Венецианские маски
В городе без корневищ и основ,
В мареве музыки, вытканной смертью,
Где даже майское солнце – озноб
В полдень живой, обрастающий медью,
Крепкой казалась в обмане зеркал
Канатоходцу струна горизонта –
Та, на которой искусно порхал
Лжеарлекином рассвет бирюзовый.
Сахарной ватою льнут облака
К оси, звенящей светло, на которой
Сна каруселью, летящей в века,
Самозабвенно вращается город.
Шелковогладок, хитёр и упруг
Лук синеглазой абсентовой феи.
На полувздохе ломается звук,
И фисгармония неба ржавеет.
Жар ожидания неизлечим:
В коконе плоть воссияет живая,
И зашуршит листопадом личин,
Пудру цветения с бульваров сдувая,
Осень-оса. Расцветёт на губах
Мглы поцелуй лихорадкой лиловой.
Пепельных плевел развеется страх,
И оживёт белокрылое слово.
* * *
Думаю, так же дышала Каренина.
Плавленым золотом солнце лилось.
Вне гравитации, смысла и времени
Страсть – непослушная прядка волос.
Бьётся, как ленточка, плещется, ластится
К тёплой щеке, к раскалённым губам.
Это не то, что стирается ластиком
Или стихает, чуть громкость убавь.
Сладкая, липкая... Евиным яблоком
Брошена бомбоподобно с небес.
Тихо уносит от берега яликом,
Не разделяя на вдов и невест,
Жён, королев... Страсть диковинной, редкою,
Огненной птицей гнездится внутри.
Думаю, так же дышала и бредила
В патоке грёз госпожа Бовари.
Я забываю себя. Из убежища
Я осязаю дыхание сна.
Это извечная и неизбежная
Страсть незаметно идёт, как весна.
Золотое паломничество
Земле обетованной
Как суметь описать цвет Иерусалимского неба?
Песнь вина, что вкушала, любуясь его панорамой?
Я свидетель: сквозь камень по-детски чудно и нелепо
Молодые листочки стремились пробиться упрямо.
Грёза, явь ли? Плывущая дюна? Разбитый корабль?
Чудо? Чаянье? Мыслей затмение иль просветленье?
Я взглянула: горячие очи виденье вобрали –
Холм и дерево, разъединённые горним веленьем.
И молочная пена тумана тот холм поглощала.
Всесердечно, всецело, вселиственно и полнокровно,
Доверяя Творцу и теряя земное начало,
Становилось то древо небесным от корня до кроны.
Мириады шагов в безутешных сиротских мечтаньях,
Превращённые в тихую встречу, без долгой дороги.
Вижу я облака – исполины, над рощами тая,
Тонкой вязью семитской вплетаются в вечные строки.
Целовала прохладу столетий, сплетённую в стену,
На которой солёные слёзы разлуки остались.
Ощущала, скользя по граниту дрожащею тенью,
Что под пальцами были не камни, а шёлковый талес.
Прорастая сквозь стену, бумажные крылья надежды,
Разноцветные грёзы, молитвы, стихи незнакомок.
И моя дерзновенная просьба стремилась на те же
Небеса золотого Давидова Города-Дома.
Я качалась от ветра подобно печальной оливе.
Мне слепило глаза апельсинное солнце Сиона.
Но с минутою каждою делалось сердце счастливей,
И искало оно вдохновенья упорно, бессонно.
Обретала холодные пальцы усталой сиделки
И к ознобным вискам голубиных небес прикасалась.
В бирюзовой копне редкой тучкою горе седело,
Но от этого только мудрее надземье казалось.
Обретала глаза удивлённого чудом ребёнка
И взлетающим сердцем касалась бездонного рая.
Тень, искусней Арахны, тончайшая Божья работа,
В каждом рёбрышке, в хрупкости грани и даже за гранью.
Как суметь описать цвет иерусалимского неба?
Вкус вечернего мира, что льётся на город усталый?
Жажда! Жажда! По-детски невинно, чудно и нелепо
К перепутьям молочным во сне припадаю устами.
Концерт для любви с оркестром
(Вне законов жанра. Вне всяких законов)
1
(фортепиано)
Мир перед ней обнажённым роялем.
Чудо чудес, да и только!
И никаких тебе рыбок инь-яней,
и никаких тебе, брат, пентатоник.
Только смешенье цветов и религий.
Чьё-то страдание ей лишь разминка.
Лица её – гениальные лики:
Горовиц – ловчий, тапёр – Артемида.
Каждый пред нею затравленным зверем
Затрепетав, цепенеет струною.
От красоты её мигом трезвеют,
Только вот кровь остаётся хмельною.
Взяв на сердцах наших пару аккордов,
Делает вид, что куда-то уходит.
Словно рефлекс, оставаясь в подкорке,
снова свою начинает охоту.
И отзвеневшие жилы рояля,
И надоевшие жизни людские
Вспомнит она через месяц едва ли.
Разве что горб лакированный вскинет
Крылоподобно рояль-Квазимодо,
Вечно висящий в своей колокольне.
