Ян Бруштейн

Ян Бруштейн

Четвёртое измерение № 3 (315) от 21 января 2015 года

На самом близком во языцех

 

На пути к сонету

 

* * *

 

Тревожен сумрак поутру.

По-прежнему так много знача,

Как смутный говор на ветру,

Случайной кажется удача.

И, всем привычкам вопреки,

Щеки, как встарь, прикосновенье,

Мгновенье, вечер, откровенье,

И столкновение руки

С твоей рукой.

 

Слова туманны,

Слова случайны, речи странны,

Рассвета отзвук грозовой

(Святое таинство обмана)

Как заголовок над главой

Давно забытого романа.

 

* * *

 

Когда кривая вывезет меня

Туда, где буераки и овраги,

Где дикие собаки ищут драки,

Где о весне мечтают семена,

Увижу, как, пугливо семеня,

Спешат укрыться под корягой раки,

И хищной птицы быстрые атаки

Уносят жизни на излёте дня.

 

И в том краю, где ада нет и рая,

Тебя я вспомню, злясь и обмирая

от нежности, которой столько лет.

 

Тогда отступят вежливые тени,

И все поняв, и одолев смятенье

Я позову, и получу ответ.

 

* * *

 

Без боли этой жизни вовсе нет.

Зову я тех, кого давно забыли,

И облаков потрёпанные крылья

Растерянно крадутся в мой сонет.

Осколки не случившихся сонат

Рассыпаны. Вороны на заборе

Спокойно смотрят, кто кого поборет,

Когда к утру последние заснут.

Ночной кошмар ударится о дно,

Случайный луч прорвётся раньше срока,

Разрежет руку, как трава осока,

И жаркой кровью вымоет окно.

 

И тот, кому не нужно этих жертв,

Запишет мой мучительный сюжет.

 

* * *

 

На закате, пока разминается лес,

Ожидая похода во тьму,

Между тучами – красного теста замес,

Но на хлеб я его не возьму.

Потому что возню начинающий бес –

Не давать же мне имя ему –

В этот замерший мир основательно влез,

Неподвластный суду моему.

 

В этот миг, в этот час я душою ослаб,

Чуя сладкую кровь на губах,

Но оранжевый пёс, не боящийся зла,

Побеждает сгустившийся страх,

И на небе следы остаются от лап,

Словно клочья цыганских рубах.

 

* * *

 

Красным сбрызнута серая ветошь заката,

Волны зло и отчаянно лупят в причал,

Там, где я их стихами не перекричал,

Воздух пряный и сладкий, как будто цикута.

Но слышна эта кроха, ночная цикада,

Заливается, словно в начале начал,

Как бы мир ни состарился, ни измельчал,

Всё же блеяньем вторит овца из закута.

 

Отвечает ей птица из горнего дыма,

От которого тает глухая вражда,

Даже если бездонна и непримирима...

 

И не пробуй дремать под шуршанье дождя,

И не ври, что все стрелы истории – мимо,

И не жди, что спасёшься, во тьму уходя.

 

Из цикла «Родословная»

 

Скарабей

 

Когда я вышел из Египта –

Был молодым, весёлым, гибким,

Как абиссинская лоза.

Мы шли тогда по самым гиблым

Местам, и ветер ел глаза.

 

Потом я возле золотого

Тельца плясал, и гибло слово,

Горел песок, и стыла кровь...

Мне не было ни сна, ни крова,

Ни мяса жертвенных коров.

 

Я жил как шёл, кормился маном,

За облаком сухим и странным

Топтал пустынную тропу,

И знал, что там, за Иорданом,

Нет места беглому рабу.

 

Я умираю на границе,

И только молодые птицы

Летят свободно надо мной.

Я знаю: сын меня стыдится,

Уже чужой, уже иной.

 

Я вижу, плача и слабея,

Как амулет он сдёрнул с шеи –

Египетский подарок мой.

И золотого скарабея

Швырнул недрогнувшей рукой.

 

Прадед

 

Мой дед был осетин и костолом.

