Владимир Райберг

Владимир Райберг

Новый Монтень № 4 (388) от 1 февраля 2017 года

Подземка светлая моя

Такая мелочь, пустячок, исполняемый ежедневно в качестве рефрена в житейской музыке: дорога с работы домой. Она досконально изучена и её колея проходит через все времена года. Но для «пересменки» у неё нет демисезонного «прикида». В зарослях, расположенных у ворот бывшего завода, летом растёт Чистотел. Целебная трава от укусов, царапин и порезов. Имена цветов, как и людей, я пишу с большой буквы. Часто цветы становятся равноправными героями в поэзии и живописи. До лета далеко: ещё только слезливый мартовский февраль. Лениво и нехотя падает снег, приумножая лужи.

Позади осталась «Катюша» на постаменте, а впереди, буквально через десять шагов, длинный подземный коленчатый переход, ведущий к метро «Авиамоторная». «Катюша», а она осталась за воротами, – это памятник на высоком гранитном пьедестале на территории бывшего завода «Компрессор», где в двух бывших цехах, плавильном и кузнечном, расположен наш уютный офис. Памятник легендарному оружию находится неподалёку от офиса, и его можно без спешки рассмотреть детально: ракеты, установленные на наклонных направляющих в два этажа по восемь штук в каждом, трубчатая наклонная станина, вот все составные части грозного оружия, которое для боевых условий устанавливалась на месте кузова грузовика ЗИС-6. Перед победными праздниками внешний вид обновляется, подкрашивается ярко-зелёной краской, наводятся красные и белые ободки на выходном сопле ракет, высаживаются цветы вдоль гранитной стены с именами погибших в Великой Отечественной войне.

Я обманул себя, зачем, не знаю. Я упомянул, что на стене были перечислены фамилии погибших на войне работников завода. Имена, врезанные в мемориальную мраморную стену, сохранялись ещё несколько лет после нашего появления на территории завода. Потом они исчезли: то ли у бедной администрации не было денег на восстановление, то ли им было, как говорится, «до фонаря», – война закончилась давно и зачем тратить лишние деньги. Выбоины в дорожном покрытии на территории завода, прямо за воротами, а лучше сказать, ямы, в которые проваливались колёса машин, и то отремонтировала администрация, когда проехать было невозможно. Хотя в аренду было сдано всё, что имело крышу, не говоря уже о гигантских корпусах. Мне хотелось, чтобы на стене возобновились фамилии. Я не знал ни одной из них, как не знал фамилии умерших от мороза и голода людей, свезённых на Пискарёвское кладбище Ленинграда во время блокады. Но они жили хотя бы на бумаге. Я посетил «Пискарёвку». У меня тогда возникло странное состояние: я был живой, зрячий, но, склонившись над списками, я искал свою фамилию. Мне было мало того, что я здесь, пусть даже в этот ветреный, серый, знобящий день. Я приехал в этот Мой город, чтобы провести вечер памяти по моему недавно погибшему сыну – певцу, ставшему кумиром для молодёжи. Я рассматривал ксерокопии, а через некоторое время родилось стихотворение:

 

Маме

Ксерокопированы списки,

В музее тихо и светло,

И мне б лежать под обелиском,

Когда бы не твоё тепло.

Под затемнением блокадным

Ты всё идёшь ко мне,

                                                  идёшь

Не освещённым Летним садом,

И снег февральский тихо мнёшь.

 

Это было там, в Ленинграде. А здесь, в Москве, на беломраморной стене были пустые ниши. И глянцевая «Катюша» была бы зрелищем для любопытных детей, если бы их сюда пускали. История «Катюши» была непростая. Всё в ней было: и предательство и доносы, и умалчивание авторов изобретения, и расстрел создавших это оружие специалистов по ложным доносам того, кто пытался делать свою карьеру, не будучи причастным к созданию оружия. История была почти равноценна по своей гнусности и величию.