Все же романтика вышла из моды...
Как это горестно, как это больно!
Без дирижёра, без ссоры, без крови...
Тяжко лежит черепаха ферматы
Черепом, панцирем, полным сокровищ, –
Тех, что так тщетно искали пираты.
Костью слоновой на белых ступенях –
Полуязыческой, полуцивильной –
Море, чуть сдавленно в прорезях пенясь,
Давит рассветов рубиновых вина.
Чувствую телом: я – клавиатура.
Клавиатура – сознание наше.
Мир разлетается... Входит сутулый
Абрис любви-пианистки с ягдташем.
2
(скрипка)
Это то, что рождает разум
В причудливых формах чувств.
Это то, что уходит корнями
В потусторонний мир.
Это то, что не прекратится,
Даже если я замолчу.
Это то, что случается между
Богоизбранными людьми.
Это тоньше струны скрипичной,
Это крепче удавьих уз.
Это словно у Паганини
Появилось ещё пять рук.
Это то, что с блестящей памятью
Не выучить наизусть.
Это то, что появляется
И уходит из жизни вдруг.
Это корпус, изгиб вишнёвый –
Обесструненный, но живой.
Это, кажется, прикоснёшься –
Разлетится в прах голубой.
Это то, что жильём и храмом
Избирает себе живот.
Это то, что звучит как скрипка,
А на самом деле – Бог.
3
(флейта)
Федра билась в веточке флейты.
Удавилась на флейте ветки.
Сумасшествия цвет – фиолетовый.
Цвет любви, божества – навеки.
И нежнейший из звуков – шёпот.
И тишайший – змеиный лепет.
Здесь губами играют, чтобы
Не спугнуть молодое лето.
Признаваться в любви на флейте,
Задыхаясь её цветеньем.
Протяните же Федре ленту –
Не удавку, а откровенье.
4
Увертюркода
(и наоборот)
Охоты азартик потеющих пальцев,
Холодных висков и дрожащих поджилок.
О ком-то слагают сюжеты при жизни,
А кто-то не сможет и «там» отоспаться.
Я флейту беру, хоть играть не умею.
Из скрипки тем паче не выдавлю ноты.
Но клавиши эти – как будто знаменья:
Любовь поддаётся, минуя черноты.
Минуя пробелы кивков дирижёрских
(Любовь не бывает по нотам – так скучно).
Но мы чёрно-белую азбуку учим,
Ведь мир, как рояль, гонорист и прожорлив.
Оркестром извилин, встряхнув громогласно,
Мы можем найти объяснение тайнам.
Где медная группа – там медные ласки.
Где рёбра пюпитров – там правда простая.
Античные федры в сегодняшних лицах.
Любовь говорлива, коль в теле поэта.
Так пусть же она до скончания света
К светилу несётся в своей колеснице.
* * *
Если б у Бога не было нас,
Он бы, пожалуй, и не был Бог.
Марина Матвеева
Одиночество – Божий ген
В нас, вне нас и всегда над нами,
В ядовитой слепой пурге
Проступающий письменами
Крови, памяти, мыслей, шор.
Со спокойствием фармацевта
Отпускает Он боль и шок
Без сомнения и рецепта
Всем и каждому по чуть-чуть,
А кому-то – совсем с лихвою.
Даже если не по плечу
Ноша – с поднятой головою
Заставляет идти вперёд,
Делать вид, что живёшь и веришь,
Наплевав на душевный гнёт,
Незаслуженные потери...
Это просто извечный быт,
Проходящий сквозь нас и мимо.
Бог последним словцом добил
Хитромудрый кроссвордик мира –
Из шести драгоценных букв
По вселенским горизонталям.
Есть Любовь. Остальное – бунт,
Послесловия и детали –
Незначительные как жизнь,
За которой по расписанью
Только смерть. Априори лжи
Воскрешение не спасает.
Анестетик наш – суета,
Отвлекающая от боли.
А Ему одиноко так,
Что хоть волком... Да что там – полем
Обожжённым стонать и выть
От бессилия и гордыни.
Понимает и Бог, увы:
Всё тщета и осадок дымный.
Есть забвенье и вечность. Но...
Ужас в том, что в тюрьме вселенной
Есть единственное окно,
Приоткрытое в размышленья
Человеческие. От них
Даже Богу бывает страшно.
Люди просто его дневник
Недописанный и вчерашний –
До того, что хоть вены рви.
Только Богу суицидальность
Недоступна. Опять, увы:
Каждый в свой же капкан. Банально...
И прозрение есть итог:
Каждой клеточкой в нас стеная,
Одиночество – это Бог
В нас, вне нас и всегда над нами.
* * *
Она войдёт светло и плавно,
Не обещая ничего.
Ну, Богу расскажи о планах,
Ну, рассмеши опять Его.
Бог отпустил любовь на долю
Секунды. Для Него всё – миг.
Она ж осталась здесь надолго,
Чтоб дирижировать людьми.
