* * *
Вечный жид уже не бродит, обретя Иерусалим.
Бузиною в огороде сплин английский исцелим.
И, нося на сердце лапоть – лукоморский сувенир, –
В боевых картонных латах бродит вечный славянин.
По дорожным швам нелепым, долгополый – шлёп да хлоп, –
Подорожником залеплен не пробивший стенку лоб.
На стучащих в лад котурнах, подосинным подлецом...
Не усмотришь лат картонных под осенним пальтецом.
И осанною ославлен славянин, и осиян, –
Это очень даже «лавли» для безродных россиян.
Бело-розовый барашек, растолкуй мне «бе» и «ме»!
Вон, в «Руси» гуляет Раша, вся в бродвейской пастурме.
И, зажатый постромками, деревянный конь резной
Раскудрит-кудрит боками, нежно загнанный весной.
Пена плена станет влагой океанских пышных пен.
И над белою бумагой зависает Питер Пэн.
И на сердце, как на дереве, – синицы, журавли,
Наши дерзкие надежды, наши детские – вдали.
И курлы-курлы, и машут, сизым крылышком свистя.
Маша, Маша!.. Что ж ты, Маша, не рожаешь нам Дитя?
Деревянною ногою бьёт коняга. Меркнет век.
Ах, подайте, братья, гою; гой – он тоже человек!
Он идёт тропинкой талой, то мечтает, то молчит,
То, как Пушкин запоздалый, к нам в окошко постучит.
Он красивый, как игрушка, средь заморских журавлей...
Стрельнем с горя! Где же пушка? Сердцу с пулей веселей.
* * *
Да, мы пропали!.. Нам никто не рад
В стране, где месяц в небе странно вышит:
Вверх рожками. И город Ленинград
Не помнит нас. И город Омск не пишет.
Идут дожди, как шум далеких толп,
И сонмы листьев с древних крон струятся.
О, там, где рухнул Вавилонский столп,
Нам, безъязыким, нечего бояться!
Швыряет осень листьев вороха,
Стрижет кусты, в заливе морщит воду.
А наша жизнь за рамками стиха
Бессмысленна в любое время года.
Извращена, как в зеркале кривом.
Пушист клубок, работы ищут спицы...
И можжевельник пахнет Рождеством –
Мы в нём живём, как ягоды и птицы.
Но в тех краях, откуда мы пришли,
Нас не хотят ни выслушать, ни вспомнить, –
В дали. В пыли. На том краю земли.
В пустом пространстве наших бывших комнат.
Дворовый романс
Мне бы твоё небо, российский двор, розовое вроде,
Сахарные головы облаков, тополиный лепет.
Вот бредёт по свету живая тварь, нежное отродье,
И таких, как сам, глиняных щенков из обломков лепит.
Расскажи мне, как на рассвете рот обжигает паста,
Как сигарета с утра горчит, схожая с отчаяньем.
Как идёт-бредёт по асфальту вброд твой грибной апостол,
Начиная фразу мычанием, кончая молчаньем.
У меня в саду на краю земли сверчковые трели,
Облака лакает соседский кот, – сижу и не двинусь.
А мои дворовые короли все поумирали –
Кто сторчался, кто спился. Кому на вход, а кому на вынос.
Посреди двора призрачный дымок – здравствуй, Старый, как ты?
Погоди, не тай, не улетай, что за разговор?..
В самой середине моей груди нанесён на карты
Беззаборный двор, беззаботный двор, безнадзорный двор.
Иисус хрущоб, шантрапа, торчок, цацка моя, детка,
Былинка – не богатырь, уличный герой...
Кафельная плитка, парадняк, лестничная клетка,
Звонок не работает – тук-тук, я пришла, открой.
* * *
Еле заметный крен, пол под ногами движется,
В стуке вагонных недр еле заметный сбой.
Не выходи курить в тамбур, отбросив книжицу,
Пристанционных верб не заслоняй собой.
