Вячеслав Тюрин

Вячеслав Тюрин

Четвёртое измерение № 4 (280) от 1 февраля 2014 г.

Подборка: Гравюра березняка

* * *

 

Воскресая, как будто Феникс из пепла, речь

отверзает уста певцу, вызывая жажду.

Но вода, как и прежде, вот она. Пренебречь

этим фактом нельзя. Пью, потому что стражду.

Потому что пылают девственные леса;

на развалинах городов возникают – даже

и не знаю, как их назвать, не кривя лица.

Вещи гибнут на благотворительной распродаже.

 

Человечество расползается по земле,

словно щупальца мозга, думающего много.

О себе, разумеется. Мысль о добре и зле

осточертела. Существованье Бога

столь очевидно, что больше не заикнусь

в этом ключе. Молчанье почту за благо.

Воздух влажен, и донимает ночами гнус.

И лежит на столе бумага.

 

В разлуке

 

1.

 

Тополя в июне теряли пух –

он летал повсюду, к одежде лип нам.

И в конце концов небосвод набух,

разразился ливнем.

 

Люди жались к стенам, искали кров.

Мы с тобой, смеясь, подставляли руки.

Невелик же был тогда наш улов,

но помог в разлуке.

 

Нынче ветер афишные гнёт углы

на обшарпанных тумбах, и всё поблекло.

Соловью подражая, Бюль-Бюль оглы

не зальётся бегло.

 

Снова булькает в раковине вода,

телевизор бубнит обо всём на свете.

Наступают осенние холода,

и взрослеют дети.

 

2.

 

Словно в бомбоубежище, целый день

я смотрю в окно, как болван на книгу.

Хотя ночью тоже бывает тень,

зато меньше крику.

 

Населенье спокойнее. Гуще мрак.

Конура, баланда, ошейник с цепью, –

вот и вся наука. Снаружи враг,

и брехня давно стала самоцелью.

 

Раздражённый кознями сквозняка,

ветер хлопнет дверью.

Ничего не зная наверняка,

не призвать к доверью.

 

Мир устроен сложно для простофиль,

то есть, почва требует удобренья.

Со стола стирая ладонью пыль,

осязаю время.

 

* * *

 

Гравюра березняка.

Забор да столб телеграфный.

Над чем и висят облака.

Пейзаж начинался с заглавной

буквы. Допустим, «Л».

И долго в окно глядел.

 

Я думал, что знаю вас,

ограды, кусты, деревья,

пока не разорвалась

осколочная звезда

над головой моей,

над пустырём кочевья

со знаками повествованья,

застывшими навсегда.

 

Я думал, что перечту

книгу с рисунками рая,

где черёмуха палисада

занавесила тын избы.

Где, влюблённый в свою мечту,

чей-то мальчик идёт, играя

с королевою листопада,

по ступенькам своей судьбы.

 

* * *

 

Деревья после ветра молчаливы,

как буквы безответного письма.

Замысловата живопись оливы,

растущей на холме, хотя весьма

чужда рассудку, склонному то к фразам,

то ко всему, что мимо, как вода…

Как время, побеждающее разум

и разрушающее города.

 

* * *

 

Если будет на то воля Божья,

я достигну вершин красноречья,

а пока я стою у подножья

той тоски, что зовут «человечья».

 

Во мне уйма неправды и боли,

то есть я существую нормально.

Нет нужды выбегать в чисто поле

иль в пруду повторяться печально.

 

Ты пойми, я же твой современник,

собутыльник, бродяга и кореш.

Тяжело сознавать, что бездельник,

а в душе – предзакатная горечь.

 

Пусть петух кукарекнет начало

новых дней или что-нибудь в этом

роде. Всё, что копилось, молчало

и росло, – пусть наполнится светом.

 

Мирозданья основ не тревожа,

никому не желаю подвоха.

Если будет на то воля Божья,

то начнётся златая эпоха.

 

* * *

 

Если жизнь адресована мне,

словно речь, я хотел бы в ответ

ей сказать о такой тишине,

каковой нарушителя нет.

 

Может быть, он ещё не рождён,

листопада божественный друг,

бескорыстный плясун под дождём,

многолик, резвоног, многорук.

 

Может быть, он ещё не возник

из огня, что горит в небесах,

из любимых потрёпанных книг,

ни одной так и не написав.

 

Как к нему тяготеет душа,

как весенние рыщут ветра,

знает время, ничуть не спеша,

знает древнее пламя костра.

 

* * *

 

Мы курим одни сигареты,

пялясь на долгострой,

одинаково разогреты

летней жарой.

 

И, словно в медленной съёмке,

я вижу тебя, скользя

по улице, как по кромке:

ведь разминуться нельзя.

 

Нельзя переставить время,

перевести часы.

Шумят на ветру деревья,

лают в округе псы.

 

Многое слышал раньше.

Но, всё равно, говори.

Со стороны ведь ярче,

пристальней взгляд зари.

 

Твоя сторона тениста.

Твоя половина дня

для соловьиного свиста

создана, для меня,

 

стоящего чуть поодаль.

Иначе ты спросишь, как

дела ли мои, погода ль,

выпрашивая пятак.

 

Однако, внимая шуму

раковины, глухой

ко всякому саксаулу,

растущему на плохой

 

земле, где подолгу нету

дождя, чтобы встал урожай,

ты всё-таки, знаешь… это…

хоть изредка возражай.

