Владислав Пеньков

Владислав Пеньков

Четвёртое измерение № 20 (332) от 11 июля 2015 года

там Улисс не проплывал...

 

Транзит

 

1. С-Пб. – Сан-Ф. – Мурманск

 

Отчего и слаще, и больнее?

Оттого, что тесен белый свет.

За окном Америка синеет

и отливом пахнет туалет.

 

Поезд наворачивает мили.

(Ты хотел сказать «километраж»?)

Проползает лепестками лилий

облаков шестнадцатый этаж.

 

Пьёт сосед и, может, будет драка,

если углядит во мне не то,

на обложке имя Керуака,

на крючке заморское пальто.

 

Наплевать. Поскольку к высшей мере

я и без него приговорён.

Хлопают расхлябанные двери,

дёргается старенький вагон.

 

И старуха в розовых рейтузах

всхрапывает в северной ночи.

Можно душу раздербанить блюзом,

если им безвыходность лечить.

 

Пьёт сосед, и никакого риска,

ну, допустим, всадит под ребро –

неприкосновенно Сан-Франциско,

блюзов голубое серебро.

 

Всё путём. Всё сложится как надо –

поезд будет в Мурманске к утру,

битники домой вернутся с б****ок

и ни разу больше не умрут.

 

2. Дорожный блюз

 

Что-то происходит по приколу,

что-то происходит просто так.

Запиваешь «Старку» кока-колой

и глядишь на заполярный мрак.

 

Кока-кола отдаёт клубникой,

преломляет «Старка» лунный луч.

Проплывает туча Моби Диком –

самая огромная из туч.

 

А ещё припомнишь погорельцев

из далёкой солнечной земли.

Ты бы побрела за мной по рельсам,

девушка, не сыгранная Ли?

 

Сколько будет сбацано «квадратов»,

сколько же прольётся мятных слёз?

Я не из числа конфедератов,

да и ты южанка не всерьёз.

 

Чёрный вечер, палевое брюшко

проводницы, разносящей чай.

В общем, пролетает, что кукушка,

даже биполярная печаль.

 

Далеко канадская граница,

за окном знакомые огни.

Наклонись поближе, проводница,

пуговку пониже расстегни.

 

3. Whorish blues

 

Даже ветер, волны, херувимы

их барашков, облака руно

стали мне теперь невыносимы,

как сеанс стотысячный кино.

 

Лучше я виниловой жарою

окачу прохладу, как смолой.

В пиджаке потешного покроя

запоёт горячее малой.

 

У него глаза такого вида,

будто малый опростал стакан,

а в стакане – виски и обида,

а в стакане – Новый Орлеан,

 

черномазых потные ладоши,

девушки без нижнего белья,

гибкие тела бродячих кошек,

солнца восходящего струя.

 

И в таком контексте вечной гущи

стоит всё какие-то гроши.

Но зато отчётливей и гуще

блюзовая музыка души.

 

У девчонок зенки и губищи,

сиськи, бёдра, речи коготок,

на губах то язвочка, то прыщик,

между ног – кипящий чугунок.

 

Отчего же музыка бесстыдна

и чиста, как детская слеза,

что такого ангельского видно

в этой пьяной музыки глазах?

 

Может быть, тоска всему виною –

просто концентрат тоски любой

в сердце безотказного покроя,

в поте над закатанной губой.

 

Про жалость

 

Лезвие узкое-узкое

входит пониже соска –

травма привычная русская,

так себе травма – тоска.

 

Мне бы куда на Гавайи

или канарский песок,

слишком уж тут голодает

дятел, стучащий в висок.

 

Райского надо чего-то.

Есть же он где-нибудь – рай.

Пахнет и кровью и потом

родины древний сарай,

 

клети хрущёвские спален.

Тут бы впиндюрить мораль.

Вырядить в тряпки морали

русское голое «жаль».

 

Жаль эти чёрные свалки

снега её мартобря.

Так – по-саврасовски – жалко,

может быть, даром и зря.

 

Цыган

 

Пыхнув дизельной ватой,

полуторка протарахтела.

