Юрий Литвинов

Юрий Литвинов

Четвёртое измерение № 15 (327) от 21 мая 2015 г.

Подборка: Каменный воздух

Гоголевская азбука

(вариант)

 

Солнце село за селом.

Спит соломенный содом.

Соловейко спит, сорока,

спит синица, спит Солоха.

Спит Солохин чоловик.

Спит Солопий Черевик.

Спят Сорочинцы, эпоха

спит, Земля, судьба сама

стоя в сенях спит, зима

спит – седая лежебока.

Капитан Копейкин да

Чертокуцкий спят в коляске.

Души спят в ревизской сказке,

а в рождественской – звезда.

Спит Тиберий Горобець.

Слева – богослов Халява.

Справа – Брут-философ. Слава

Вию! – с нами Пан-Отець.

Спит вселенская тюрьма.

Спит всевидящее око.

 

Дремлет Гоголь одиноко,

сам себя сведя с ума.

 

1988

 

Из моноцикла «ANTHOLOGIA ALCOHOLIA»

 

* * *

 

Владимиру Мотричу

 

I

 

Пей, глотка, синее вино,

пой, горло, золотые строки.

Смотри: часы стоят давно.

Давно пропущены все сроки.

Все поезда ушли с Востока,

а звёзды – на морское дно.

 

Пей синее, не торопясь, –

игольчатые кайли света

глотай, осваивая связь

азов и завязей Завета.

 

Как горек бедных звёзд настой!

Как запах сини одуряющ!

Каким безудержем порой

грозит всеядный разнопой!

Пой, т. е. пей с самим собой:

на миг найдёшь, на век теряешь,

 

но запятая не о том,

что точка – только половина

её, что только полутон

точнее речи, мягче глины,

но вяжет с вечностью жгутом.

Но, впрочем, речь не о вине,

но о вине речей невинных,

не о закате – об огне,

о Тайной Вечере в окне,

речь об ином, бездонном Дне –

и явке с головой повинной...

 

...и мы утрачиваем связь

с собой и целым миром сразу,

когда невинной сини ясь

нам обернётся вдруг, смеясь,

землёй, утратившею разум.

 

II

 

Не пей золотого вина

из глиняной пенной пиалы –

попробуй добраться до дна

свободы любви небывалой.

 

А нам предлагают воды

забвения тёмную реку,

где мы исчезаем, как дым,

как след правоверного в Мекку,

как свет уходящего дня,

как брызги девятого вала.

 

Но ты, не смущаясь нимало,

так много его расплескал, а?

что Муза зарукоплескала,

безумца царапая – зря,

и, арфу Давида-царя

печалью приструнив, сбежала,

узнав наконец, что сначала

ты синего выпил вина.

 

1987 г.

 

Св/лобода

 

А. С. П-у

 

Чего набрать слепым курсивом –

сухой воды, но полон рот,

да не течёт, как ни форсируй, –

то ров оплакал поворот.

 

Что слобода, как несвобода?

Осело ката колесо,

но слово «да» несла – слабо, да? –

куда как зла – вода – в кольцо.

 

Бурсацкий спуск усыпан солью,

мерцая, как Чумацкий Шлях,

но Млечный Путь над Диким Полем

зеркальной ночью – адский шлак.

 

Ни под каким углом с разгону

не прыгнуть на загробный плот,

где голой головой Горгоны

полова купола плывёт.

 

Чего ещё? Куда ни кинься –

одно и то же дно – с тобой.

Сию секунду текст покинь сей –

проснись и пой!

 

30 января 2003 г.

 

Дерево и железо

 

И времени в обрез

отпущено простором,

и дерево, на срез

поющее, молчит,

но облетевший лес

над белым косогором

воистину воскрес

в ночи.

 

Жаль, но времени – ровно – в обрез:

проявить к песнопению милость

древесины, что певчей явилась

красотой кольцеванья на срез.

 

Так, но мы не оставлены жить

в сердцевине певучего строя,

чтобы мерой простору служить,

чтобы времени зло золотое

научилось на срез умирать

откровением клятвенно-клейким.

 

Ан железного строя игра

ужасает жестокой жалейкой.

 

Февраль 1988

 

Воскресение

 

Как потопом грубого помола

льётся в руки звёздная мука.

Не растёт печаль на месте голом.

Потолок выравнивают с полом,

поднимая пол до потолка.

 

Добавляют дрожжевой закваски.

