Владимир Набоков

Владимир Набоков

Вольтеровское кресло № 12 (288) от 21 апреля 2014 г.

Подборка: …и ликующим богом я был!

Поэты

 

Что ж! В годы грохота и смрада,

ещё иссякнуть не успев,

журчит, о бледная отрада,

наш замирающий напев...

И, слабый, ласковый, ненужный,

он веет тонкою тоской,

как трепет бабочки жемчужной

в окне трескучей мастерской.

 

Так беспощаден гул окрестный,

людей так грубы города,

нам так невесело и тесно, –

что мы уходим навсегда...

И, горько сжав сухие губы,

глядим мы, падшие цари,

как чёрные дымятся трубы

средь перьев розовой зари.

 

15 июля 1919

 

* * *

 

Живи. Не жалуйся, не числи

ни лет минувших, ни планет,

и стройные сольются мысли

в ответ единый: смерти нет.

 

Будь милосерден. Царств не требуй.

Всем благодарно дорожи.

Молись – безоблачному небу

и василькам в волнистой ржи.

 

Не презирая грёз бывалых,

старайся лучшие создать.

У птиц, у трепетных и малых,

учись, учись благословлять!

 

14 февраля 1919

 

* * *

 

Вот дачный сад, где счастливы мы были:

стеклянный шар, жасмин и частокол.

Как некогда, каймою рдяной пыли

верхи берёз день тающий обвёл.

 

Всё тот же вьётся мотылёк капустный

(он опоздал – беспечный – на ночлег).

Сегодня мне как будто и не грустно,

что кануло всё прежнее навек.

 

Уж светляки зелёные лампадки

зажгли в траве, и нежно – как тогда –

мне шлёт привет свой девственный и сладкий

алмаз вечерний – первая звезда.

 

24 мая 1918

 

Орешник и берёза

 

Два дерева... одно – развесистый орешник –

листвой изнеженной, как шёлком, шелестит,

роскошным сумраком любви и лени льстит...

Остановись под ним, себялюбивый грешник!

 

Ляг, позови подруг, беспечных, как и ты.

Не слушай совести, не прекословь мгновенью,

пей тёмное вино, пой песни упоенью –

да будут в лад шуметь широкие листы.

 

Но если, путник, ты – душою чист и светел

и если долго ты дорогою крутой

неутомимо шёл и на пути не встретил

ни друга верного, ни радости простой,

 

тогда не позабудь: есть дерево другое.

Близ дерева греха берёзу ты найдёшь...

На озарённый дождь наряд её похож,

её жемчужный ствол – что облачко прямое.

 

Садись в тень жидкую, но продолжай в мечтах

свой путь, и шёпотом невинным и тревожным

расскажет каждый лист о милом невозможном,

о дальней родине, о ветре, о лесах...

 

2 июля 1918

 

* * *

 

Вечер дымчат и долог:

я с мольбою стою,

молодой энтомолог,

перед жимолостью.

 

О, как хочется, чтобы

там, в цветах, вдруг возник,

запуская в них хобот,

райский сумеречник.

 

Содроганье – и вот он.

Я по ангелу бью,

и уж демон замотан

в сетку дымчатую.

 

1950-е

 

* * *

 

Забудешь ты меня, как эту ночь забудешь,

как чёрный этот сад, и дальний плеск волны,

и в небе облачном зеркальный блеск луны...

Но – думается мне – ты счастлива не будешь.

Быть может, я не прав. Я только ведь поэт,

непостоянный друг печали мимолётной

и краткой радости, мечтатель беззаботный,

художник, любящий равно и мрак и свет.

Но ясновиденье подобно вдохновенью:

презреньем окрылён тревожный голос мой!

Вот почему твой путь и ясный и прямой

туманю наперёд пророческою тенью.

Предсказываю я: ты будешь мирно жить,

как вдруг о пламенном в тебе тоска проснётся,

но, видишь ли, другой тех звёзд и не коснётся,

которыми тебя могу я окружить!

 

10 августа 1918

 

Пётр в Голландии

 

Из Московии суровой

он сюда перешагнул.

Полюбил он моря гул,

городок наш изразцовый

 

и бродил вдоль берегов,

загорелый, грубый, юный.

Ветер. Пепельные дюны.

Стук далёких топоров.

 

Разноцветные заплаты

парусов над рябью вод.

Стая чаек. Небосвод,

как фаянс, зеленоватый.

 

Были мудры вечера.

Кружки. Сонные соседи.

Думы голосом победы

звали плотника – Петра.

 

У стола мечтал он важно.

Чётко тикали часы.

Помню: жёсткие усы,

взор жестокий и отважный,

 

тень локтей и головы,

полки в маленькой таверне,

а на печке – блеск вечерний

и квадраты синевы.

