Владимир Лавров

Владимир Лавров

Все стихи Владимира Лаврова

  Pink Floyd

 

Pink Floyd реликтовые звуки

Обрывки памяти цветы лианы

Однажды мы проснёмся очень рано

И я возьму тебя любимая на руки

И закружу по комнате под пенье

Неведомой земли с названьем Ummagumma

Так мы отметим общий день рожденья

Той первобытной жизни где из шума

И тишины рождается дыханье

Великой страсти и звериного желанья

Так леопард вонзаясь в горло лани

Испытывает вместе с ней страданье

И ужас боли закрутившей в ленту

Совокупление – надрыв на грани смерти

И содрогаются тела и бьются током

От проводов электроинструментов

Однажды мы проснёмся очень рано

Но в разных ареалах обитанья

С улыбкой ты залижешь свои раны

А я сгорю дотла в своих желаньях…

 

«Раскувыркино» детство

 

«Раскувыркино» детство – саманное, жаркое,

в южном городе с местным гортанным наречием,

с перепевом фонтанов, с тенистыми парками

и с таким нескончаемым праздником – вечером.

Здесь прохлада приходит под утро, но с криками

разудалых торговцев сбегает испуганно:

– Кисли-и-ё молёкё-о – проплывёт над арыками,

– Жарен-ни буршлакы-ы – как ошмётки от ругани.

 

А ещё как-то к нам завернул дядя Боречка

после третьей отсидки – случайной, по мелочи.

Он рубашку в полоску зачем-то звал «бобочкой»,

приводил с собой женщин – не брови, а стрелочки.

Брал гитару и пел со степенным достоинством

про бульварную грязь и про туфельки белые...

Через несколько лет сообщили, что в поезде

«Нарьян-Мар – Туапсе» обнаружено тело, и,

в полосатой рубашке, в нагрудном карманчике,

на любительской фотке, со мною в обнимочку,

дорогой дядя Боречка машет стаканчиком

с недопитым вином – вот таким был тот снимочек...

 

Ракувыркино детство, потуги стиляжные

зачесаться под Пресли, и мылом пригладить их,

непослушные волосы, и, пока влажные,

красоваться на улице с корешом Владиком –

Сами шили клеша с разноцветными клиньями,

твист и шейк танцевали не хуже, чем полечку.

И учились дымить – уходили за линию,

где когда-то сидел и курил дядя Боречка…

 

 

Амбразура

 

Крикну громко, эхо не ответит,

только снег легонько закружит.

Я всё чаще думаю о смерти,

видимо придётся долго жить.

 

Поле рыхлое, пристрелян каждый кустик,

мне бежать до дзота семь шагов,

только знаю – под ногою хрустнет

эта ветка, встрепенёт врагов.

 

Трассеры сойдутся в перекрёстке

на моей груди – не добежать…

Эй, солдатик маленького роста,

мне тебя, прости меня, не жаль.

 

Пусть душа болит и колобродит –

если грянет новый бой, тогда

первым встанешь в поредевшем взводе,

побежишь по полю сквозь года,

 

и прикроешь грудью амбразуру,

что сквозит сюда своим огнём.

Крикну громко, то ль с ума, то ль с дуру!

 

Я всё чаще думаю о нём –

том солдате, что во мне на бруствер

вновь поднимется, шагнёт и веткой хрустнет…

 

Блюз

 

А-а – слов больше нет,

я мычу, задыхаясь,

где ты?

Капель за окном –

звон монет.

Хватит ли их,

чтобы выкупить лето?

 

Твои волосы на ветру взморья,

следы на песке…

Не доверяюсь больше тоске

нашей разлуки и горя,

страшной потери губ твоих, глаз,

шёпота, полного нежной страсти.

Счастье моё – счастье, счастье! –

Повторяю это сто тысяч раз,

разрывая себя на части.

 

У-у – слов больше нет,

только всхлипы –

где ты?