Тесто месят, как минуты мнут.

Гул подземный слушают с опаской.

Скрип полозьев заменяет сказку.

Собирают звёзды на снегу.

 

То ли пыль в глаза, а за – свет застят.

Красного впускают петуха.

Дым столбом – и то во власти власти.

То вечор несказанное «здрасьте»

довело сегодня до греха.

 

Как шипят обугленные сучья

и зудит зубатая пила!

Садят хлеб. Ухвата прячут крючья.

Слушают тоскливы однозвучья

и готовят к выносу тела.

 

Переждать или помочь пожару?

Нет, никак не разберу в дыму.

Наконец-то – хлебы – с пылу-жару.

Песнопенье с улицы – в дому.

Дверь, хозяин, закрывай кошмару.

Кто кого не любит – не пойму.

 

И недаром низкорослый Моцарт

на высокий взнёсся табурет

посмотреть: как позолота трётся,

гнётся пламя, солнце достаётся,

как «mein lieber Augustin» поётся

и ревёт печное кабаре.

 

А вода и воздух так похожи,

что не смеет солнце выбирать:

подниматься, сбрасывая вожжи,

иль обратно – в землю – умирать,

и не знает яблонька в рогоже:

раскрываться или зарыдать?

 

Золотые пышут караваи.

Снег – солёной горкой – на столе.

И, тихонько дверь приоткрывая,

входит луч, и песня хоровая

зажигает розу на стекле.

 

Но спокойно смотрит исподлобья,

распахнувши рока ворота,

на своё высокое подобье,

только что сошедшее с креста…

 

1990

 

* * *

 

Не в ладах я с конвоем Бетховена:

он октавы подковами гнёт

и, пудовые цепи пуховыми

подминая, подъемлет народ,

глухотою, как хохотом, охнутый;

он округу ведёт по прямой,

выгибая по каторге вогнутой

корабельной сонаты прибой.

 

Точно равный, не спорит со старшими

и, не спрашивая ни о чём,

на две четверти бравыми маршами

нас по траурным травам влечёт,

оставляя за той половиною

жизнь – Элизе, и к жизни чужой

припадает глухой горловиной тьмы,

рассекаемой звёздной межой.

 

Но настойкою лунного вермута

я напрасно гортань опалил,

оттого что один только Лермонтов

со звездою Полынь говорил:

ведь недаром подростку-поручику

было Демоном до вручено

то, что Ангелом после получено

и по небу полуночи шло.

 

11 декабря 1988

 

* * *

 

Нечем? То я намечен

розу втереть в узор,

и чернота – тон речи –

роздана – за надзор

аду. Кто я? Откуда

та рука – в аккурат

ладу зари – раз удаль

даром и – мимо – рад.

 

Мечен-то ты: тот нечем

сжечь черновой позор:

ветхое красноречье

пеплом уйдёт в подзол,

 

гулом с углов – в глубины,

молнией – в «молоко»,

трепетом голубиным,

огненной – вплавь – рекой:

 

словом – пустая кружка.

Музыка не слышна.

И за остывшей вьюшкой –

полная тишина.

 

14 июля 1994

 

* * *

 

За деревьями не вижу я леса.

Попаду туда – блуждаю в трёх соснах.

Отпустил бы ты меня, болезный,

погулять-повеселиться на воздух.

 

Что умею только бегать да петь я –

виноват лишь ветер – старый бродяга,

что не знаю я иного веселья –

в этом оба мы виновны да брага.

 

Что жильё моё – барак да берлога,

что одёжа – казённая роба,

что хоронят здесь голым, без гроба,

это враки, ну а ежели правда:

 

что весёлому печаль – помеха,

что бессонному свеча – отрада,

что бездомному звезда – утеха,

воля – вольному, а мёртвому – слава.

 

Всё равно теперь – стихами ли, прозой

или просто обойдёмся словами:

во поле стояла берёза,

да и ту, видать, зэка заломали.

 

Там теперь зияют новые звёзды

в разлинованных пяти старых чувствах,

и вдыхать потерь игольчатый воздух,

как ребёнок, осторожно учусь я.

 

Всё равно теперь – стихами ли, прозой

или просто обойдёмся без песен:

пусть в лесу меня, повесу, повесят,

потому что пуст берёзовый воздух.

 

Ну а если над берёзовым полем

зазвенит в куски разорванной цепью –

отпустили волкодава на волю

поохотиться за мною по степи.

