, будто виделись.

Где? Когда?..

 

2019

 

Полночь. Сретение

 

У полночи ни окон, ни дверей.

Она глуха, как древняя старуха.

Там тянет к небу щупальца пырей,

щекочет небу звёздчатое брюхо.

 

Покряхтывают тёмные дома,

пуская дым Медведице в сопатку.

Выходит бледно-синяя луна

и виснет над кладбищенской оградкой...

 

О дивный край, удобренный костьми

за слоем слой под чёрными крестами,

мы все тебе приходимся людьми.

Зовут зарю навзрыд вороньи стаи,

 

полгода ухмыляется зима,

присыпанная ржавью воробьиной,

и так спокойно сходится с ума,

когда февраль дошёл до половины.

 

Мне здесь просторно, Господи. Аминь.

Поля в промозглых рощах, как в заплатках…

Я только здесь без всяких аритмий

прощаю жизни суетность и краткость.

 

Ни выдернуть меня, ни прополоть

из этой тьмы, которой нет подлунней.

Я тоже буду кость её и плоть,

и земляника в призрачном июне...

 

Поля

 

Шагает лес на чёрных костылях,

цепляя неба мутные верхи.

Под первым снегом ржавые поля

юродивы, блаженны и тихи.

 

Ни солнца в них, ни крика на сто вёрст.

Унылый сон, тягучая мигрень.

На горизонте – дыма сизый ворс

и плесневые корки деревень.

 

Шуршит рогоз у илистых озёр.

В церквях – и страсть и страх, и Вий и Бог.

Врастает наледь в стылый глинозём,

в похмельную расхристанность дорог.

 

Спаси нас от болезней и скорбей,

от вражия навета отреки...

Тут всё – покорность року и судьбе,

и жизнь – судьбе и року вопреки.

 

Мне видится который раз одно:

сырой прогон, пехота месит грязь,

и у дороги, чёрная, как ночь,

стоит старуха, истово крестясь.

 

Про любимый день

 

Ты спрашиваешь про любимый день...

Четверг. На наше первое свиданье

ты притащил, как водится, цветы.

А я их не люблю и позабыла

на стойке бара.

 

А ещё среда,

когда родился сын. Да он в утробе

отбил мне печень пятками своими,

анфан террибль.

Зато гляди, какой.

 

И пятница, тринадцатое, да.

Я сроду не видала глаз таких –

распахнутых, как мамины фиалки.

Я первого хотела пацана,

но кто-то лучше знает все расклады.

И нянечка сказала: доставай,

мамаша, грудь!

Да где б её достать...

А рядом сдутым шариком лежал

недавно содержательный живот.

 

...И что смешного я сейчас сказала?

Сам задаёт дурацкие вопросы,

а я ещё и дурочкой смотрюсь.

Вот щас пойду, найду на полке свитер,

в котором ты припёрся на свиданье,

и детям этот ужас покажу.

 

 

Птичий морок

 

Кто ты, птица, кричащая тонко

в стынущем зимнем лесу?

Неба мятую похоронку

не твои ли крылья несут?

 

Что должно мне чудиться в крике

хрупком, как стебель травы?

Одиночество? Холод дикий

да ручьёв ледяные швы?

 

И, насколько хватает птичьей

ветром сорванной высоты, –

это белое безграничье

и безмолвье на все лады.

 

Этот звон, этот птичий морок

тронет тайный заупокой,

что с рожденья по крохе собран

и пришит костяной иглой

 

к неземной стороне молитвы,

что оболом – да под язык...

Ветки чёрным узором свиты

и дрожат, продолжая крик.

 

И покажется, будто можешь

всё понять и свести в одно.

И ответишь: я здесь... я тоже... –

птице, Богу ли? – Всё равно.

 

Равновесие

 

Мы поделили мир с тобою надвое:

тебе досталась тьма, мне – белый свет.

Пока я тут летаю, ты там падаешь,

и дна у твоего паденья нет.

 

Прости такой-сякой никчёмной бабочке

цветастость крыльев, жадность до цветка.

Тебе мой свет, естественно, до лампочки,

ты слепнешь от него наверняка.

 

В твоих домах накурено и матерно,

пейзаж до горизонта в серых швах,

и стелется за край дорога скатертью,

прожжённой сразу в нескольких местах.

