Владислав Пеньков

Владислав Пеньков

Четвёртое измерение № 2 (386) от 11 января 2017 года

На эллинско-нижегородском

Розы

 

Н. П.

 

Прожить не зря, а может быть, впустую.

Не так себе, а может, кое-как.

Осмысленно. Бездарно. Протестуя.

Безропотно. В сиянье. В полный мрак.

 

От пули. От ангины. От склероза.

По глупости. От вражеской руки.

………………………………………

Как хороши, как свежи были розы,

закат, луна, другие пустяки.

 

Туман, Тамань

 

«Туман... Тамань…» Но это ни при чём.

Пусть остаётся в виде прибаутки.

Ночь навалилась каменным плечом

пожившей и видавшей проститутки.

 

Елозит по глазницам лунный свет.

.......................

«И фонари, похожие на шпоры».

.......................

О, лучше помолчи, сведи на нет

святые и больные разговоры.

 

Шов

 

Тем, кто вылеплен из воска,

не резон искать огня.

В небе красная полоска.

Помолитесь за меня.

 

В небе – шов кровит, и мнится –

это с неба сняли жгут.

Если в падлу вам молиться,

помолчите – мне зачтут.

 

Статист

 

Говоришь на своём непонятном.

Продолжай говорить, говори.

Расползаются мутные пятна

пошехонско-свердловской зари.

 

В окна лезут настырные ветки –

душу вынуть, на ветер швырнуть.

Начинается с лестничной клетки

не голгофский, но всё-таки путь.

 

За кефиром, буханкою хлеба,

хоть за чем-нибудь, лишь бы пойти,

спотыкаясь о низкое небо

на своём безвозвратном пути.

 

Увязая в набухшем и мглистом,

мелочёвкой в карманах звеня.

В положенье простого статиста

ни себя, ни Его не виня.

 

Снаружи

 

Н. П.

 

Выйти. Закурить. Вдохнуть поглубже,

ощущая всё примерно так –

«Не похожи лужицы на лужи,

а ещё – собаки на собак.

 

Всё – другое. И пройдёт навеки,

только я окурок растопчу.

Снова буду словно через веки

видеть свет и доверять врачу.

 

Был момент. Его с тебя довольно.

Затянись. Потом притормози.

А не то поймёшь, насколько больно,

если рай снаружи и вблизи».

 

Загадка

 

Господи, сколько же мрака,

блин, сгенерировал я.

Так вот посмотришь – собака,

эдак посмотришь – свинья.

 

Роюсь в каком-то сугробе,

хрюкну, срываясь на вой.

Господи, я ли подобье?

Образ мерцающий Твой?

 

Сказка про дурака и попа

 

Р. Г.

 

Жил дураком и умру дураком,

но не хочу – некрасиво.

Хочется мне умереть вечерком,

хочется, чтоб моросило.

 

Чтоб, комсомольскую юность презрев,

к Богу пришедший за тридцать,

поп участковый, гривастый, как лев,

мог обо мне помолиться.

 

Чтобы, шагая по лужам домой,

думал он «Господи Боже,

умер он радостно, умер он Твой,

это я видел по роже».

 

Ван Гог. Звёздная ночь

 

Кто бы спорил, что Господу – Богово.

То есть, хочешь-не хочешь, а крест.

А Ван Гогу бы – краски да логово,

да огромное небо окрест.

 

Он на тряпки сырые уляжется,

забормочет в похмельном бреду,

и глядишь, потихонечку свяжется

со звездой и приманит звезду.

 

Даже больше – приманит галактику,

и слетятся светил голубки,

наплевав на привычную практику

не клевать с человечьей руки.

 

Серебро

 

Душа устала и промокла,

но как же ярок блик луны.

Вот так кладётся свет на окна

не с той, а с этой стороны.

 

Пусть нелегко брести по лужам

душе в ботинках «Скороход».

Кто ничего не знал похуже,

тот ничего и не поймёт.

 

Кто не понюхал керосину,

кто думает, что просто так

трясётся гибкая осина

и раздаётся лай собак,

 

бежит по улице апостол,

а мог бы просто выпить бром.

Луна огромная – по ГОСТу –

полна тем самым серебром.

 

Волосок

 

 

Всё началось в хрестоматийном,

благополучном, как букварь,

да, да, застойном и партийном...

Но, как всегда, угрюма тварь

 

с посткоитальной сигаретой.

Печально в шесть часов утра

у форточки стоит – раздета,

глядит на нищенство двора

 

и видит – дворник в телогрейке

воюет с тем, что намело,

в сугробы спрятались «копейки»

и всё белы-белым-бело.

 

А за спиной – свистящий чайник,

шумит едва заметно душ.

Опять закончилось печалью

соединенье тел и душ.