На пригоршни делится этот свет,

город притих

в ожиданье лета…

 

Твои волосы, руки, глаза,

губы и шёпот, и шёпот…

Как мне теперь всё вернуть назад?

Взгляд затемняет копоть

зимнего вечера,

но капель

звенит за окном отогрето.

Хватит ли жизни выкупить лето?

 

Вернуть наши тёплые дни,

шорох волны залива.

Как хочется быть счастливым,

когда мы одни

на берегу,

идём вдоль волны,

и ладонь в ладони.

Нам освещают путь две луны,

свет на воде не тонет.

 

Губы твои, глаза, глаза,

страстный и нежный шёпот…

Нет, не вернуться уже назад,

где в море небесная бирюза,

но застилает копоть

тот, оставленный нами, день,

и слов больше нет –

наше лето кануло в тень

прожитых лет,

брошенных летних лет…

 

слов больше нет…

 

*
твой портрет писать,
всё равно, что сжечь
своё сердце в том,

золотом огне,
что горит в окне,
там осенний сад,
там невнятна речь,
там совсем не мне
говорят про то,
что прощённым быть,
что грядёт ничто –

ледяная нить,
и прошьёт все дни,
все сомнения,
догорят огни,
дуновение
ветра их убьёт,
зачадит рассвет,
разве он поймёт,
что не будет, нет
ничего уже,
только тёмный след
на белу-снегу,


в пятом этаже
затеплился свет...

 


Поэтическая викторина

Больница

 

Больница – боль, а Ницца только снится.

Здесь не гостиница «5 звёздочек», а так –

Ночлежка для бомжей, бедлам-барак,

Где обитают экспонаты-лица,

Хранящие следы боёв и драк.

Бинты и гипс, зелёнка и короста,

И синяки, и стоны по ночам.

И скука без зрачков в глазах врача,

И новый пациент двойного роста,

И медсестричка-ангел у плеча.

Страна моя! Твои сыны в загоне!

Я жив-здоров, опять лежу в больнице.

Когда я сплю, мне снится город Ницца,

Морской прибой и шарик на ладони,

В котором лучик солнечный искрится,

Но снова кто-то за спиною стонет,

И белым ангелом летит к нему сестрица…

 

Брусника

 

Под Выборгом брусничная поляна,

и дождь, и больше никого вокруг.

И эта горечь ягоды – как странно,

что я люблю её, да только недосуг

опять уехать по финляндской ветке,

смотреть в окно, пытаясь протереть

туман с той стороны, и точками-тире

писать письмо задумчивой соседке…

 

В поле

 

Счастье мимолетно, но опасно –

игривый и капризный мальчик

играет с твоим сердцем в серсо.

Каждый прокол сладостен,

но в то же время болезнен,

и эта боль уже невыносима.

 

Первый цветок ждал её –

бабочку, чтобы отдать

пыльцу свою ей на крылья,

нектаром своим напоить,

влить сил для дальнейших полетов.

Бабочка улетела,

Цветок, распустившись, увял.

Ветер несёт лепестки –

словно бабочек стая

взметнулась над этим полем,

которое не перейти…

 

В полярном поселке

 

Четвёртое лето. Рисую каляки-маляки

на маминой книжке с фасонами блузок и платьев.

Четыре блестящие, круглые железяки

надежно прикручены к спинкам огромной кровати.

И вечное солнце в окне зависает над сопкой –

в полярном посёлке привычно отсутствие ночи.

Я снова один. Кто-то плачет в углу и бормочет

печально и жалобно, двигая маленькой попкой

коробку с игрушками, кашляет, шмыгает носом,

страшась заглянуть в глубину зазеркальных туманов,

где всё непонятно, где всё состоит из вопросов,

и знают ответы на них только папа и мама…

 

В твоём городе

 

Лизе

 

Я въезжаю в твой город, в роман с продолжением –

Сколько лет я пишу тривиальный сюжет…

Здесь развязки не будет, а только скольжение

Неприютной души вдоль построек Баженова,

Где когда-то стрелялся поручик Киже…

 

В этом парке ветрами колышутся тени,

Патрули не пытаются их задержать.