 

А когда шальной весёлый осколок

мне косой осой в затылок вопьётся –

значит, мне хватило вволю иголок:

только кто ж на волю жив доберётся.

 

И плыву я тихо-тихо по кочкам:

в небе тесно мне, а во поле пусто –

знать, я сызнова родился «в сорочке»,

а кавычки ты привычно опустишь.

 

Август 1983

 

* * *

 

На свободе ли в карточном домике,

под замком ли в бетонном мешке –

как понять, что тебе уготовили,

чем тебе поделиться и с кем –

не своей незавидной везучестью,

не всеобщей пайковой судьбой.

Надвигается время могучее.

Ты, мгновенье свободы, постой!

 

Лезть наверх в обезличку картонную,

оставаться в резерве внизу?

С сеновала ли снимут, с кордона ли –

не оставят торчать на возу,

по ухабам родным да колдобинам

на крестьянской телеге свезут:

расступается лес заколдованный

и нестрашный мерещится суд.

 

Но не знают держащие за руки,

что не хочешь бежать в никуда, –

не видать им, как плещется в заводи

журавлиного клина беда.

Эх, сойти бы – сойти бы за невидаль,

но пеньковая тяга крепка,

поразмяться – нырнуть бы за небо-даль,

да куда там уйти от стрелка?!

 

И привидится утро Успения –

журавлей долгожданный отлёт,

и как будто моё невезение

затянуло под хрустнувший лёд.

Только глаз ястребиный извозчика

всё за мною следит и следит,

точно знает: единого росчерка

хватит мне, чтоб упал я, убит.

 

Смотрит в спину двустволка лесничего,

что не целясь без промаха бьёт.

Он-то знает доподлинно: вычеркнут

я из списка, а всё же везёт.

А зрачок то растёт, то сужается,

но извозчик смеётся: – Не бойсь!

И чего он, болезный, пужается?

Дотемна доберёмся, авось…

 

Подмигнёт да в лицо расхохочется

и махрою в зубах полыхнёт –

и вернётся ко мне одиночество

и на землю с телеги швырнёт.

И, в конвойном барахтаясь месиве,

я зубами узлы развяжу

и, судьбу поминая невесело,

упаду на чужую межу.

 

То не время нас в розницу взвесило,

не пространство сровняло с землёй –

красно солнце туманом завесило,

завернув его в кровь с головой.

А со станции, крестиком меченые,

вагон-заки – один за одним…

И летит над родимым отечеством

лжепророчества тягостный дым.

 

1990

 

* * *

 

Была пора – цвела бедой

герань за шторкой ситцевой,

пригоршня – ледяной водой –

такой, что небу мыться в ней,

и вправду – таяла звезда,

и смерть была поблизости,

и кто-то правду насвистал

о правде грубого холста –

не ветер ли? – и сразу стих,

и брызнул стих о низости,

и, с радостью сверстав,

пошла дорога скатертью,

и, охмелев от торжества,

земля предстала матерью,

не помнящей родства.

 

Потом как раз пора была

параграфов, пора торгов,

пора летать в параболе

над папертью да каторгой;

но грезили вы, видя сны, –

не видеть нам, не вычислить,

как на прогалинах лесных

вас умирали тысячи.

 

Потом пора потерь была –

эпоха дверью хлопала,

да вывезла гипербола,

захлопнув окна опыта,

и распахнула даль.

 

Не грезь, не грейся угольком –

костёр потух в сновиденном

лесу. Заводит ни о ком

свой хор весна обыденно.

А мне за нежной вьюгою

глотать непобедимый быт

и всё летать по кругу бы,

когда бы кругу быть.

 

1982

 

Баллада-былина

 

Когда бы мог оставить звучать

балладу – былиной,

но сжат в комок – колёса стучат

по насыпи длинной;

когда бы мог, открестясь, назвать

былину – балладой,

но с веком каменный воздух, знать,

никак не сладил;

когда бы восславил водой одной

поток Неглинки,

но жизнь окончилась «одой»

и началась – былинкой,

как если б в Ильмень глазами Садко –

льющийся трепет,

как если б гусли простора – глотком –

в иссохшем русле,

как если б в фильме – тайком – о ком? –

но не пустят.

