Юрий Шатин

Юрий Шатин

Новый Монтень № 17 (257) от 11 июня 2013 г.

Дискурс риторики: между правдой и ложью

 

Разницы нет никакой между Правдой и Ложью,

Если, конечно, и ту, и другую раздеть.

Владимир Высоцкий

 

ПлатонВ начале нынешнего столетия произошло одно забавное событие. Некий француз разместил в интернете объявление, что он обладает уникальным рецептом сохранения волос и готов поделиться им со всеми желающими за 20 евро. Каждый раз, получив гонорар, он высылал стандартный ответ: «Храните их в полиэтиленовом пакете». Риторическая фигура амбегю, которой воспользовался этот француз, является безупречно истинным высказыванием с точки зрения логики. Вместе с тем с точки зрения правдивости оно вызывает большие сомнения.

Различия логики и риторики сводятся, таким образом, к тому, что первая исследует границы истинности высказывания, а вторая устанавливает границы его правдивости и пытается ответить на вопрос: существует ли между правдой и ложью определённая зона, внутри которой в принципе невозможно ответить – правдиво ли данное утверждение.

В свою очередь исследование границ между правдой и ложью требует развести два понятия, которые на первый взгляд могут показаться похожими: риторика дискурса и дискурс риторики. Риторика дискурса – общее понятие, включающее в себя в той или иной степени все дискурсы, поскольку дискурсами являются те и только те высказывания, благодаря которым возникает коммуникативное событие. Риторика дискурса – это своего рода плеоназм: без риторики нет дискурса, без дискурса риторика оказывается набором пустых высказываний.

Совершенно иначе дело обстоит с дискурсом самой риторики. Именно дискурсивная природа риторики с момента её образования оказалась в центре дискуссий как философов, так и самих риторов. Как полагает большинство исследователей, сам термин «риторика» был изобретён Платоном. Во всяком случае, в досократических текстах такое слово отсутствует. Сравнивая два платоновских диалога, «Горгий» и «Федр», легко обнаружить противоположные оценки риторики. В «Горгии» Платон обвиняет софистов в том, что они подменяют истину (alethea) мнением (doxa), используя для этого искусство коммуникативного обольщения (rhetorika). В таком контексте риторика противостоит основному методу познания истины – диалектике, как кажимость реальности. В «Федре» же он прямо заявляет, что победить софистов философ-диалектик может, лишь овладев основным оружием противника, т.е. риторикой. Так, сама риторика становится у Платона омонимичной и тем самым двусмысленной. Как верно заметила французская исследовательница, «фактически защищаемая Платоном риторика и та риторика, против которой он выступает, – две совершенно различные вещи: в «Горгии» речь идёт о софистической риторике, лести, рядящейся в одежды законности и справедливости, иными словами, о софистике как таковой; в «Федре» в центре внимания – философская риторика, риторика, практикуемая диалектиком, который анализирует и вновь соединяет идеи, риторика как философское орудие, иными словами, сама философия. Итак, начиная с Платона, окончательный диагноз, в соответствии со строгим равенством «два равно нулю», приобретает следующий вид: не существует какой-то одной риторики – их две, а точнее, риторики нет вообще, потому что на месте риторики мы всякий раз обнаруживаем или собственно софистику, или собственно философию. Тем самым надо признать, что в лице Платона мы одновременно свидетельствуем и изобретение риторики, и её уничтожение»1.