 

17 марта 1919

 

Россия

 

Не всё ли равно мне, рабой ли, наёмницей

иль просто безумной тебя назовут?

Ты светишь... Взгляну – и мне счастие вспомнится.

Да, эти лучи не зайдут.

 

Ты в страсти моей и в страданьях торжественных,

и в женском медлительном взгляде была.

В полях озарённых, холодных и девственных,

цветком голубым ты цвела.

 

Ты осень водила по рощам заплаканным,

весной целовала ресницы мои.

Ты в душных церквах повторяла за дьяконом

слепые слова ектеньи.

 

Ты летом за нивой звенела зарницами,

в день зимний я в инее видел твой лик.

Ты ночью склонялась со мной над страницами

властительных, песенных книг.

 

Была ты и будешь. Таинственно создан я

из блеска и дымки твоих облаков.

Когда надо мною ночь плещется звёздная,

я слышу твой реющий зов.

 

Ты – в сердце, Россия. Ты – цепь и подножие,

ты – в ропоте крови, в смятенье мечты.

И мне ли плутать в этот век бездорожия?

Мне светишь по-прежнему ты.

 

5 марта 1919, Крым

 

* * *

 

Эту жизнь я люблю исступлённой любовью...

По заре выхожу на крыльцо.

Из-за моря багряною пламенной кровью

солнце буйно мне плещет в лицо.

 

Дуновенья весны, как незримые девы,

с ярким смехом целуют меня.

Многозвучная жизнь! Лепестки и напевы,

и на всём – паутина огня!

 

И когда всё уйдёт, и томиться я буду

у безмолвного Бога в плену,

о, клянусь, ничего, ничего не забуду

и на мир отдалённый взгляну.

 

С сожаленьем безмерным и с завистью чудной

оглянусь – и замру я, следя,

как пылает и катится шар изумрудный

в полосе огневого дождя!

 

И я вспомню о солнце, о солнце победном,

и о счастии каждого дня.

Вдохновенье я вспомню, и ангелам бледным

я скажу: отпустите меня!

 

Я не ваш. Я сияньем горю беззаконным

в белой дымке бестрепетных крыл,

и мечтами я там, где ребёнком влюблённым

и ликующим богом я был!

 

9 марта 1919

 

Football*

 

Я видел, за тобой шёл юноша, похожий

на многих; знал я всё: походку, трубку, смех.

Да и таких, как ты, немало ведь, и что же,

люблю по-разному их всех.

 

Вы проходили там, где дружественно-рьяно

играли мы, кружась под зимней синевой.

Отрадная игра! Широкая поляна,

пестрят рубашки; мяч живой

 

то мечется в ногах, как молния кривая,

то – выстрела звучней – взвивается, и вот

подпрыгиваю я, с размаху прерывая

его стремительный полёт.

 

Увидя мой удар, уверенно-умелый,

спросила ты, следя вращающийся мяч:

знаком ли он тебе – вон тот, в фуфайке белой,

худой, лохматый, как скрипач.

 

Твой спутник отвечал, что, кажется, я родом

из дикой той страны, где каплет кровь на снег,

и, трубку пососав, заметил мимоходом,

что я – приятный человек.

 

И дальше вы пошли. Туманясь, удалился

твой голос солнечный. Я видел, как твой друг

последовал, дымя, потом остановился

и трубкой стукнул о каблук.

 

А там все прыгал мяч, и ведать не могли вы,

что вот один из тех беспечных игроков

в молчанье, по ночам, творит, неторопливый,

созвучья для иных веков.

 

26 февраля 1920, Кембридж

---

*Футбол (англ.).

 

Романс

 

И на берег весенний пришли мы назад

сквозь туман исступлённых растений.

По сырому песку перед нами скользят

наши узкие чёрные тени.

 

Ты о прошлом твердишь, о разбитой волне,

а над морём, над золотоглазым,

кипарисы на склонах струятся к луне,

и внимаю я райским рассказам.

 

Отражаясь в воде, колокольчики звёзд

непонятно звенят, а над морем

повисает горящий, змеящийся мост,

и как дети о прошлом мы спорим.

 

Вспоминаем порывы разбрызганных дней.

Это больно, и это не нужно...

Мы идём, и следы наших голых ступней

наполняются влагой жемчужной.

 

8 июня 1920, Кембридж

 

Бабочка

(Vanessa aniiopa)

 

Бархатно-чёрная, с тёплым отливом сливы созревшей,

вот распахнулась она; сквозь этот бархат живой

сладостно светится ряд васильково-лазоревых зёрен

вдоль круговой бахромы, жёлтой, как зыбкая рожь.

Села на ствол, и дышат зубчатые нежные крылья,

то припадая к коре, то обращаясь к лучам...