– Во время войны здесь делали механическую часть Катюш, а электроникой начиняли на соседнем заводе, «Прожекторе», – так мне рассказал «технадзор» – пожилой мужчина, ведущий контроль за реконструкцией соседнего от нас здания. Орденоносный завод, именуемый «Компрессором», превратился в коммерческую барахолку из гаражей, складов и офисов. О его боевой биографии напоминает только памятник «Катюше» и два ордена на въездной арке: Орден Ленина и Орден Трудового Красного Знамени.

– Я был тогда пацаном, – продолжал мой новый знакомый, – а от пацанов ничего не скроешь, мы точно знали: «Катюши» делают здесь, в этих цехах, и по геройски гордились этим. Нам даже разрешали мыться в заводской бане.

Такая, вроде бы обыденность – дорога домой.

И завтра, и послезавтра. Была у меня и другая дорога, Ледовая, через Ладогу, из блокадного Ленинграда. Но она далеко позади, за десятками лет. А точнее, семьдесят четыре года. А сейчас, через пару шагов, тоннель. Ещё недавно здесь грохотали перфораторы, стояла пыль, запах цемента, дребезжали временные перегородки из стального профнастила. Всё преобразилось в царство серого, шлифованного, ослепительного гранита, покрывающего пол и стены. Не идёшь, а вплываешь в зеркальное подземное царство. Это на первый взгляд гранит серого цвета. Просто невозможно не заметить, что на нежном, едва уловимом розовом оттенке зернистая структура из белых и тёмных вкраплений. Немного напоминает расцветку Креветочной рыбки. Я видел гранит другого, красного цвета на цоколе домов №9 и №11 по улице Горького, ныне Тверской. Я коснулся этого гранита. Было тревожное ощущение: с ужасом и оглядкой на прошлое коснуться его глянцевой поверхности. Я представил эту плиту в памятнике поверженной Москве, а верней на месте затопленной столицы, как планировал Гитлер. Этого не случилось, памятник, созданный германским скульптором, не состоялся, хотя был готов и хранился в Финляндии в разобранном виде, с пронумерованными деталями, как делается всё с германской дотошностью и аккуратностью. Событие планировалось, но не свершилось. По замыслу нацистов, после завершения их «блицкрига» Москву следовало затопить. Город должен был превратиться в озеро, в центре которого планировали установить грандиозный гранитный памятник с одной только надписью: «Es war Moskau» (здесь была Москва). Гитлеровцы уже мысленно маршировали на параде их победы по Красной площади. Им было мало своих отборных частей и они пригласили французский легион, экипированный киверами времён Наполеона. Прибыла специальная рота гитлерюгенда. Шоу не состоялось: сотни тысяч захватчиков остались лежать под стенами нашей столицы.

Блеск гранита в переходе воскресил во мне историю с памятником.

Привычная ситуация – дорога домой: всегда попутно что-нибудь да вспомнишь. Вот про ту же улицу Горького (старое название Тверской). Много чего вспомнишь, если перемены произошли на твоих глазах. В советское время через Пушкинскую улицу, ныне Большую Дмитровку, была переброшена перетяжка с лозунгом «Слава КПСС!»; после известного распада единства, когда, кроме всех исторических преобразований, в Гимн государства были внесены слова «Хранимая Богом родная земля!», на месте «Слава КПСС», соответственно появилось озарение иного плана: «Христос воскресе!». На этом дело не закончилось: на том же самом месте пришло ни менее историческое, чем все предыдущие, уведомление: «Мы обуем всю Россию!». И масштабно обули, ни больше, ни меньше, а как обещали: всю Россию. Хочешь – не хочешь, а напяливай! С переименованием улиц с Москвой может сравниться только Одесса. А у нас, к примеру, Большой Спасоглинищевский переулок. Построили на нём Хоральную синагогу. В Советское время переулок существовал тридцать лет под именем Абрама Ефимовича Архипова, но, отнюдь не по произволу сионистов, а потому что здесь проживал потрясающий по буйной, размашистой, насыщенной солнцем и улыбками, живописи художник Архипов. А чего скрывать: Абрам Ефимыч, он и есть Абрам Ефимыч! Сейчас переулок опять Спасоглинищевский, что говорит о том, что Синагога и всё остальное, построены не на песке, а на глине. Ещё пару слов о синагоге, укрепившейся на глиняном, пучинистом грунте. Александр Третий, проезжая поблизости от синагоги, услышал колокольный звон и, чтобы перекреститься, стал искать ближайший купол и взглядом наткнулся, (и это при наличии в Москве «Сорока сороков»), на синагогальный серебристый купол. Перекрестился Царь Батюшка. Ему намекнули на оплошность, а синагогу пришлось обезглавить. Попутно возобновились гонения на евреев. При городской Голове по имени Лужков «голову» синагоге со Звездой Давида вернули. Сам видел, как шёл монтаж стального каркаса. Всё по законам демократии. Это не то что со скульптурой Зураба Церетели: свернули башку Колумбу и припаяли голову молодого Петра Первого. Прямо как в анекдоте про экскурсовода, который, обращаясь к посетителям, говорит: налево от вас череп Петра Первого в молодости, а направо – в старости.