 

И нету гордости особой,

есть ощущенье пустоты,

едва заметной тонкой злобой

искажены твои черты,

 

как будто так, а не иначе

всё будет впредь – одна тоска.

И только в сердце нежно плачет

любовь, не крепче волоска.

 

Побольше, чем просто кино

 

Пришла ты ко мне. И особенно светел

стоваттовой лампы отсвет на столе,

где водка и сало и хлеб на газете

прикрыли газетное «МИР НА ЗЕМЛЕ».

 

Как сердце болело. Как вьюга белела.

Ещё – и начнётся сплошной Пастернак.

И если бы боль-белизна не задела,

горела бы лампа, но правил бы мрак.

 

Последние дни уходящего года.

Кот, занятый полностью ловлею блох.

А там – за окном – говорила погода

о том, что она – на изломе эпох.

 

Во дворике ветер белел транспарантом.

Могли бы прочесть, посмотрев за окно,

про то, что судьба разочлась с эмигрантом

и с чем-то побольше, чем просто кино.

 

По аллее и по скверу

 

Пройдись, не спеша, по аллее.

Осеннею кровью намокла

она и намного алее,

чем страшная жижа Софокла.

 

Навстречу идущему типу

в глаза не смотри, их там нету,

хоть тип не похож на Эдипа,

скорее, похож на газету.

 

Такая ж свинцовая маска,

такой же безглазой печати.

Как сладко античные сказки

читать на домашней кровати!

 

Не Чехова, а Еврипида,

того же Софокла, к примеру,

покуда родная обида –

безглазая – шарит по скверу.

 

Жгут покрышки

 

Р. Г.

 

Жгут покрышки во дворе.

Хорошо дымит резина

в серебристом январе.

Я хожу по магазинам.

 

Покупаю в оных снедь –

то есть водку и закуски,

чтобы тоже не сгореть,

но обуглиться по-русски.

 

Жгут покрышки. Дым валит,

чёрный, сладкий, что обида,

словно ангел-инвалид

среди прочих инвалидов.

 

На эллинско-нижегородском

 

Жизнь такая простая.

Проще рощи дерев.

Журавлиные стаи

улетают, пропев,

 

а точней, прокурлыкав

всем вопросам ответ,

про невяжущий лыка

и последний рассвет.

 

В улетающем клине

видишь ты, нетверёз,

эскадрилью эриний

над чредою берёз.

 

Ресницы Басё

 

Р. Г.

 

Конечно, можно прозой – то да сё,

был очень синий снег, мороз был светел.

Но лучше так – я подмигнул Басё

и мне Басё улыбкою ответил.

 

Тогда я не был счастлив. «Счастья нет!» –

твердил с усмешкой Байрона и Китса –

«и ламп люминесцентных мёртвый свет

вполне для этой истины годится».

 

А в этот полдень – искры и мороз,

парковка скорых, шоферни дебаты –

всё улыбалось через дымку слёз

и щурилось раскосо и поддато.

 

Я выпил горсть таблеток. Голова

кружилась от сосудистой непрухи.

Но так звучали нищие слова

уборщицы – зачуханной старухи

 

«Милок. Милок». – а дальше ерунда,

бессмыслица без жалоб и упрёков,

что стало ясно – все мои года

мне было хорошо и одиноко,

 

и дальше будет так и только так.

Февральский блеск заметно шёл на убыль.

Ещё чуть-чуть и нежный полумрак

прижмёт к стеклу целующие губы.

 

Я буду одинок – везде, всегда,

при этом счастлив, вопреки и всюду.

Ещё не раз весенняя звезда

напомнит мне больничную посуду.

 

Но блеск её вернёт мне этот день

и эту вот районную больницу,

уборщицы сплошную дребедень,

японца синеватые ресницы.

 

Февраль

 

И кому какое дело,

что потом придёт весна.

Снег, как водится, был белым.

Кровь, как принято, красна.

 

Донна Анна, донна Анна,

всё подсчитано уже.

Говорят, что девять граммов

веса чистого в душе.

 

Проплывёт над Чёрной речкой

гепатитная заря.

Всё под небом этим вечно.

Всё на этом свете зря.

............................................

Сани мчатся. Снег искрится.

Ах как, Господи, легко!

Как печально золотится

света зимнего Клико.

 

Из дневника

 

Н. П. и Р. Г.

 

У кого-то это так,

у другого это этак,

а в итоге – чернота

зимних воздуха и веток.

 

Здравствуй, Пушкин, и прощай,

я хотел сказать – прости нам

этот эпохальный чай,

отдающий керосином.

 

Снега нет. Не в смысле, нет

белоснежного покрова.

Просто тошнотворен цвет

у почти любого слова.

 

И всего-то лишь одна

вещь приемлемого цвета:

черноветвие окна –

чернобуквие поэта.