 

А у меня печенье в тонкой вазочке,

сегодня в жизни снова всё сбылось,

сиреневые сумерки и ласточки,

и запах земляничный у волос.

 

Я думаю нередко, цепенея:

для равновесья не случится ль так,

что ты увидишь свет в конце тоннеля,

а я из света выпорхну во мрак?..

 

2018

 

Разговоры

 

Говорят, уживались когда-то семь бесов в ней,

а теперь не осталось от прошлого ни черта.

Только врут – я-то вижу, что тень у неё темней...

Я люблю с ней про всякое-разное поболтать.

 

– У твоих цветов слишком горек и чёрен сок.

Я срываю, а пальцы... смотри-ка, в крови? О чёрт!

– Просто росы сегодня густы и багрян восток,

будет ветрено, – зябко поводит худым плечом.

 

– У реки твоей слишком илисты берега,

и вода неподвижна, слепа – не вода, а ртуть.

– Но зато посмотри, какая растёт ирга...

И срывает ягоду, давит её во рту.

 

– У тебя глаза – поднебесье и янтари.

За такие глаза – на дыбу да на костёр...

– А меня сжигали. Вот шрамы мои, смотри.

И смеётся:

– Не зажили до сих пор.

 

И, о чём ни спроси, всё ей смех, красота да свет –

бледных бабочек, рыжих подтаявших фонарей...

Отчего же в реке у неё отраженья нет?

Улыбается:

– Чтобы забыть себя поскорей.

 

2018

 

Рыба моя золотая

 

Ныряй-выныривай, рыба моя золотая, –

это твоя река.

От Русского Севера до края Индокитая

белым фронтом протянутся облака,

отразятся в тебе, в окне, в чёрных от снов протоках.

Вот оно Беловодье – русалочий шепоток,

сонного ангела-златовласа локон,

нитей судьбы пёстрый тугой моток.

 

Плыви-расплёскивай жидкое золото света

от июльского полдня и до сумерек января

в компании рыжей лампы и старого табурета –

в одиночестве, собственно говоря.

В нём и хранятся ответы на все вопросы,

пара детских игрушек, письма, запись из дневника.

Ныряй-выныривай, рыба, из весны да в осень.

Шевели плавниками.

Это твоя река.

 

Сад камней

 

Я возвращаюсь к себе, прихожу в себя.

Время стекает холодной росой в сады.

Господи, хлеба насущного голубям

дай

Ты.

 

Пусть на помин моих уходяших дней

пыльную мякоть тюкают не спеша…

Надо бы камни собрать, но в саду камней

так отдыхает между теней душа.

 

Там, в стороне от торных людских дорог,

где только дождь оставляет недолгий след,

где только ветер-выдох и ветер-вдох

путают в прядях листву облетевших лет,

 

время молчать, любить и прощать, пока

память латает трещины на камнях,

серыми мхами штопая их бока...

Господи, видишь между камней меня?

 

Видишь, как сквозь рассвет прорастают сны –

бледная трын-трава на седой стерне?

Веры, терпения, света и тишины

дай

мне.

 

* * *

 

Сегодня утром умер наш сосед.

Погода муть – и снег, и снег часами.

А я всё вспоминаю этот свет,

который вечно шёл от дяди Сани.

 

Из них бы гвозди делать, ё-моё.

Под девяносто, борода клоками.

Одет всегда в какое-то старьё,

но кто же с ними спорит, стариками.

 

Не чешется, не колет и не жмёт,

залатано и чисто – отвали-ка!

И купленная в олимпийский год

под пиджаком синеет олимпийка.

 

Кепарик – и пошёл за молоком.

Не человек – ходячая эпоха.

Ползёт, как жук, но, знаешь, с огоньком.

Глухой, как пробка, живчик и умёха.

 

Мы все однажды вырастем быльём,

всему свой срок и всякое такое...

Он был живое прошлое моё –

стальной старик, ни ржави, ни припоя.

 

И пусто мне. И призрачней теперь

былые краски, запахи и звуки.

А снег идёт, срывается в метель.

И стынут руки.

 

Сны среди бессонниц

 

Где ливнями намешивало глину,

снегами укрывается февраль.

Зима, перевалив за половину,

закручивает в белую спираль

и день, и ночь, и сны среди бессонниц.