О, как ликуют они, как мерцают божественно! Скажешь:

голубоокая ночь в раме двух палевых зорь.

Здравствуй, о, здравствуй, грёза берёзовой северной рощи!

Трепет, и смех, и любовь юности вечной моей.

Да, я узнаю тебя в Серафиме при дивном свиданье,

крылья узнаю твои, этот священный узор.

 

1917 – 1922

 

Художник-нищий

 

Нередко на углу, под серою стеной,

видал я нищего: безногий и больной,

он в красках выражал свой замысел нехитрый.

Газетный лоскуток служил ему палитрой,

его дрожащая багровая рука

писала тщательно цветы и облака

на плитах каменных. Вот кончил. Робким взглядом

прохожего зовёт, сутулится, а рядом

мечтает о гроше зияющий картуз.

 

И вспомнил я свой дар, ненужных светлых муз,

недолговечные созвучья и виденья, –

когда на улице, средь гула и движенья

бесчувственных колёс, не встретил я вчера

калеки моего... Да что! Как из ведра

бездонного, лил дождь, и каменные плиты

блестели холодно, и краски были смыты...

 

1920-е

 

Кони

 

Гнедые, грузные, по зелени сырой

весенней пажити, под тусклыми дубами,

они чуть двигались и мягкими губами

вбирали сочные былинки, и зарёй,

вечернею зарёй полнеба розовело.

 

И показалось мне, что время обмертвело,

что вечно предо мной стояли эти три

чудовищных коня; и медные отливы

на гривах медлили, и были молчаливы

дубы священные под крыльями зари.

 

1917 – 1922

 

Мать

 

Смеркается. Казнён. С Голгофы отвалив,

спускается толпа, виясь между олив,

подобно медленному змию;

и матери глядят, как под гору, в туман

увещевающий уводит Иоанн

седую, страшную Марию.

 

Уложит спать её и сам приляжет он,

и будет до утра подслушивать сквозь сон

её рыданья и томленье.

Что, если у неё остался бы Христос

и плотничал, и пел? Что, если этих слёз

не стоит наше искупленье?

 

Воскреснет Божий Сын, сияньем окружён;

у гроба, в третий день, виденье встретит жён,

вотще купивших ароматы;

светящуюся плоть ощупает Фома,

от веянья чудес земля сойдёт с ума,

и будут многие распяты.

 

Мария, что тебе до бреда рыбарей!

Неосязаемо над горестью твоей

дни проплывают, и ни в третий,

ни в сотый, никогда не вспрянет он на зов,

твой смуглый первенец, лепивший воробьёв

на солнцепеке, в Назарете.

 

1925, Берлин

 

Аэроплан

 

Как поёт он, как нежданно

вспыхнул искрою стеклянной,

вспыхнул и поёт,

там, над крышами, в глубоком

небе, где блестящим боком

облако встаёт.

 

В этот мирный день воскресный

чуден гул его небесный,

бархат громовой.

И у парковой решётки,

на обычном месте, кроткий

слушает слепой:

 

губы слушают и плечи –

тихий сумрак человечий,

обращённый в слух.

Неземные реют звуки.

Рядом пёс его со скуки

щёлкает на мух.

 

И прохожий, деньги вынув,

замер, голову закинув,

смотрит, как скользят

крылья сизые, сквозные

по лазури, где большие

облака блестят.

 

1926

 

От счастия влюблённому не спится

 

От счастия влюблённому не спится;

стучат часы; купцу седому снится

в червонном небе вычерченный кран,

спускающийся медленно над трюмом;

мерещится изгнанникам угрюмым

в цвет юности окрашенный туман.

 

В волненье повседневности прекрасной,

где б ни был я, одним я обуян,

одно зовёт и мучит ежечасно:

 

на освещённом острове стола

гранёный мрак чернильницы открытой,

и белый лист, и лампы свет, забытый

под куполом зелёного стекла.

 

И поперёк листа полупустого

моё перо, как чёрная стрела,

и недописанное слово.

 

1928, Берлин

 

Архангелы

 

Поставь на правый путь. Сомнения развей.

Ночь давит над землёй, и ночь в душе моей.

Поставь на правый путь.

 

И страшно мне уснуть, и бодрствовать невмочь.

Небытия намёк я чую в эту ночь.

И страшно мне уснуть.

 

Я верю – ты придёшь, наставник неземной,

на миг, на краткий миг восстанешь предо мной.

Я верю, ты придёшь.

 

Ты знаешь мира ложь, бессилье, сумрак наш,

невидимого мне попутчика ты дашь.

Ты знаешь мира ложь.

 

И вот подходишь ты. Немею и дрожу,

движенье верное руки твоей слежу.

И вот отходишь ты.