Пахнет мёдом и мятой

луны серебристое тело.

 

Где-то взбрехнула собака,

хлопнула где-то калитка.

Знаками зодиака

вобла висит на нитках.

 

Ночь. Умирать не стыдно.

Приступ берёт за жабры.

Слышно его и видно:

«Друг, я пришёл из Кабры,

 

чтоб намекнуть на сходство

дыма, сирени, воблы.

Каждый из нас сиротство

носит, сиротством голый».

 

Это не новость, амиго:

книга весит полтонны,

но под обложкой книги

ангелы, аккордеоны,

 

летнее знание – легче

смерти во сне глубоком,

то, что и губит, и лечит

светом из звёздных окон.

 

Распад слезы

 

1

Просыпаешься утром рано,

для чего не поймёшь ты и сам.

Хорошо лишь аэропланам

плыть по розовым небесам.

 

И в процессе усушки-утруски

колебаний рассветной струны,

отзовётся анапестом русским

авион из далёкой страны.

 

Это повод, конечно же, веский,

чтобы правдой прикинулась ложь:

от анапеста по занавеске

пробегает священная дрожь.

 

2

 

Сейчас я упаду.

А. Б.

 

В трансцендентальном плане....

Г. И.

 

Идёт бычок, качаясь,

глядит по сторонам,

себе же назначая

трансцендентальный план.

 

Идёт, как по карнизу,

припадочный в ночи.

Смотри на это снизу.

Смотри, не закричи.

 

В трансцендентальном плане

(единственный ответ)

бычка смертельно тянет

туда, где смерти нет.

 

3

«Ночь, как Сахара, как ад, горяча» –

это рубашка с чужого плеча.

«Лапки и хвостика тонкая нить»,

хочется с кем-нибудь поговорить.

 

С тем – безупречным на буквенный слух.

Глаз не смыкаешь до часа, до двух.

«Вас не касается». Ну и банзай!

В шкуру чужую, дружок, не влезай!

 

Осень

 

Сумерки на бреющем полёте

задевают кроны тополей,

чем писать осеннее по квоте,

лучше эту осень пожалей.

 

Пожалей, как мог жалеть Феллини

дурочек осенние глаза.

На дорогах наладонных линий,

видя осень, жмёшь на тормоза.

 

Это значит – тормознул надолго,

и, хотя ты вроде ни при чём,

просто так, а не из чувства долга,

подставляешь осени плечо.

 

Это дело – не твоя забота.

Это – фатум, как тут ни крути,

повстречаться с музыкою Рота

на земном пожизненном пути.

 

Это время нежности и хляби.

Это – удовольствие опять

наступать на лужи и на грабли,

мокрыми глазницами сиять.

 

Окружают сизарей ресницы

в это время на лице людском –

можно и умыться, и напиться

голубиц прозрачным молоком.

 

Лермонтов. Май-ноябрь

 

Весна без имени и края.

Звенит сиреневый минор.

Я прожил, смерти потакая,

а вот – не умер до сих пор.

 

Ношу кепарь, курю помногу

и чушь несу, как крест несут.

А он выходит на дорогу

и держит вечность на весу.

 

И разговоры бесполезны,

когда не звёзды говорят,

когда не окликают бездну

космического ноября.

 

Transparency

 

Мне хочется немного ясности –

прогала в низких облаках,

в который (остальное – частности)

видна господняя рука.

 

Чтоб что-то было, было что-то –

аллея, дождик, бриз морской –

сотворено Его заботой,

овеяно Его тоской

 

по тем, кто бродит по аллее

и говорит про пустяки,

пока сквозь облако белеет

дрожащий свет Его руки.

 

Зрачок

 

На Балтийских щах, Крапивном море

не взрастить мажорные смычки.

Здесь Weltschmerz`а луковое горе

расставляет нотные значки.

 

Никакого, Господи, мошенства!

Даже ловкость пальцев ни при чём.

Бьёт само упадка совершенство

Иппокрены разводным ключом.