Фима Жиганец

 

Мой прадед, плотогон и костолом,

Не вышедший своей еврейской мордой,

По жизни пер, бродяга, напролом,

И пил лишь на свои, поскольку гордый.

Когда он через Финский гнал плоты,

Когда ломал штормящую Онегу,

Так матом гнул – сводило животы

У скандинавов, что молились снегу.

И рост – под два, и с бочку – голова,

И хохотом сминал он злые волны,

И Торы непонятные слова

Читал, весь дом рычанием наполнив.

А как гулял он! Стылый Петербург

Ножом калёным прошивая спьяну,

И собутыльников дежурный круг

Терял у кабаков и ресторанов.

Проигрывался в карты – в пух и прах,

И в жизни не боялся перебора.

Носил прабабку Ривку на руках

И не любил пустые разговоры.

Когда тащило под гудящий плот,

Башкою лысой с маху бил о бревна.

И думал, видно, – был бы это лёд,

Прорвался бы на волю, безусловно!..

 

Наш род мельчает, но сквозь толщу лет

Как будто ветром ладожским подуло.

Я в сыне вижу отдалённый след

Неистового прадеда Шаула.

 

Стихи сыну

 

Мальчишка с пристани ныряет.

Он нас с тобой не повторяет,

Хотя знакомые черты

В нем проступают ежечасно.

Ах, прыгать в море так опасно

С бетонной этой высоты!

 

Он неуклюжий, долговязый,

Грубит, и с нежностью ни разу

На нас с тобой не поглядел.

Из всех рубашек вырастает,

Вокруг него – иная стая,

И мы как будто не у дел.

 

Из моря выйдет посиневший,

Так быстро вырасти посмевший

(Попробуй-ка, останови!)

Шагнёт на край, взмахнёт руками,

И скроется за облаками

От нашей суетной любви.

 

Он приспособлен для полёта,

И радости тугая нота

В солёном воздухе дрожит.

Мальчишка с пристани ныряет,

Он нас с тобой не повторяет

И нам он не принадлежит.

 

Откликнется на имя Сына,

Потом – саженками косыми

Навстречу ветру и волнам

От нас, от нас – по белу свету.

Но отчего в минуту эту

Так горестно и сладко нам?

 

Мой дедушка, сапожник

 

Маленький сапожник, мой дедушка Абрам,

Как твой старый «Зингер» тихонечко стучит!

Страшный фининспектор проходит по дворам,

Дедушка седеет, но трудится в ночи.

 

Бабушка – большая и полная любви,

Дедушку ругает и гонит спать к семи…

Денюжки заплатит подпольный цеховик,

Маленькие деньги, но для большой семьи.

 

Бабушка наварит из курочки бульон,

Манделех нажарит, и шейка тоже тут.

Будут чуять запах наш дом и весь район,

Дедушка покушает, и Яничке дадут.

 

Дедушку усталость сразила наповал,

Перед тем, как спрятать всего себя в кровать,

Тихо мне расскажет, как долго воевал:

В давней – у Котовского, а в этой …

будем спать…

 

Маленький сапожник, бабуле по плечо,

Он во сне боится, и плачет в спину мне,

И шаги все слышит, и дышит горячо,

И вздыхает «Зингер» в тревожной тишине.

 

Далеко пiд Полтавою

 

Лубны, Миргород, Диканька – ты попробуй, чудик, встань-ка на забытые следы.

Девочкой была бабуля, и степные ветры дули, и стихали у воды.

Принимала речка Сула все, что смыло и уснуло, уносила до Днiпра –

Все испуганные плачи, все девчачьи неудачи, все побеги со двора...

Лубны злые, золотые, в прежнем времени застыли, словно муха в янтаре,

Вместе с криками погрома, вместе с ликами у дома, и с убитым во дворе.

Миргород, Диканька, Лубны… Снова улицы безлюдны, только ходит в тишине

Николай Васильич Гоголь – вдоль по улице убогой, в страшном бабушкином сне…

 

Звезда

 

Я клеймён был ещё до рожденья

Шестикрылой суровой звездой,

И стояли несметные тени

Долгой ночью, вовеки седой.