Следовательно, в концептуальной схеме Платона софистическая риторика противостоит диалектике. Но не только. Угрозу диалектике представляет и говорение абсолютной правды, правды до конца, без всяких ограничений (паррезия). В отличие от дискурса риторики, которому посвящены многочисленные исследования, о паррезии и её месте в философии Платона говорится крайне мало. Исключением являются шесть лекций Мишеля Фуко, прочитанные им незадолго до кончины в университете Беркли и известные под названием «Дискурс и правда: проблематизация паррезии». К сожалению, письменный текст этих лекций до сих пор не обнаружен, а сохранившаяся магнитофонная запись далека от совершенства. Обратившись к «Государству» Платона, Фуко подчёркивает уничижительный оттенок, которым греческий мудрец сопровождает паррезию. Паррезия, по Платону, означает результат плохо устроенного государства с неверным пониманием демократии, где каждый может говорить всё, что угодно, не неся ответственности за свои слова. Вот почему паррезианцам наряду с софистами, музыкантами и поэтами не находится места в идеальном государстве и они изгоняются из него. Позже платоновское учение было взято на вооружение отцами церкви, осудившими произнесение имени Господа всуе и противопоставившими ему молчание как необходимое условие созерцание Бога. С этого момента функция паррезии закрепляется за шутами в высших слоях общества и за юродивыми в широких народных массах. Особый интерес могло составить исследование паррезии в романах Достоевского, где она часто является сокрытым двигателем сюжета.

В своё время, четверть века назад, когда наши «оргдеятельностные» беседы с Г. П. Щедровицким заходили слишком далеко, он останавливался и повторял: «Заметьте, я говорю с вами на грани откровенности». Будучи истинным диалектиком, он понимал, как опасно преступать эту грань и как легко при этом очутиться в болоте паррезии.

АристотельТаким образом, двойственная природа дискурса риторики делает его уязвимым с двух сторон – со стороны диалектики и со стороны паррезии, угрожая его полной аннигиляцией. Следовало найти средства защиты от подобной агрессии. И защита нашлась, нашлась в сфере технологии. Появившаяся несколько десятилетий спустя после смерти Платона «Риторика» Аристотеля представляла собой вопреки установившемуся мнению не столько определение сущности данного предмета, сколько технологию, призванную защитить дискурс риторики.

Защита Аристотеля привлекает два рода аргументов, один из которых связан с природой человека, а другой – с природой языка. «Так как всё дело риторики направлено к возбуждению того или иного мнения, то следует заботиться о стиле не как о чём-то, заключающем в себе истину, а как о чём-то необходимом… Как мы сказали, стиль оказывается важным вследствие нравственной испорченности слушателя».2

Поскольку нравственная испорченность человека произошла задолго до риторики и, что важнее, без всякой связи с ней, то дискурс риторики изначально выступает как орудие в борьбе интересов тех или иных групп или индивидуумов. В таком случае бессмысленно говорить о правдивости или лживости, дискурс риторики не может быть ни правдивым, ни ложным, ибо всякий раз оказывается либо эффективным, либо нет. Именно орудийный характер этого типа дискурса отличает его от всех остальных. «Искусство актёра даётся природой и менее зависит от техники; что же касается стиля, то он приобретается техникой… И сила речи написанной заключается более в стиле, чем в мыслях».3 Недаром много позже Иммануил Кант объявляет войну риторике, видя в ней одной из главных препятствий как для чистого, так и для практического разума.

ФукоВместе с тем, само устройство языка указывает на необходимость и неизбежность риторики. «Из имён омонимы полезны для софиста, потому что с помощью их софист прибегает к дурным уловкам, а синонимы – для поэта».4 Следовательно, интенции поэтики и риторики связаны с постоянным расширением возможностей и границ языка. Причём обе подходят к решению этой задачи с противоположных сторон: привлекая синонимию, поэтика расширяет лексические возможности выражения, а с помощью омонимии (современный лингвист сказал бы – с помощью полисемии) ритор раздвигает область языковых значений, разрушая тем самым однозначность картины мира.

В сущности, работа Аристотеля устанавливает бытие дискурса риторики в пространстве языка. Теперь мы можем утверждать, что место риторики заключено в области, лежащей между правдой и ложью. Оратор не может лгать, поскольку прямая ложь разоблачается более мощным, чем риторика, оружием – оружием фактов. Оратор не может говорить правду, потому что в этом случае он превращается в паррезианца. Оратор не может не говорить, ибо сама его природа связана с актом говорения. Так благодаря риторике возникает особая зона коммуникации, которая в прямом смысле слова располагается между правдой и ложью и тем самым определяет специфику этого вида коммуникации.