Промаявшись, забудешься к утру –

приснятся голоса далёких звонниц.

По ком звонят? Да нет, я не умру...

 

И с детства это «мам, я не умру, да?»

подмешивает в кровь тоску и страх...

А звёзды всех оттенков изумруда

всё те же на небесных куполах,

и тот же свет от веку и до веку

стекает утром в сонные сады.

Идёшь по свежевыпавшему снегу –

и веришь, что останутся следы...

 

 

Собака

 

Что знает собака о смерти? Что смерти нет.

Есть одуванчики, снег, прелые листья.

Так будет всегда – у собак не бывает лет.

И это важней человеческих истин.

 

Что знает она о любви? Что любовь проста:

будь рядом, облизывай руки, сопи под боком,

помахивай закорючкой хвоста

и жди у порога.

 

Что знает собака о боге? Что он придёт

всегда, даже если ушёл от неё надолго.

И я бы хотела, ты знаешь, вот так же вот

верить и в жизнь, и в любовь, и в Бога.

 

Стаканы

 

...А ты во сне беги-беги-беги

по берегу холодной Селенги

до сопок, разукрашенных закатом

под сказочные горы Най-Навы*.

Как сладок запах скошенной травы,

и ветер дышит дико и хрипато.

 

Беги во сне. Беги, беги легко

до золотом подбитых облаков –

там кедрачи врастают в занебесье,

и, если долго щуриться, со скал

увидишь засыпающий Байкал

и диких лошадей на редколесье,

и белый остывающий песок.

 

Ни встреч, ни расставаний, ни дорог,

ни времени, ни эха, только ветер...

Беги во сне. Беги-беги-беги.

Метнётся тень пугливой кабарги,

и задрожат малиновые плети...

 

И я бы добежала как-нибудь

до рыжих сосен в полосах тумана,

но дребезжали в поезде стаканы

так жалобно и тонко – не уснуть...

__________

*Най-Нава (Наи-Нава, Наин-Нава) –

легендарная страна предков у бурят.

 

Станция

 

Кто-то войдёт в подъезд. Не ко мне... и слышу

горький железный привкус дверного скрипа.

Катит по небу к полночи лунный рикша.

Палки ему в колёса вставляют липы.

 

Чайник вскипел. В окне запотели звёзды.

Щурюсь китаисто, дую, тяну помалу.

День по минуте выжит, по крохе роздан

птицам, клюющим с голоду что попало.

 

Медленно дзынькаю соло на чайной ложке.

Бабочкой синей порхает над газом пламя...

Дом – это поезд на станции, и в окошке

светится, теплится дальнее огоньками.

 

Снег выскребает полосы в небе чёрном.

Эй, машинист, давай потихоньку трогай!

Нет, говорит, мы б рады, конечно, чо нам!

Только метёт, совсем замело дорогу...

 

Вспыхнет ночник – и станет тепло и рыже.

Тени улягутся рядом со мной без спроса.

Может, конечно, снится. Но я же слышу:

кажется,

всё-таки

едем –

стучат

колёса...

 

Степное скуластое

 

Я приеду к тебе, прилечу, приду.

Ты поймал меня на улан-уду,

на простор монгольской своей степи,

где закат кровавой тоской кипит,

где небесный купол, космат и бел,

вспоминает песни сигнальных стрел,

и бессмертник, вечный седой бурьян,

помнит привкус крови из чёрных ран.

 

Там у времени жёлт узкоглазый лик,

там и пёс бродячий скуласт и дик,

и не солнце светит ‒ двенадцать лун.

В полнолунье встретится чёрный гунн ‒

поминай, как звали, ищи-свищи...

Будто камень, пущенный из пращи,

по долине мчится мохнатый конь,

и раскосы лица с иных икон.

 

Понесётся пылью таёжный тракт,

и увижу, услышу, почую, как

Селенга в тумане течёт-скользит,

и во мне прищурится чингизид...

Я приеду к тебе в это чёрт-те где,

чтобы ночью в небо не спать глядеть

и найти наконец-то свою звезду.

Ты поймал меня на улан-уду...

 

Стригу отца

 

Стригу отца. Седой, как одуван.

Стоит жара. Кукукают кукушки.

Среди настурций, лютиков, лаванд

летает белый пух с его макушки –

 

задумчиво порхает по жаре,

разносит по округе наши споры.