Раненый де ля Фер старым фалернским лечится,
Есть ещё слово «честь» и не в чести корысть...
Преданный адъютант проданного Отечества,
Братик мой дорогой, не выходи курить!
Станция, край села. Лязгает, учащается;
Поезд даёт гудок; в небе, меж двух калин,
Сохнет на ветерке, машет тебе, прощается
Стая рубах, бела, как лебединый клин.
Через двенадцать вёрст грохнет и покорежится,
Вспыхнет и разведёт в стороны адский мост...
Бедный мой адъютант, вон она, эта рощица,
Вон она, твоя смерть – через двенадцать верст.
Не поднимай чела от золотого вымысла.
Весел Дюма-отец, фронда во всем права.
Рельсы ещё гудят, стираное – не высохло,
Плещутся на ветру белые рукава.
* * *
Если хочешь знать, я давно не видела снов,
Не гоняла сов, не ловила в лесу лисят...
Потеряла голос, истратив на горький зов –
Сколько лет прошло – двести? Тысяча? Пятьдесят?..
Я давно не растила роз, не роняла слёз,
Не глядела вечности в каменные глаза.
И меня не трогал извечный мужской вопрос:
Для чего живу? – да чтоб ты мне в ответ сказал:
Я люблю вас... – нет, я, конечно, вру.
Я не жду ответа, словами – не приласкать...
Ну же, Кай! Давай продолжать игру!
Я иду искать.
* * *
И выстрел. И удар. И с левой стороны –
Уже не боль, а взрыв мгновенного распада.
Мы так с тобой умны, нам объяснять не надо,
Зачем в полях снега больничной белизны.
В моих нестройных снах раскрытое окно
Всегда ведёт туда, где есть еще надежда.
Но ватный детский снег давно пылится между
Оконных старых рам, которым всё равно.
Обычай старых ран – болеть перед дождем,
Ещё раз воскрешать пережитую муку,
И, если ты возьмешь протянутую руку, –
Мы вместе в белый свет когда-нибудь уйдём.
Ах, этот снег в полях, стремящийся взлетать,
В полях, где замело его и наши крылья!..
Оставь его лежать в сияющем бессилье,
Следы людей и птиц задумчиво считать.
Мы так с тобой умны, мы так с тобой уйдём,
Что не удержат нас ни города, ни сети.
Но будут ждать весны задумчивые дети,
Играющие в нас под снегом и дождём.
* * *
Как некстати, поверишь ли, осень у нас холодна!
Все ужасней обломки – насмешка седого прилива.
И не вычерпать весь океан до туманного дна,
Обнажив расстоянье, что посуху преодолимо.
Чем похвастать? Уловом? Но скуден и жалок улов.
Ни салаки, ни хищных тунцов, ни сельдей, ни макрели.
Нынче волны да ветер играют обрывками слов –
Расплываются строчки, и письма твои отсырели.
Может, вахтенный твой встрепенется и крикнет: «Земля!..»,
Может, ахнет соседский мальчишка: «Вернулись! Встречайте!» –
Только вряд ли, майн либер, ведь крысы бегут с корабля,
А пустынную пристань лишь я охраняю, да чайки.
Эти чайки простуженным горлом тревожат рассвет –
И рассвет наступает, туманом и плесенью тронут.
О, мы встретимся – там, в том краю, через тысячу лет, –
Где отец мой играет на дудке, а крысы не тонут.