Если тихо вдруг станет, услышишь ты феню,

Ворожбу воробьёв, и тревожное пенье

В тёмной церкви, где ждёт благодать.

 

Только что мне отдать этим улицам и переулкам?

Свою горечь тоски по обычной жизни земной?

А душа закричала – ещё неумело, но гулко,

Испытав на себе вожделения гибельный зной.

А трамвай зазвенел за спиной.

 

 

В центре

 

Вернуться в чужую жизнь того подростка,

что бродил этим городом в шестидесятых, в самом конце.

Что-то видится, словно в тумане, но не так-то просто

вспомнить старые запахи на трамвайном кольце,

когда его уже нет, куда-то пути продлили,

да и сами трамваи выглядят дряхлыми и испуганными,

словно  попали в будущее и заблудились в нём или

почувствовали себя загнанными в угол на миг,

откуда не выехать, не сдать назад – провода оборваны

и пассажиры выходят злыми, вливаясь в толпу прохожих,

но наконец-то вернулся тот запах протухшей ворвани

или рыбьего жира, что, впрочем, почти что одно и тоже.

 

Вернуться в чужую жизнь, нет, в свою,

в прошедшее время, в запахи тех

закоулков и площадей, и старых двориков,

заметённых сейчас снегами,

но упрямая память водит меня кругами

возле мемориальной доски

с отбитыми буквами «архите…»

 

В церкви

 

«Величаем Тя, Пресвятая Дево,

Богоизбранная Отроковице», –

молюсь о радости и счастии

в душе моей, озябшей было,

я, недостойный раб Твой,

дарован великим правом

говорить теперь: Милая!

И слышать в ответ дыхание,

и это уже не снится,

Не чудится, не болезнию

сердца и разума вызвано,

Это доверено мне Светом,

Сиянием, и не укоризною,

А пониманием наполнен

взгляд Пресвятой Богородицы,

И всепрощением,

и умягчением злых сердец.

И с великой Любовью

взирает сегодня с небес Бог-Отец

На меня, я верю,

что Истина мне откроется:

«Бог есть Любовь!» –

этим живу теперь денно и нощно,

чтя образ Святый, с Верою притекающи,

А Сын Божий улыбается ласково,

Его лучезарные очи

Согревают сейчас моё сердце,

и я жив пока ещё.

 

В этих улочках

 

Есть о чём говорить, только не с кем.

В пустоте замирает эхо.

Но ведь пахнут твои эсэмэски

Почему-то кедровым орехом.

В этом городе, где затерялся

Мой двойник, продают землянику.

Вот крыльцо, а над ним: «Банк УралСиб»,

У дверей темный воин-Аника.

В подворотне пьют пиво подростки –

Подрасти они смогут едва ли.

В этом мире не очень-то просто

Моему двойнику, он в печали.

И не хочет купить у старушки

Горстку ягод с лесным ароматом.

Пусть готова отдать за полушку,

Окрестив сверху донизу матом –

 

В этих улочках града Смоленска

Заблудились твои эсэмэски…

 

Вечерница

 

лохмы безумной встречной и стрёмной

путаясь с мыслями рвут их с корнями –

что тебе надо несчастная алкоголичка?

эй, Гюльчатай, открой своё личико!

мокрой седой паранджой перекрыла пути

и подходы к яме

к зиндану к тюрьме где

принцесса томится Дрёма

невеста невестная проживает

процеживает через ситечко

мутные сны желтизну гепатитную осени

в которую её сбросили

сколько же било в тумане часов –

семь ли восемь ли

да и к чему это знать –

купоросною просинью

время успело уже пролететь

за балаганными стаями

где-то за синь – океаном упало растаяло

на курлыках-курортах на атоллах

аятолы и эмиров

а я то толкусь и толкуюсь по миру

почти умирая

с раскрытой аортой

так и не смог отыскать сизой стаи

и получить разрешенья ОВИРа

славный владелец собственной виллы-дурдома

двуухоглазой и губозапекшей квартиры

в-згроб-громождённой на зыбком фундаменте плеч

мне нечем крыть крышу – ты слышишь?