 

Средь чуждой темноты я вижу путь прямой.

О, дух пророческий, ты говоришь, он – мой?

Средь чуждой темноты...

 

Но я боюсь идти: могу свернуть, упасть.

И льстива, и страшна ночного беса власть.

О, я боюсь идти...

 

«Не бойся: по пути ты не один пойдёшь.

Не будешь ты один и если соскользнёшь

с высокого пути...»

 

28 сентября 1918, Крым

 

Первая любовь

 

В листве берёзовой, осиновой,

в конце аллеи у мостка,

вдруг падал свет от платья синего,

от василькового венка.

 

Твой образ лёгкий и блистающий

как на ладони я держу

и бабочкой неулетающей

благоговейно дорожу.

 

И много лет прошло, и счастливо

я прожил без тебя, а всё ж

порой я думаю опасливо:

жива ли ты и где живёшь.

 

Но если встретиться нежданная

судьба заставила бы нас,

меня бы, как уродство странное,

твой образ нынешний потряс.

 

Обиды нет неизъяснимее:

ты чуждой жизнью обросла.

Ни платья синего, ни имени

ты для меня не сберегла.

 

И всё давным-давно просрочено,

и я молюсь, и ты молись,

чтоб на утоптанной обочине

мы в тусклый вечер не сошлись.

 

1930

 

Расстрел

 

Бывают ночи: только лягу,

в Россию поплывёт кровать,

и вот ведут меня к оврагу,

ведут к оврагу убивать.

 

Проснусь, и в темноте, со стула,

где спички и часы лежат,

в глаза, как пристальное дуло,

глядит горящий циферблат.

 

Закрыв руками грудь и шею, –

вот-вот сейчас пальнёт в меня –

я взгляда отвести не смею

от круга тусклого огня.

 

Оцепенелого сознанья

коснётся тиканье часов,

благополучного изгнанья

я снова чувствую покров.

 

Но сердце, как бы ты хотело,

чтоб это вправду было так:

Россия, звёзды, ночь расстрела

и весь в черёмухе овраг.

 

1927, Берлин 

 

На закате

 

На закате, у той же скамьи,

как во дни молодые мои,

 

на закате, ты знаешь каком,

с яркой тучей и майским жуком,

 

у скамьи с полусгнившей доской

высоко над румяной рекой,

 

как тогда, в те далёкие дни,

улыбнись и лицо отверни,

 

если душам умерших давно

иногда возвращаться дано.

 

1935, Берлин

 

Неоконченный черновик

 

Поэт, печалью промышляя,

твердит прекрасному: прости!

Он говорит, что жизнь земная –

слова на поднятой в пути –

откуда вырванной? – странице

(не знаем и швыряем прочь),

или пролёт мгновенный птицы

чрез светлый зал из ночи в ночь.

 

Зоил (пройдоха величавый,

корыстью занятый одной)

и литератор площадной

(тревожный арендатор славы)

меня страшатся потому,

что зол я, холоден и весел,

что не служу я никому,

что жизнь и честь мою я взвесил

на пушкинских весах, и честь

осмеливаюсь предпочесть.

 

1931, Берлин

 

К России

 

Отвяжись, я тебя умоляю!

Вечер страшен, гул жизни затих.

Я беспомощен. Я умираю

от слепых наплываний твоих.

 

Тот, кто вольно отчизну покинул,

волен выть на вершинах о ней,

но теперь я спустился в долину,

и теперь приближаться не смей.

 

Навсегда я готов затаиться

и без имени жить. Я готов,

чтоб с тобой и во снах не сходиться,

отказаться от всяческих снов;

 

обескровить себя, искалечить,

не касаться любимейших книг,

променять на любое наречье

всё, что есть у меня, – мой язык.

 

Но зато, о Россия, сквозь слёзы,

сквозь траву двух несмежных могил,

сквозь дрожащие пятна берёзы,

сквозь всё то, чем я смолоду жил,

 

дорогими слепыми глазами

не смотри на меня, пожалей,

не ищи в этой угольной яме,

не нащупывай жизни моей!

 

Ибо годы прошли и столетья,

и за горе, за муку, за стыд, –

поздно, поздно! – никто не ответит,

и душа никому не простит.

 

1939, Париж

 

Какое сделал я дурное дело

 

Какое сделал я дурное дело,

и я ли развратитель и злодей.

я, заставляющий мечтать мир целый

о бедной девочке моей.

 

О, знаю я, меня боятся люди,

и жгут таких, как я, за волшебство,

и, как от яда в полом изумруде,

мрут от искусства моего.

 

Но как забавно, что в конце абзаца,

корректору и веку вопреки,

тень русской ветки будет колебаться

на мраморе моей руки.

 

27 декабря 1959, Сан-Ремо