Потом взойдёт снегами в декабре

и подопрёт корявые заборы.

 

И до весны, занудней, чем бемоль,

протяжней проводов высоковольтки,

начнёт фонарь, выскрипывая боль,

оплакивать пионы и бархотки...

 

Но это всё потом. А полдень тих,

зевает пёс от жара и от скуки.

Отец скрипит о пахотах своих,

мосластые рассматривая руки.

 

И некуда и незачем спешить.

Трясёт хвостом на грядке трясогузка.

Всё пух и прах и сумерки души.

Ещё один июнь.

Перезагрузка.

 

Течение тишины

 

Солнце тает, стекает на камни.

Речка тащит прохладу и прах.

Скучный вечер кудлат облаками

и дворняжками в сонных дворах.

 

Ничего не рассказывай. Тихо!

Слушай: ласточка режет закат,

и, стесняясь, цветёт облепиха

на задворках, у самых оград.

 

Время тут не часы обживает –

время тянется дымом из труб,

и орёт петухом за сараем,

и глодает колодезный сруб.

 

Время тёплой шершавой ладонью

гладит деда по жёстким щекам,

никуда не торопит, не гонит.

Сяду рядом, гляжу в облака.

 

От меня только в этом безлюдье

не бежишь в суматохи свои.

Из надтреснутых старых посудин

вместе с дедом гоняешь чаи

 

и киваешь в ответ на ворчанье,

и молчишь, тишиной умудрён...

Оставайся. Давай одичаем

до бесстыдства эдемских времён?..

 

Вечереет. Просыпались птицы

с поднебесья в соседний ивняк.

Я тебе собираюсь присниться.

Но пока не придумала, как...

 

Тихий город

 

Осыпается небо, отцветает снегами.

Воздух вечером тих и ленив.

Он дрожит и плывёт меж двумя берегами,

между снежных завалов и крыш-оригами,

под которыми светят огни.

 

Я плыву вместе с ним вдоль своих двухэтажек,

загребая ботинками снег.

Всё, что было неважно, всё, что будет, неважно.

Месяц тоненький кто-то прошкрябал на саже –

может, местный лунатик во сне.

 

Словно трещины в воздухе, чёрные ветки.

Лает-ухает пёс вдалеке.

Снова пьянка на хате у Вики-соседки –

пропивает всё то, что не пропили предки,

и слеза дребезжит в матерке.

 

Это пятница, тихий заснеженный город...

А наутро – ни спешки, ни дел.

С чердака голубиный доносится говор,

да соседка поганой метлой вдоль забора

полюбовника гонит (охрипла от ора)

за пол-литрою на опохмел...

 

 

Цветное и горячее

 

Я, может быть, опять приду в себя,

не буду путать буквы и октавы

и очерёдность радужных полос.

 

Но небо утопает в голубях,

и жарким языком закатной лавы

облизан мир и вылюблен взасос.

 

До той поры, пока плетёт трава

незнамо что, шушукаясь с ветрами,

я буду подбирать к тебе слова,

я буду открывать тебя словами,

 

цветными и горячими, как бред,

как дикий мак на зелени обочин.

А если слов таких на свете нет,

я их сложу из стонов этой ночи.

 

Я выпутаю их из тишины,

повисшей под застрехами рассвета,

из музыки раскрытых лепестков.

 

Мы станем разговаривать на «мы»,

и я, простоволоса, неодета,

пойду к колодцу – пить с ладоней лета

прохладу отражённых облаков.

 

2017

 

Чай на даче

 

Отпели, отмучились ржавые петли дверей –

сарайчики-баньки ушли на покой до весны.

Поедем, поедем. Чайку на дорожку согрей.

Попьём да посмотрим на жёлтые пятна листвы.

 

Вот видишь – как лето ни нянькай, а лето ушло.

Дымы выцветают над крышами зябнущих дач.

Бельё на верёвке пытается встать на крыло.

Черно и прощально на ветке сутулится грач.

 

Я думаю, мам, оттого так печален сентябрь,

что небо прошито дождём и саднит этот шов,

и облачки пара, от губ отрываясь, летят,

как будто бы я привыкаю прощаться с душой.

 

В такой арифметике спутаны цифры и суть:

хоть лет прибавляется, лето опять вычитай…

А птицы летят, не тревожа небесную ртуть,

цепляя крылами холодный заоблачный край…

 

Чумной

 

В городе Дрянске разверзлась небесная хлябь.