 

Воистину, мы знакомы

случайно, почти в бреду.

У речи свои законы:

не понял – переведу.

 

Ещё не закончен отпуск

и лета самый разгар.

Лежит на предметах отблеск

минувшего, словно жар.

 

Я снова слушаю скрипы

колодезных журавлей,

и благоуханье липы

зовёт меня в глубь аллей.

 

И ветхая колокольня

с берёзками на холме

помалкивает. И больно

душу держать в уме.

 

Держишь её за локоть,

заглядывая в глаза.

Будешь и дальше трогать

гибкую, как лоза,

 

податливую, как глина

в объятиях гончара, –

женщину – как мужчина –

все летние вечера.

 

* * *

 

Посвящается М. К.

 

Чего ж хочется? Хочется дома.

Чтоб всё было до боли знакомо.

 

Неразлучны перо и бумага,

да толпа и ты в ней у продмага.

 

Чтоб колючими не были звёзды,

чтобы чёрствыми не были вёрсты.

 

Чтобы нас обгоняла святая,

Анной петая, белая стая.

 

Что ж ещё? Да вернуться назад бы

лет на двадцать пять, без послезавтры.

 

У костра посидеть с молодёжью

и в пенаты бресть по бездорожью.

 

Слегка нервничать в лимбе вокзала,

словно в чём-то судьба отказала.

 

На свежак выходить и курить там,

наслаждаясь нахлынувшим ритмом.

 

Ничего не пропало, дружище!

Вон, смотри, голубей толковище.

 

Чуешь ли мятный запах дурмана:

два подростка шабят косяк плана

 

у бетона с извечным граффити.

Посмотри, посмотри, посмотрите

 

и увидите бабу с баулом,

и мента с его широкоскулым

 

нагловатым овалом, который

кирпича так и просит, но Торой

 

запрещается рукоприкладство:

мы ведь братья и сёстры, мы – братство.

 

Но мы начали с дома, а это –

совершенно другая планета:

 

там горит двухсотваттка, как солнце,

и следы материнства, отцовства

 

проступают из каждой пылинки.

Это вам не торчать на «брейн-ринге»,

 

это вам не летать «бизнес-классом»,

а фингал заработать под глазом,

 

защищая девчонку от трутней.

Это – выстраданность ярких будней.

 

Это – осень с её чудесами,

это – ваше везенье, вы сами,

 

когда, жизни пройдя половину,

вы, с куста собирая малину,

 

оглянётесь назад, но – без боли.

Это – вольное русское поле.

 

* * *

 

По утрам, наблюдая восход светила,

я не ведаю точно, как это было,

 

то есть было и стало на самом деле,

чтобы шар вращался и птицы пели.

 

Да, пожалуй, земная твердь неподвижна,

ну а солнце погаснет скоропостижно.

 

Хорошо в телескоп на звёзды глазети

иль читать о курсе валют в газете.

 

Хорошо, когда мир и никто не мёртвый

от свинца или подруги чёрствой.

 

Стоит, кажется, только нажать на кнопку,

и судьба вам преподнесёт обновку.

 

Но мы как-то забыли, что вещь – в работе

и ей нету дела до нашей плоти.

 

* * *

 

Медленно крутятся в час отлива

лопасти ветряка.

Лампа на проволоке глазлива,

мучая мотылька.

Вокруг источника света биться,

всем существом дрожа,

когда на западе разгорится

зарево мятежа,

где, словно жилы Твоей десницы,

вижу стволы дубов.

В гуще листвы шевелятся птицы:

там их ночлег и кров.

 

Время бежало, как тень по стенам.

Лето к развязке шло

шагом торжественным и степенным.

Помню, как спину жгло.

Солнце покрыло меня загаром,

обволокло теплом.

Я получил эти вещи даром

и возвращу добром.

 

Алую рану стачали швами

кустарники пустыря.

Уединённо живётся с вами,

схимники сентября!

Минули дни, когда сохли фрески

шепчущихся дубрав.

Плотно задёрнуты занавески

комнаты, где, собрав

всё, что с собою до смерти носишь,

можно произнести

Имя, которое произносишь,

странствуя взаперти.

 

Ливонец и корова

 

«И краткое» похоже на ливонца,

пришедшего, как тать, под стены Пскова,

где тусклое ноябрьское солнце

вот-вот за горизонт уплыть готово.

 

С одною ставней так косит оконце,

когда в нём отражается корова.

 

Без лишних слов всё становилось ясно:

корова пережёвывала силос;

ливонец возражал, как контрабас, на

то, что в вечернем воздухе носилось.

 

«Соваться на рожно – тебе наука!»

Врага не катапульты поражали,

но крики с крепости: «Смотри-ка, бука.

Сюда ползи!» Над ним открыто ржали

посадские, рогатиною тыча:

«Проваливай, откель явился, немец!»

Такая вот воинственная притча,

священная война, где прав туземец.

 

И ты, царица с добрыми глазами,

зелёный цвет прославившая белым,

ты Господу покорней, чем в исламе,

сильней, чем на аспидных досках мелом

изложенное с хрустом наставленье:

недаром же ты мне в строку попала,

рогатый символ русского селенья,

которое судьба замордовала.