мне не суметь прожить эту жизнь иначе

чадит и не греет печь

где никак не сгореть непослушному сердцу

откройте заслонку немного прикройте дверцу

спросите хотя бы:

а был ли мальчик?

 

Вечный Жид

 

Реальность снов немного мне в обузу,

Я начинаю ощущать, что жив.

Но я ведь знаю – сотни лет, как в бозе

Покоюсь… Неужель я Вечный Жид?

Дождинки на лице, и ветер зябкий,

Чужие голоса, и шум машин.

И лишь земля качается, как зыбка,

А в горле, как сто лет назад, першит.

 

Доколе мне слоняться городами,

Оврагами, просёлками вдоль рек?

Влачить себя, обхватывать руками

То, что в себя включает человек?

Так человек ли я? Лишь дуновенье

Над полем переспелой ржавой ржи.

Но сон реален – оживают тени,

И кто-то, мерзко скалясь, скажет с ленью

Вдогонку мне: Смотрите! Вечный Жид!

 

Заморосило. Август нескончаем,

Как этот день, где серые ножи

Бросает в землю Бог – видать скучает,

Но заставляет ждать, любить и жить.

Душа моя исполнена печалью,

Мне сниться явь моя – я Вечный Жид!

 

Время Кая 

 

Елене Маминой

 

ноябрит твоё дыханье вкус антоновки прохладной
по утрам стеклянный воздух так причудливо звенит
кажется что на цимбалах утомлённые цикады
заменили ре на соль и до-диез на ля бемольный…
всё безмолвно извини…
моль слетела с верхней полки глупо мечется мелькая
в затуманенных проёмах в день распахнутых дверей
скоро будет время Кая – королева ледяная
ладит сани для поездки в мир потерянных людей…
ты – зверей – сказать хотела? звери всё же  осторожней
не выходят из берлоги в происки глухой зимы
стынет день в краю острожном  знаешь всё же невозможно
без шарлотки с крепким чаем может быть тогда и мы
стол застелем  на веранде под мелодию капели
что вчера ещё приснилась и звучала нотой си
пахнет яблоками утро день – цветною карамелью
вечер – запахом метели и простуженных осин…

 

Всенощная

 

Закончен этот день,

и новый – не начать.

Е. Скульская, «В пересчёте на боль»

 

если устанешь угаснешь считать тех бараньих хвостов

курдюков что качаются перед штопором взгляда ночного

уже пахнущих углем шампуром кизячным дымком из окна

другой головы с нависающей крышей саманной –

сам то ты понял успел ухватить что подумал

эту словесную бредь – ты пытался поймать

в бредень трёх раков тоски уцепившихся в душу

слишком ячейки крупны и затянуто дно

тинной тянучкой дироловой паутиной –

если ты болен горлиным своим горлотаньем

глотанием воющих звуков воркующих в гнёздах трахей

клюющих тебя изнутри прорываясь обратно

бьющих тебя взмахом крыльев чугунных

переступанием с места на место когда

когти впиваются в то что кричит беспрестанно

преступно жестоко и жёстко

превращая песчинку безумия что приобрел

как-то по случаю в огненный остров

в кипящий котел больше Везувия в тысячи раз –

как же прожить ещё ночку таку да не смыкая глаз

как отстоять эту службу Господню сегодня

с этой молитвой хлыстовской блудливым раденьем

шлюхи-души вопрошающей в речитатив

зачастив до секундной продышки меж каждым укусом:

сука-а ты сука-а!! сука тебе нет под рукою?

 

 

Где это было?

 

Хрустнул сухарик обломанной ветки,

Свистнула птица, наверное, дрозд.