Ну так: тоннель, условно, в двух шагах, но надо ещё перейти широкий, во всю Авиамоторную улицу мост, под которым почти непрерывно грохочут электрички, пассажирские и товарные поезда. Узкий тротуар, жмущийся к массивной чугунной ограде моста, покрыт снегом. Иду, задумавшись. Где-то урчит снегоуборочная машина. Оглядываюсь, – она, оказывается, позади меня, – портативная колибри жёлтого, канареечного цвета. Водитель из деликатности не сигналил, тащился за мной. Я посторонился, машина поравнялась со мной: водитель, улыбнувшись, помахал мне, оторвав одну руку от баранки, и я в ответ поприветствовал его. Машина прибавила скорость и, сдвигая на обочину снег, скоро скрылась из глаз. Кратковременное общение состоялось с обоюдным, но тёплым взаимопониманием. Февраль – не февраль, а враль, подвёл, подмочил свою репутацию в буквальном смысле слова, – лужами и дождём со снегом. Квашеное, серое месиво, как заветренная капуста. Ещё немного внесезонной теплоты, и сирень простодушно поймается, как рыбка на наживку, на эту уловку: её почки набухнут и выстрелят первой листвой, вместо метели и февральской лазури, такой, как на картине Грабаря. Январь незаметно перешёл в февраль, и промокшую обувь тридцать первого января надо было высушить за ночь к первому февраля. Ожидаемого изменения в погоде не случилось: под ногами по-прежнему серая, квашеная жижа вместо тверди земной. И февраль поселился лишь в моём стихотворении «Метель»:

 

Пеленает с рассвета

Вьюга паперть лугов,

Пронести бы до лета

Сокровенность снегов,

А снега, как напасти,

Да вокруг – ни души,

Сколько хочешь пространства,

Только ветром пиши.

Облака и сугробы

Из небесной сумы,

Нету правил особых 

У проказов зимы. 

Не берусь разобраться –

Избы или стога, 

Но предтечей акаций 

Опьяняют снега.

А ветра налетают –

Дескать, наша взяла –

И наотмашь стегают

Ко-ло-ко-ла,

А сугробы кочуют 

От села до села,

То мне душу врачуют,

То сжигают дотла.

 