Как если б правду – чужими глазами –

наружу – ладно б! –

как если б, глазом скользя, сказал

о главном,

как если б, но мы на вокзале, откуда

нельзя, но когда бы, когда бы оттуда –

 

одною дорогой – родною тропою

невиданной – поздно! – до тех родовых

открытий, когда бы подводной травою,

когда бы приростом колец годовых,

когда бы прирос ты к родному перрону,

как если бы снова дыханье Невы,

когда бы не мы уронили перо, но

не мы на вокзале, и немы не мы.

 

Когда бы не годы, гонимые страхом,

когда б не годами лелеемый страх,

когда бы размах побеждали размахом

и самый размах не развеяли в прах,

как если бы пóтом загробных рубах

плечистый Акрополь за жизнью не пах, –

тогда бы с ван Рейном в дозоре стояли

и яблочко-песню держали в зубах!

 

21 ноября 1987

 

* * *

 

Узорочьем речи

на пепельном известняке,

виющейся речкой,

кипящей в чужом далеке,

 

бежало бумаги,

с листа норовило спорхнуть,

хватая губами

свободы воздушную ртуть

 

и тем озадачив,

чего в эпитафии нет,

рвалось наудачу –

касаточкой – прочь – на просвет.

 

Срезая пространство,

росло, и с простором всерьёз

не в силах расстаться,

ни звёзд не хотело, ни роз.

 

Игрой втихомолку

сожжённых не стоило свеч,

терялось иголкой

и щебетом тешило речь.

 

То прозой заборной,

то пробой бегущей строки

рябило на чёрном,

то, белым стихам вопреки,

 

стихами на случай

случалось, сияло, лучась,

чтоб, их не дослушав,

молчать, как молчит и сейчас.

 

И, как и пристало,

невечными будучи, нам

сверкало кристаллом –

личина-невеличина.

 

Не образ-подобьем

являясь, к началу неслось

быть свето-подробьем

всех снов, оснований и слёз

 

и в сумерках истин,

из тьмы сновидений уйдя,

сияло пречистой

росинкой земного дождя.

 

12 июля 1984

 

* * *

 

За ложь и несвободу,

за страх воздав сполна,

сквозь призрак небосвода

на нас глядит она.

 

И нам её вполне бы

хватило на двоих,

но занявшей полнеба

не уместиться в стих.

 

Свободными стихами

её восход воспеть…

Да время истекает,

пока тускнеет медь.

 

10 сентября 1987

 

* * *

 

Тебе ли, смертельного мела белее,

тебе ли на зеркальце дали дышать,

как дожившей до своего юбилея,

с которого рада – да некуда дальше бежать

 

от ужаса, – встали на время! – ушедшей,

тебе ли твердить об одном, об одном?

А жизнь – это тихий такой сумасшедший,

бормочущий «жить» под высоким окном.

 

12 сентября 1987

 

* * *

 

Тучки золотой обрез

вспыхнул и погас:

мгла из мглы глядит на нас

миллионом глаз.

 

Робкий запоздалый луч

озарил поля,

вот и заперта на ключ

целая Земля.

 

Так легка такая тьма,

что, оторопев,

птицы, как сойдя с ума,

пали на тропе.

 

И, не видя ничего, –

прямо – как волна –

сквозь немолчный волчий вой

поднялась она –

окатила всё окрест

пенным серебром…

 

И лежит оконный крест

на лице моём.

 

17 сентября 1987

 

* * *

 

Мне бы с горстку всего воронёной землицы –

поразвеять печаль над ранимой землёй,

да потухшее лето, боюсь, не продлится

и не вспыхнет подсолнухом век золотой.

 

Но чем глубже врезаюсь я в землю, тем глуше

голос чистого света, что тщетно хранит

воронёное небо в воронежской стуже

и земля, обречённая память хранить.

 

А с прозрачного свода ночного собора

осыпает зерно Млечный Путь колоском,

и пора возвращаться в разбуженный город,

где подсолнух встаёт над стеной городской.

 

Октябрь 1987

 

* * *

 

На прощание приду

уцелевшее припомнить –

и рукою отведу

ветку от обиды тёмной.

 

И на мне прощальный взгляд

остановится, но слякоть,

нет, не пустит нас назад

и заставит ветки плакать

жёлтым дождиком во мгле,

океан листвы объемля,

в ноги кланяться земле,

заклиная эту землю.

 

Но, опомнясь, окоём

запоёт о невоспетом,

что зовёт любовью к свету

одинокий чернозём.

 

14 октября 1987