 

У меня глаза не той чеканки.

У меня незвонкие глаза.

Пролетает облака буханка,

у него ни к чёрту тормоза.

 

Пролетает реанимобилем,

но его, пожалуй, не гребёт

то, что ноты музыку убили,

то, что их – звучание убьёт.

 

Не канают вдохновенья брызги

за росу, за Божию росу.

Мой зрачок – как гривенник, измызган

красоту вмещающий сосуд.

 

Джойс

 

Столько времени погублено,

мимоходом вбито в грязь –

в задымлённых пабах Дублина

не бывал я отродясь.

 

Ничего. Перекантуемся

за вином и домино,

ностальгируя по улицам

чёрно-белого кино,

 

там не слышали о вечности,

там Улисс не проплывал,

там даёт угля Заречная

ежедневно и в аврал.

 

Но летят по небу волосы,

ветер космоса гудит

и поёт высоким голосом

близорукий инвалид

 

о сияющем зиянии –

повседневном навсегда

и хрущовки лижет здание

ойкуменская вода.

 

Всё течёт, всё изменяется,

всё твердеет, словно лёд,

ни за что не извиняется,

нежным голосом поёт.

 

*

И настоян на олифе

майский сумрак голубой,

и мертвец идёт по Лиффи

за полынною звездой.

 

Выходной

 

О бессмыслице и прочем,

просто время проводя,

лучше думать ранней ночью

под широкий шум дождя.

 

Парашютики сирени

кружит ветер – дышит мгла.

Входит ярости и лени

в сердце длинная игла.

 

Нечем видеть, нечем слушать

как в сияние над тьмой

убывают чьи-то души

на бессрочный выходной.

 

Лютер

 

Здесь Бахом надорванный воздух

даёт представленье о бездне.

А в сердце – вороны и гнёзда

воронами свитых болезней.

 

Тебе исключений не будет.

Отчизна есть право на ужас.

Бьёт ветер в трясущийся бубен

осенним всклокоченным лужам.

 

Колышется водка в стакане,

дрожащие руки уйми-ка.

Помятый денёк-лютеранин

настырно поёт о великом.

 

А воздух – сырой и ганзейский –

как спичка, вобравшая влагу,

обычно, привычно, житейски,

шипя, освещает отвагу.

 

И платишь в запретной валюте

агонией смятого вдоха.

Ещё не закончился Лютер –

ни много ни мало – эпоха.

 

Глава от Алексея

 

Вот этот пейзаж... А на чём он, конкретно, замешан?

На талом снегу и на том, что упала на снег

грачиная стая – прошедшего века депешей,

и эту депешу читает бухой человек.

 

Горячка белее, чем талый, сереющий в общем,

горячка чернее, чем литеры этих грачей.

А он в «монопольной» прогалы весны прополощет

и двинет к Престолу маршрутом российских бичей.

 

Вам что-то понятно? Вот мне ничего не понятно:

какое-то чудо во всей этой нашей тоске,

и держимся мы за грачиные тёмные пятна

и чуем заботу о каждом своём волоске.

 

Грачи на ветвях, и как будто плеснули заварку,

рассеянно смотришь на это – она такова,

вплетённая пьяницей в речь немудрёную Марка

на русском, на гаршинском и достоевском, глава.

 

Снова транзит

 

Это скрипка срывается с плачем

и летит в межпланетную тьму.

Всё могло быть. Могло быть иначе.

По рукам. «И не надо му-му».

 

Я читаю про синюю розу.

Блещет крышей стеклянной закат.

А под ним облака-тепловозы

рычагами по нервам стучат.

 

И блестит на увядшем муаре

нежный отблеск вселенских пустынь.

Покопайся ещё в стеклотаре,

нацеди из неё и остынь.

 

Всё равно – всё осталось как прежде –

ночь, аптека и газовый свет.

И во всём этом места надежде

никогда не бывало и нет.

 

Вот и мечется поздний прохожий,

распадается атом души.

Вечер жуткий, прозрачный, похожий

на ожог, разрастается вширь.