Когда оратор, развивая ту или иную тему, приводит пример истории, случившейся с одним из его знакомых, мы не можем его спрашивать о том, кто был его знакомый, когда произошло это событие, и было ли это на самом деле. Любой из этих вопросов изначально уничтожил бы смысл самой риторики, превратив её в паррезию. С точки зрения нарратива риторика – это всегда рассказ о том, что было или не было, вернее о безразличии к тому, было ли это на самом деле. Конфигурация дискурсов в пространстве языка, по Аристотелю, оказывается следующей: история – это рассказ о том, что было, поэзия – о том, чего не было, но что могло быть или должно быть по вероятности, а риторика – о том, что было и не было одновременно. Именно такая конфигурация просуществовала до первых веков нашей эры, после чего произошла коренная смена дискурсного репертуара. Как свидетельствует Барбара Кассен, в начале новой эры «Квинтилиан возводит красноречие (а вместе с ним модель софистики, предложенную платоновским Сократом, а также обычное использование софистики) на место философии и намертво закрепляет такую перестановку… Филострат помещает теперь уже сразу и риторику, и философию под эгиду софистики: именно этот жест и кладёт начало «второй софистике» и определяет момент, когда софистика одна целиком занимает всю сцену – как сцену прошлого, подверженного пересмотру, так и сцену настоящего, прошедшего строгий отбор».5

Владимир ВысоцкийТеперь отношение между дискурсами поэтики, риторики и истории становится совершенно иным. Дискурс риторики занимает господствующее положение в пространстве языка, включая с себя как ораторское искусство, так и художественную прозу и открывая дорогу роману, который, по выражению В. Б. Шкловского, риторика вскормила своим молоком, как коза Дафниса.

За поэтикой остаётся область версификации, то есть учение о правилах построения стихотворного текста, а история становится палимпсестом, где памятник перестаёт восприниматься как документ, а документ в свою очередь становится памятником. Так решился семисотлетний спор о сущности дискурса риторики в пространстве языка. Решился теоретически, но не на практике.

В заключении я хотел бы обратиться к примеру – истории, случившейся в США пять лет назад. Один молодой человек взял кредит в банке на несколько сотен тысяч долларов и купил один из самых дорогих автомобилей. Несколько дней подряд он наслаждался быстрой ездой по дорогам, но затем впал в уныние, подсчитав, что должен оплачивать этот кредит в течение 30 или 40 лет. Два дня он лежал на диване и горько плакал. На третий – на него снизошло озарение. Он разместил в интернете объявление, что является ярым противником буржуазного образа жизни, символом которого и является автомобиль, поэтому каждый, кто разделяет его убеждения, может прийти в гараж и за 10 долларов стукнуть по автомобилю молотком. Для тех же, кто совсем ненавидит буржуазный уклад, это действие можно произвести кувалдой за 100 долларов. Через неделю от автомобиля не осталось ничего, юноша заработал миллион долларов, спокойно рассчитался с кредитом и стал счастливым.

А теперь я хотел бы спросить: говорил ли юноша правду, когда называл себя противником буржуазного строя? Видимо, дать однозначный ответ на этот вопрос невозможно. Ясно лишь одно: объявление юноши полностью укладывалось в дискурс риторики.

 

---

1Кассен Б. Эффект софистики. СПб., 2000. С.165.

2Аристотель. Риторика// Античные риторики. М.,1978. С.128.

3Там же. С.128

4Там же. С.130.

5Кассен Б. Эффект софистики. С.183.

 

Юрий Шатин

 

Иллюстрации:

скульптурные изображения голов Платона и Аристотеля,

фотопортреты Мишеля Фуко и Владимира Высоцкого

Свободный поиск

Http://www.re-mart.ru/catalog/massivnaja_doska

http://www.re-mart.ru/catalog/massivnaja_doska

www.re-mart.ru