Всё-таки была короткая, долгожданная метель, после которой слово Зима можно писать с заглавной буквы. И вот они, первые ступени, ведущие вниз, в переход. Крепенький мужчина в камуфляжном костюме держит возле себя смиренно сидящую на картонной подстилке собаку. Гладкошёрстный сфинкс с могучими лапами и отработанной мимикой профессионального нищего. Перед этой парой лежит коробочка для подаяния с рукописной надписью «Гуманное отношение к животным». Немного странно видеть эту, внешне здоровую, пару. Поскольку после гранитного преображения все ларьки снесены, тоннель кажется неправдоподобно широким, словно улица. Утренние встречные толпы сейчас расползаются по домам. Гранитное царство длится с поворотами под прямыми и тупыми углами, с попутными ступенчатыми выходами на дневную поверхность. Это отводные русла попеременного притока и оттока бесконечной толпы москвичей. Да ещё с железнодорожной платформы «Новая» вливается дополнительный поток подмосковных жителей. Один из выходов – прямиком на Шоссе Энтузиастов. Эх, бывшая Владимирка, по которой топали в Сибирь колодники. Осталась только картина Левитана «Владимирка», с этнографической точностью уходящая вдаль по непролазной грязи. Лишь одна-одинёшенька стоит на обочине раскисшей дороги старушка с клюкой и тощим вещмешком за спиной. Она явно не дождётся ликующей толпы, поющей «Марш энтузиастов»: «Нам ли стоять на месте! В своих дерзаниях всегда мы правы!» Да и тех, восторженно поющих, давно нету – отпелись в трудовом порыве. Ей не надо пережидать круглосуточные потоки машин. При случае зайду в Третьяковку, взглянуть на картину Левитана. Зайду, – значит часа на два минимум. В переход затесался негр в зимнем «треухе» с опущенными и завязанными под подбородком ушами. Он пытается «впендюрить» духи в фирменной упаковке. Никто не покупает, боятся подделки, а вот сам негр, без сомнения, натуральный, а поэтому сильно мёрзнет. Но его нос не может стать от холода сизым, потому что он непробиваемо чёрный. Притоптывает и что-то бормочет. Лучше бы он положил перед собой шапку, вторую, конечно. Глядишь, и накидали бы ему мелочишки на пропитание. Он стоит ежедневно, а у нас зарплата раз в месяц.

Вечером тоннель пустеет, и шаги отдаются гулким эхом, пока оно не обобьёт себе бока о многочисленные повороты. Молодые ребята знают это акустическое свойство и горланят в полный голос. Эху раздолье, оно дробится на углах и поворотах, отскакивает от гранитных стен, смешиваясь с молодецким гоготом. Может быть, в дневной толпе ещё встречаются старички, певшие «Всё выше, и выше, и выше стремим мы полёт наших птиц…». Здесь это звучало бы вполне уместно и торжественно, ведь станция называется «Авиамоторная». Прохожу сквозь турникет, напевая песню про «пламенный мотор» вместо сердца. На внутреннем переходе с Третьяковской на Новокузнецкую во всю стену – мозаичное панно на индустриальную тему. Слева стоят сталевары с соответствующими производственными атрибутами и с лицами профессорско-преподавательского состава. Они, словно только что с заседания РАН. С правой стороны панно – представители вооружённых сил всех родов. Они только-только покинули танки и кабины самолётов и успели сдвинуть на лоб очки. Между левой и правой стороной монетная голова Ленина, но не врезанная в решку, а в свободном полёте. В отличие от всех мозаик, украсивших станции метро, эта мозаика флорентийская, между контурами соседних участков даже лезвие бритвы не войдёт, как между блоками египетских пирамид.

В одном из подземных переходов получил боевое крещение. Робел я перед прохожими, боялся выходить «на люди». Наконец решился, надо же воспитывать коммуникабельность по Уолту Уитмену.

Помните:

 

Первый встречный, если ты, проходя,

захочешь заговорить со мною,

почему бы тебе не заговорить со мною?

Почему бы и мне не начать разговора с тобой?

 

Мне хочется видеть мир глазами предметов, как если бы они были зрячими. Кто я перед ними? Вот идёт щупленький, небольшого роста, с бородкой, но не бородатый. Сколько лет? Судя по походке, – пятьдесят, пятьдесят пять. По лицу, ну там морщины у глаз, мешки под глазами – за шестьдесят. После шестидесяти годы не считают, а восхищаются, как можно дожить до такого возраста. Вот и восхищайтесь – ваше право. Но тогда, старик Уитмен, мне было до пятидесяти.