Вылилось небо на землю ‒ и вся недолга.

В городе Дрянске грязь по колено, глянь.

Даже собаки ходят тут в сапогах.

 

Хмурый старик сочиняет из досок плот.

Волосы дыбом, язык от натуги вбок.

Вроде построил. Жене говорит: ну вот!

Всё, собирайся, а я отдохну чуток.

 

Значица так. С собой заберём козу,

мурку, барбоса, бурёнку. Ещё курей.

И собери пожитки, к плоту снесу.

Да не копалась бы, старая, поскорей.

 

Бабка ‒ за голову: старый совсем сдурел!

Возле сарая забор подчистую снёс.

Да у неё по хозяйству полтыщи дел!

Да в телевизоре новый уже прогноз!

 

Нынче под вечер приедет гостить кума.

Что ж он на старости лет да такой чумной!

Господи-Господи, дал бы ему ума!..

Горько старик повторяет: не ной, не ной...

 

Шишел-мышел

 

Жизнь – болезненная вещь.

В ней живут собаки мало.

В ней меня напредавало

человек, наверно, шесть.

 

После бросила считать,

помнить, верить, доверяться.

Я теперь такая цаца –

прежней цаце не чета.

 

Я теперь люблю чердак,

глушь, деревню, дым над крышей.

Ты пойми – я шишел-мышел,

взял и ночью к звёздам вышел

слушать дальний товарняк.

 

Я теперь люблю сидеть

на крылечке босоного.

Тут рукой подать до Бога,

Бог-то рядом ходит ведь –

 

по люпиновым полям

под уздцы лошадку водит.

Крикнет «эй!», помашет... Вроде

и не Бог, а дед Толян.

 

Пчёлы вязнут во хмелю.

Пляшут солнечные пятна.

Человек – он слаб. И ладно.

Я цветы теперь люблю.

 

Я смотрю издалека.

Жизнь чудесна, небо звонко.

Да у края горизонта,

словно перья, облака...

 

2018

 

Эхо

 

Был у бабушки гребень в седых волосах,

тёмно-синие серьги в оттянутых мочках.

Не читала, с трудом разбиралась в часах:

– Сколько времени, дочка?

 

А в деревне часы не бывали нужны –

как стемнеет, ложились, вставали до зорьки.

А читать... Много ль писем-то было с войны?

Похоронка и только.

 

Руки бледные тяжко ложились на стол.

Рот беззубо дожёвывал вечное горе.

– А умела б читать – прочитала бы, мол,

буду вскоре.

 

И смеётся беспомощно. Боже ты мой,

сохрани и спаси от подобного смеха...

Поселилось во мне тихой птицей седой,

птицей-нежитью, тенью, навечной бедой

этой горечи эхо...

 

2018

 

Я не пишу

 

Я не пишу. Коплю цвета и звуки.

И запахи. И трещины в камнях.

И свет луны ‒ заоблачной фелюги,

к полуночи причалившей на днях.

 

Я не пишу. Я слушаю, как в небе

вскипают белой пеной облака,

плывут, плывут, цепляются за гребни

шершавых гор, и горная река

 

бежит с небесной пеной на ладонях

по скальным тропам, бешено юля,

туда, где мир в рассветной дымке тонет

и жадно пьёт иссохшая земля,

 

туда, где море слизывает тени,

где слеповато щурится маяк

и рыба ночи, одноглазый демон,

плеснув хвостом, уходит в донный мрак,

и солнца луч цепляется за крышу.

 

Я не пишу. Я слушаю. Я слышу...

 

Январи

 

Январи, распахнутые настежь,

белым полумраком замели

переулка бледное запястье

в синеватых жилках колеи.

 

Тихий снег летит, штрихуя грани

зябко заострившихся домов,

прошлых встреч и будущих прощаний,

одиноких обморочных снов.

 

Полночь, равнодушная к разлуке,

просыпает звёздный купорос

в тонкие заломленные руки

стылых до беспамятства берёз.

 

Я смотрю на сонный чёрный город:

фонаря тревожное пятно,

скрип шагов, бездомно поднят ворот...

 

Ты уходишь. Клетчатая штора

падает на тёмное окно.

 

2019