Китай
1
а мне говорят: в Китае снег – крыши, и весь бамбук
мне нравится один человек, но он мне не друг, не друг
столкнёт и скажет – давай взлетай, – а я не могу летать
и я ухожу внутри в Китай, и там меня не достать
я там сижу за своей Стеной, и мне соловей поёт,
он каждый вечер поёт весной, ни капли не устаёт
у соловья золочёный клюв, серебряное крыло
поэтому мне говорить «люблю» нисколько не тяжело
внутри шелкопряд говорит: пряди, – и я тихонько пряду
снаружи в Стену стучат: приди, – и я, конечно, приду
в груди шуршит этот майский жук, хитиновый твёрдый жук
и я сама себя поддержу, сама себя поддержу
стоишь, качаешься – но стоишь, окошко в снегу, в раю
на том окошке стоит малыш и смотрит, как я стою
за той Великой Китайской Стеной, где нет вокруг никого,
стоит в рубашечке расписной, и мама держит его
2
колокольчик – голос ветра – на китайском красном клёне
мне сказал татуировщик: будет больно, дорогая
он собрал свои иголки, опустившись на колени
на его лопатках птица вдаль глядела, не мигая
он достал большую книгу в тростниковом переплёте
будет больно, дорогая, выбирай себе любое:
хочешь – спящего дракона, хочешь – бабочку в полете:
это тонкое искусство именуется любовью
я его коснулась кожи, нежной, смуглой и горячей
точно мёд, в бокале чайном разведённый с красным перцем
будет больно, дорогая! – я не плачу, я не плачу,
я хочу такую птицу, на груди, вот здесь, над сердцем
...колокольчик – голос ветра – разбудил нас на рассвете
алым, жёлтым и зелёным дуновением Китая
было больно, больно, больно!.. но, прекрасней всех на свете,
на груди горела птица, никуда не улетая
* * *
Много лет назад – не надейся, не промолчу, –
На твои глаза я летела, как на свечу.
По реке, стекавшей из разрезанных жил,
Ты, качаясь, плыл в океан, позабыв, что жил.
Твой кораблик – тусклое лезвие «Ленинград» –
В жёлто-красной ванной ногой раздавил медбрат.
Ты был тот Колумб, что пришёлся не ко двору.
В неотложке врачи откачали тебя к утру.
И Америка – та, до которой ты не доплыл,
Стёрла имя твоё с листа, остужая пыл.
Но, когда ты плыл в никуда зелёной водой,
Ты был счастлив тогда – ты был тогда молодой.
Ты кричал: «Я тут!» – ну, припомни, не поленись,
А тебе отвечали: «Нельзя, дурачок, вернись!»
А тебе отвечали: «Постой, ещё не пора.
Потерпи, и заново жить начинай с утра».
Только я молчала, глядела в густой туман,
За которым – стеклом бутылочным – океан.
* * *
Мой герой гоняет нехристей в Кондопоге,
Смотрит сны о Боге в контексте новой эпохи,
Афоризмы пишет в трогательной тетради,
Например, про то, что все бабы – тупые бляди.
У моей любови на пальцах остатки лета.
Он не может спать из-за книжки «Пёстрая лента»,
У него на мед аллергия, он любит дыню,
И друзья у него такие же молодые.
Мой герой не верит, что мама его любила,
Потому что она говорит – родила дебила.
У него в голове солома от слова «соло».
Он – сова, да и я сова, да и все мы совы.
У него в активе - на майке неснятый ценник,
Городской стадион да треск ломаемых целок.
У моей любви не осталось надежды. Это
Потому что в центральном парке кончилось лето.
Он стоит, дурак дураком, как верста в Коломне.
Не боясь, как я, и, как я, ничего не помня.
У него есть правое дело, понты и вера.
Но, когда мы его убьём, он умрёт, наверно.
* * *
Мы так давно не дети, и луна
Лежит пятном на лаковом паркете.
И жизнь видна из тёмного окна.
И мы не дети.
Зима, зима, и скромные дары,
И золотые тонкие осколки,
И жизнь светла, как новые шары
На нашей ёлке.
Как золотые шкурки на снегу,
Как шкурки лис на мамином жакете,
Как звёзд картон, как нежность на бегу,
Как – мы не дети.
Уткнуться лбом в желанное тепло,
В кафтан, пропахший пылью театральной,
И видеть жизнь в узорное стекло –
Большой и дальней.
Большой и тёплой – с папиных колен,
Сияющей уже в мечтах о лете...