Вот так бы и мне! Беру гитару и на Арбат. Он тогда только-только стал пешеходным. Все фонари, как опорные точки, заняты. Все закутки заселены. По левой и правой сторонам улицы, плотно друг за другом расставлены книжные лотки, сувениры; малолетки-скрипачки, обладатели флегматичных подмороженных змей-фотомоделей, греющихся вокруг шеи хозяев. Вдоль центральной полосы улицы лотки посолиднее, с расписными матрёшками – вождями, самоварами, зимними треухами, фуражками, и, конечно, художниками, зазывающими гостей на портреты. Не протолкнёшься, не пристроишься. Нашёл маленький просвет между лотками, расчехлил гитару, запел. Никакого эффекта. Всё мимо, мимо, мимо. Сам себя еле услышал. Зачехлил, приуныл. Но внутренний голос настаивает напористо и нецензурно:

– Какого чёрта ты пришёл сюда?! Ты хотел преодолеть себя, так преодолевай!

– Хорошо, – робко отвечаю, – вот только местечко бы найти.

Но где его искать. Иду в сторону Пушкинской площади, спускаюсь в подземный переход, становлюсь у стены. А внутренний голос кроет меня почём зря. Расчехляю гитару. Минута молчания. Кладу перед собой чехол. Две минуты молчания. Кстати, на улице жара, а здесь прохладно и ветерок. А на дворе второе августа, мой День рождения. Я ведь стал на год старше. Перекидываю ремень через плечо, гитара на груди. Что петь? Взял аккорд, запел «Яблоки», осмелел. Запел «Афганскую», «Семь сорок», но не саму песню, а посвящение ей. Начинаю посматривать на проходящих и вижу: несколько человек возвращаются, чтобы послушать. Прошла робость, я чувствую, – есть свои, в смысле те, кого песни задели за душу. В чехол посыпались бумажки, да «не оскудеет рука дающего», да «не отсохнет рука берущего!». Всё по-честному. Это вообще здорово. Кто-то наклоняется, аккуратно кладёт, кто-то складывает купюру и бросает в общую кучку. Какое счастье, – меня слушают. Чувствую, что немного спина замерзает. Спел «Прогулку по Старому Арбату». Там места для меня не нашлось, так я здесь  пропою:

 

Упёрлись в брусчатку

Треноги походных мольбертов,

И нет на Арбате жюри

и дотошных экспертов,

Уносят с Арбата

московские гости портреты,

Разносят портреты

с Арбата по белому свету,

И дарит Арбат,

задыхаясь от свежего ветра,

Мгновенное фото

на фоне какого-то ретро,

Дай Бог, чтобы в том карнавале

улыбок счастливых,

Не делались снимки

совсем для другого архива.

Снуют по Арбату

фанаты и просто старушки,

Живёт у Смоленской

в зелёненьком флигеле Пушкин,

И ходят, как боги,

По этой поющей державе

Бессмертный Высоцкий

И мудрый Булат Окуджава...

 

Ну что ж, пора собираться. На душе тепло и уютно. В Москве и по всей России в этот день ежегодный «крутой» праздник – ВДВ (Воздушно-десантные войска), с легальным купанием во всех фонтанах, особенно в ЦПКО.

Заявляюсь домой. Гости уже дома, все, кроме виновника торжества, теперь и я явился, вроде как в гости. Меня встречают, поздравляют, спрашивают:

– Где тебя носило?

– На Пушкинской, – отвечаю.

– Что делал? Мы тебя ждали!

– Пел, – заявляю с гордостью.

Верят, но не сильно.

– И что, напел что-нибудь? – опять недоверие со стороны родных и друзей.

Я молча достаю из одного кармана деньги, потом из второго. Небрежно кидаю на стол. Эффект, судя по расширяющимся глазам гостей, нарастает. Получается неплохая кучка, пусть даже из помятых, честно заработанных, купюр. Теперь моя очередь ухмыляться, но, конечно, по-дружески. Паша и Витёк, мы же вместе служили!

– Мужик, так иди завтра петь. Неплохо для первого раза.

– Нет, ребята, у меня была другая цель: преодоление себя. Кажется, получилось. А теперь как у Пушкина: «Божество моё проголодалось!»

Вот и вход в метро. От воспоминания тепло. Милая подземка. Да, кстати, стрик Уитмен, тебе привет. Как там кондоры, всё ещё парят на крыльях с трёхметровым размахом над Кордильерами? Вот и я совершил маленький полёт.