Как на открытке, заставке, виньетке

Вьётся лоза. Виноградная гроздь

Солнечной пылью покрыта, томится

Соком горячим, липучим, густым.

В светлом тумане расплывчаты лица –

Где это было? Кавказ или Крым?

Или в оазисах Узбекистана:

Звонкий, прохладный арык, дастархан.

Кто-то читает суру из Корана:

Алла бисмилё, арраим аррахман…

Южное небо, прожаренный воздух,

Тянется к небу лоза.

В синих горах задремавшие звёзды

Снова открыли глаза.

Скрипнув калиткой, выглянул вечер,

Схлынула зноя волна,

Строгим лицом леди Маргарет Тетчер

Смотрит на крыши луна.

Хрустнул сухарик обломанной ветки,

Крикнула птица, наверное, дрозд.

И растворились в тени у беседки

Узорчатый лист, золотистая гроздь,

Тонкие руки, забытые лица,

Звонкий арык, розоватый туман.

И праведной книги святые страницы:

Алла бисмилё, арраим аррахман…

 

Городские хроники

 

1.

 

А люди продолжают сочетаться

Законным браком – вот вторая пара

Несёт цветы, и дьявольским пожаром

Горят глаза невесты, чёрный лацкан

У фрака жениха уже лоснится

От прижиманий, поздравлений, ахов,

А в небесах зависла фуга Баха,

И кажется, что это только снится…

 

Я не могу вернуть себя в те двадцать,

Когда и сам был глупо окольцован.

Тогда мне не было куда деваться,

Ведь я так нежно в щёчку поцелован…

Потом настала жизнь, судьба-злодейка

Нас развела – прошло всего два года.

Нет, не семья, а глупая семейка,

Сама распалась. Помню запах йода

И валерьянки, но я выжил всё же,

И продолжаю жить ещё зачем-то,

И улицы далёкого Ташкента

Хранят мои шаги, они тревожат

Ночные сумерки потусторонним гулом,

Напоминая мне о прошлом, почему же

Я так завидую сегодняшнему мужу,

И солнечному зайчику на скулах?

 

2.

 

гармония несовместимых слов

созвучие шумов проспектов

и свет разодранный на спектры

сегодня холодно и всё-таки тепло

 

тепло от музыки из улочных кафешек

тепло от телефонных  дальних слов

похожих на кедровые орешки

хрустят в зубах и забываешь зло –

оно в душе уже прогрызло дыры

 

зло на себя – не совместим я с миром

в котором музыка и кошка под ногами

с таким испуганным и полусонным взглядом

а я отравлен ожиданья ядом

в июньский день дарованный богами

бессмыслицей слепого бытия

где так жестоко и садистски нет тебя –

 

лишь только я  в объеме мирозданья

где обжигает холод ожиданья…

 

3.

 

часы на «Ленина» мобильный разговор

в котором девушка настойчива в желанье

быть встреченной небесное  созданье

воробушек чирикнул и упёр

какую-то уроненную крошку

суббота люди пьют свой выходной

как я пью пиво рядом дремлет кошка

ей хочется не помнить что одной

так тяжело быть в этом шумном центре

где прошлое раскручивает метры

воспоминаний – чёрно-белый кадр

я в нём один в золе былых утрат

 

часы на доме в них живут минуты

где я и ты – всё остальное мутно…

 

4.

 

идти по чужим улицам, веря, что они знакомы,

впитывать этот день, солнечный, но прохладный,

мармеладный воздух обволакивает успокоением,

истины не бывает, тем более, если искома,

зачем искать небывалое – дыши этим воздухом жадно,

ибо он чист и хрустален, всё остальное  более-менее…

 

эта девчонка, что движется  неотвратимо навстречу,

почему-то уже узнаваема, как будто  искал её тут,

в городе, в который забросило время,

если вдруг  спросит о чём-то, ответить нечем,

ибо не знаешь совсем ничего, мысли дремлют,

а когда просыпаются – жгут…

 

Гражданское

 

Михаилу Этельзону

 

В стране, где милиция не защищает,

А грабит и бьет своих граждан.