Мой новогодний сон, мой дом, мой плен,
Где мы – не дети,
Где ничего, любимый, никогда –
Под ватой свежевыпавшего снега...
И лишь твоя картонная звезда
Сияет с неба.
* * *
Ночью ветер заламывал ветки, на облаке
Тонкий месяц качался, и спелые яблоки
До рассвета катились в траве.
Снова Яблочный Спас, разводя внутривенное,
Утешает дождем, и желанно забвение,
Как подушка больной голове.
Поскреби по сусекам опасною бритвою,
Богохульства шепча вперемежку с молитвою.
Тень от яблока. Горечь глотка.
Гуси, гуси!.. На север? На юг? Гуси мечутся,
Рассекаемы серпиком юного месяца,
На котором не дрогнет рука.
Не сердись на меня! Я поводьев не трогаю,
Не смотрю в небеса, не слежу за дорогою.
Безнадёжно петляет стезя,
Выводя, точно формулу ввысь улетания,
Нежных звуков бессмысленное сочетание,
На котором не дрогнуть нельзя.
Видишь, яблони в лунном сиянье полощутся?
Нежным тленьем исходит осенняя рощица.
Яд в том яблоке! Не поднимай!..
С кем припадок весны приключается? С нами ли?..
Сон под крыльями вечнозеленого знамени,
На котором написано: «Май».
* * *
«Ах, пани, панове,
Тепла нет ни на грош…»
Под нашим старым, усталым, остывшим небом
Все изменилось, панове, – дворы, бараки,
Запах пекарни, очереди за хлебом,
Галич на старой плёнке, сирень в овраге.
Что-то шепчу, бормочу, заклинаю слово
Или пространство – я и сама не слышу:
Дождь, переждав, обрушивается снова
Ритмами джаза на нашу ветхую крышу.
Луком своим золотым купидон-невежа
Издалека грозит, не решаясь – ближе.
Ах, золотой мой, где же ты раньше... где же?
Я бы сейчас жила, например, в Париже...
Что ж вы, панове, глядите все суше, глуше,
Что ж вы уходите, тускло блестя очками?
Разве забыли, как расцветали лужи,
Вдрызг разбитые женскими каблучками?
А ты, мой свет, – ах, плените меня, плените! –
Ты, кого все красавицы так любили?..
Ты в это время бредешь по другой планете,
Пыль подымая – груды лежалой пыли.
А на эмалевом синем чертоге рая
Больше не видно, панове, ни звёзд, ни окон,
Только чокнутый ангел ещё играет
В дудку, да чешет свой поседевший локон.
Дуй, золотой, ласкай мелодию нёбом,
Слёзы вплетая в дождь, зарядивший к ночи.
Эй, посмотри же вниз – я стою под небом
Всех одиноче, свет мой. Всех одиноче.
* * *
Спать нельзя на закате – приснятся чужие дворы,
Где без знания правил игры не надейся на праздник,
Где всегда королева выходит, смеясь, из игры,
И нелепых своих кавалеров казнит или дразнит.
Чередою затмений накажут дерзающих жить,
А дерзающих петь в темноте переловят, играя,
Осторожные дети умерят беспечную прыть
В обветшалых дворах-одиночках уездного рая.
И, когда, просыпаясь, захочешь бежать со всех ног,
Будешь вязнуть, не в силах ступней оторвать от ступенек,
И увидишь того, кто тогда был совсем одинок –
И теперь одинок, как избранник, изгнанник, изменник.
Не смотри на него – он по-прежнему жизнью влеком,
Или смертью лелеем: игра – это тоже наука.
Раскололась луна, как тогда, под его каблуком.
И глаза его в точности те же – стихия и мука.
Он глядит на часы, понимая не много в часах:
Он всегда обвинял наше время в отсутствии смысла.
И пустеют дворы, растворяясь в ночных голосах,
И луна в небесах, как разбитая чашка повисла.