Я на этой земле доживаю

Пограничный, изломанный век...

 

Проступает звезда кочевая

На потёртом моём рукаве.

 

Клезмерное лето

 

Я там, где иглы минаретов

Звёздами небо помечали,

Стремился в клезмерное лето

Навстречу счастью и печали.

Где величавые хасиды

На языке почти забытом

Субботу пели с древней силой,

Как будто шторм гудел за бортом.

И эта музыка на идиш

Среди победного иврита –

Казалось, дверь толкнёшь, и выйдешь

Во время, что давно закрыто.

И дед, в губах зажавший дратву,

И бабушка с кошерной рыбой...

Я на горячий Север, к брату,

Где всё припомнить мы могли бы.

Под небом выжженным и тусклым

Одна судьба на многих лицах.

А я писал стихи на русском,

На самом близком во языцех.

 

Мой брат

 

Мой брат бородат, преисполнен огня

И радостной веры.

Возможно, мой брат осуждает меня,

Надеюсь, что в меру.

Он беден, и ноша его велика:

Всевышний да дети.

В его бороде утонули века,

В глазах его ветер.

Он там, где ракеты летят во дворы,

Он вместе со всеми.

Лежат между нами века и миры,

Пространство и время.

Молись же, молись, чтобы здесь, на звезде,

Огни не погасли...

Приехал ко мне на один только день –

Я плачу, я счастлив.

Его поджидают судьба и хамсин,

Пути и потери.

Что делать, так вышло, он Божий хасид,

И ноша по вере.

 

А я, стихотворец, вовеки неправ,

И верю не слишком...

Печаль моя, свет мой, возлюбленный рав,

Мой младший братишка.

 

Муся

 

маме

 

Из ада везли по хрустящему льду

Дрожащую девочку Мусю...

Я к этому берегу снова приду

Теряясь, и плача, и труся.

 

Полуторка тяжко ползла, как могла,

Набита людьми, как сельдями,

И девочка Муся почти умерла,

Укрыта ковром с лебедями.

 

А там, где мой город сроднился с бедой,

Где были прохожие редки,

Еще не знакомый, такой молодой,

Отец выходил из разведки.

 

Над Ладогой небо пропахло войной,

Но враг, завывающий тонко,

Не мог ничегошеньки сделать с одной

Почти что погибшей девчонкой...

 

Встречали, и грели на том берегу,

И голод казался не страшен,

И Муся глотала – сказать не могу,

Какую чудесную кашу.

 

Послевоенное

 

Это детское счастье озноба и жара –

Ноги ватные – вовсе не выйдешь.

А в гранёном стакане остатки отвара,

И бабуля мурлычет на идиш.

Я тихонечко плачу – для полной картины,

А на стенах – разводы и тени...

Мамин голос: «Спасибо, что не скарлатина!

Полетели, дружок, полетели»

И несёт, прижимая несильной рукою,

Всё по кругу, куда же ей деться.

И блокадная память зовёт, беспокоя...

Питер. Послевоенное детство.

 

Кирпичный завод

 

Когда колёса долбят: «Ухта, Инта, Воркута…» –

Кому охота ехать в гиблые эти места?

Но саднит моя память, до боли свербит, дерёт:

Стучат, кричат колёса про старый кирпичный завод.

 

В тридцати километрах от этой твоей Воркуты,

Где горят мосты, где снега чисты, а дома пусты,

Где речка Юньяха до дна застыла в пространстве густом,

Лежит мой родич, еврей – под простым православным крестом.

 

Их в тридцать восьмом уравнял трибунал, побратал расстрел –

Пятьсот мужиков, пятьсот затоптанных в землю тел.

Не выдалось сгинуть моей родне на большой войне,

Потом за всех мой отец отвоевал вдвойне.

 

Как стоял я, вчерашний солдатик, и плакал о том...

Как хватал этот горький воздух обветренным ртом...

И северный ветер выл, и каменный воздух стыл –

И горели мосты, но снега оставались чисты.