Я всеми струнами бессонниц
Предчувствую: возьмёт смычок,
Пройдётся раскалённым солнцем.
А после – в мягкий гамачок –
В сердечный кокон, в гущу тайны,
В сны, в одуванчиковый пух.
И ты заблудишься случайно,
Теряя мысль, как тропу.
И ты за ней на тонкой леске –
Как рыбка из морской парчи.
Без дирижера в дымке леса
Легко вступают скрипачи.
И Бог смеётся или плачет –
Теперь уже не разобрать.
Любовь – прозрачная скрипачка
На вес свинца или пера.
Как вожделеем выгнуть плавно
Все струны под её смычком.
Его смеша и строя планы,
Ложиться умирать ничком.
Вставать, взлетать, опять ложиться,
Рвать струны, в облаках кружить.
Любовь войдёт на долю жизни,
Чтоб объяснить: она есть жизнь.
Превращения города
Янтарной сущности с царящим в сердце солнцем
Под роль булыжника подстроиться непросто.
Кафкажучок вползал захватчиком-тевтонцем
В шипящий ад многоквартального нароста.
Он видел камни, набухающие небом,
Гротеск модерна и гримасы лун неона.
Слезилась вбитая в вечернесть древним гербом
В размытой мгле зодиакальная икона.
В ночь город стряхивал капризный флёр парижский,
Косматым оборотнем рыскал в гуще мрака.
С утра паясничал, смеялся, плёл интрижки
И жал ошпаренные клешни лета-рака.
Под дулом знойного июльского бесплодья
Спасал куски архитектурного таланта:
Четыре неба обрамлял бетонной плотью
Пустивших корни вниз и ввысь домов-атлантов.
С приходом осени прощался с волосами.
Линяя, сбрасывал октябрьский шумный отцвет.
Читал в тиши с полузакрытыми глазами
Сны о предчувствуемом ветреном сиротстве.
В корявой нежности натурщиц многоруких
Он забывался и терял пространный смысл.
И с каждым режущим клевком грачей-хирургов
Освобождался от значений, форм и чисел.
Дожди ангинные плелись по пыльным плитам,
Над пеплом золота сплетая паутину.
В тумане намертво со стоном моря слитом
Закат кровавый замышлял свою путину.
И город жил… Как заточённый шизофреник,
Он выбирал себе тела, чины и крылья.
Дни-акробаты, злясь на паперти-арене,
Абракадаброй веских сальто воздух рыли.
Кафкажучком вползала я в булыжный короб,
Янтарной памяти начала не теряя.
Я превращалась в город, ощущала город,
Владыке грёз его же тайны доверяя.
Предчувствие осени
Всегда она. Всегда она.
Внезапно и континентально.
Проводит по небу канат,
Пуанты посыпает тальком…
Дождливой хвори сонный сип
В муслиновой одышке лета.
Сильна привычка моросить.
Чернильный жар, бумажный лекарь.
Коронный триптих – ликов лоск:
Лжемалахит, сусаль и прочернь.
Листвой разлапистой слилось
Под зеркалом пятно пророчеств.
Сейчас июль. Часы спешат
В горячке шумной и фатальной.
Но до неё всего лишь шаг –
Внезапный и континентальный.
Тонко
Я утончаю до ниточки, до волоска,
До искусительных и небывалых духов.
Я утончаюсь до боли в лагуне виска –
Лодочки - боли, стучащейся в тихий восход.
Что это было? Что зрело в соцветии нас?
Ночь. Просквозили слепым лейтмотивом духи.
В зимних мечтах всё маячит морская луна,
В летних стихах не стихает соната стихий.
Я удлиняю совсем неуместную чушь –
Чушь о любви, о разбитости дней в зеркалах.
Но умоляю: останься, забудься чуть-чуть,
Смейся над солнцем, что я на паркет разлила.
Дерево счастья так цепко во мне прижилось –
Необъяснимого счастья на грани беды.
Я утончаю свою безобидную злость.
И парусами становится сумрачный дым.
Взгляд через улицу. Вечер. Улыбка как яд.
И разлетаются бабочки – будут стихи.
Только так сладко сплетеньями радуг роясь,
В воздухе, в памяти, в боли всё те же духи.
* * *
А дальше – тишина.
У.Шекспир
Чем дальше в ноябрь, тем длиннее дорога
К огромному лесу, в огромном лесу.
О, Боже, ты слышишь, я так одинока!
Я пропасть осеннюю в сердце несу.
Её не закроешь ни просьбой, ни пробкой.
Не спрячешь под шёлком страстей и побед.
И даже в надежде прозрачной и робкой
Она проступает, подобно судьбе.
Большой, неизбежной, как осень, преступной...
Украдкой ворующей солнце с небес.
Чем дальше в ноябрь, тем всё неотступней
Преследует пропасть, зовущая в лес.
А после, как яркая явь после плена
Кошмарного сна, наступает весна.
Но в ней проступает ноябрь постепенно
И пропасть. А дальше – опять тишина.