В стране, где готовят окрошку и щавель,

В стране, где почти что каждый

Безмолвно страждет

Уйти в забытьё, напиваясь палёнкой,

И говорит сам с собою, махая

Руками, где скурвленные девчонки

Дымят сигаретами, жизнь свою хая…

 

Глагольная рифма – скажет мне критик,

И усмехнётся – скатился куда ты?

Не знаю, но верю – на острове Крите

Я запишусь, наверно, в солдаты,

Что б защищать древний мир и Элладу,

Просто мне здесь ничего не надо.

В этой стране я давно эмигрант, и

Не вызывает слёз бой курантов!

На заборе написано чётко: Россия

Должна быть для русских! – рядом свастика…

И не хватит даже правительства-ластика,

Чтобы стереть эти строчки косые…

 

Гриппозно-воспалённое

 

Бурильщик, бур жуя от голода,
уже клянёт буржуя нового,
грозя ему серпом и молотом,
но как-то медленно и сковано.
Войны чеченской ветераны
вдыхают дым марихуаны
и постреляв для понту в тире,
записываются в рекетиры.

Тире и точка, дочка тоже
растёт зверёнышем пропащим,
и счёт ведёт своим пропажам,
А у тебя фингал на роже,
в кармане финка, гад ползучий…
Финн, галл и кельт тебе приснятся,
ты увязаешь в пол зыбучий
и хочешь, пол сменив, признаться
вовек и присно, что с рожденья
в ориентации ошибся:
Она-оно, о, гей, о, шибзик –
дрожишь и ожидаешь денег.

О’кэй, о, Боже, Иисусе,
о, Дух Святой, о, Саваофе,
о, Яхве… входит Савва в офис,
и глаз прищурил свой и сузил.
Он босс, он бас в церковном хоре,
ему я посвящаю вирши.
Он любит вишни, баб и море,
а также почитает Вишну.
Он почитает, позевает,
потом опять займётся делом –
пойдёт, кого-нибудь завалит,
и на доске отметит мелом.
Он крыша всем, и даже Кришна
ему на хлеб намазал Раму.
Он выше всех, но хочет выше
быть крыши – в этом его драма.

Мы любим в XXI веке
ещё дышать и трепыхаться,
барахтаться и кувыркаться,
и рассуждать о человеке…

 

Два портрета

 

Ю. Л.

 

Комната. В углу лампадка. Плеск испуганных теней.
Тишина встает на пятки, чтоб увидеть – пусть украдкой,
Два портрета на стене.

Два портрета той, что скоро позвонит в глухую дверь.
В тёмной нише коридора предвкушенье разговора
Отгоняет страх потерь.

Страшно, что холодным снегом заметёт твои следы.
Замерзает в небе Вега, на земле тоскует эго
В ожидание беды.

Та, что слева – подмигнула, та, что справа – смотрит вбок.
Чем-то сладким сводит скулы, но к виску приставил дуло
Демон, словно вышел срок

Краткосрочного свиданья в царстве сумрачных теней.
В бесконечном ожиданье не откроют свои тайны
Два портрета на стене.

 

День туманный

 

День туманный, чай жасминный,

За окном машинный шум.

И сижу я с кислой миной

На работе, полон дум.

Дум мышиных, юрких, мелких,

Жарких, в сущности своей.

Нервно дёргаются стрелки

В циферблатовой тарелке,

Как на ветке воробей.

 

Как же мне добраться к ней,

Милой девочке моей?

 

Мы сидели у камина,

Или всё приснилось мне?

День туманный, чай жасминный,

Сердце в трепетном огне.

Мы сидели у камина,

Целовались до крови.

Всё, шестого половина –

Возвращаюсь в «се ля ви»…

 

Думать о тебе

 

думать о тебе и денно и нощно

раздирая душу на обрывки страсти

тело своё превращая в мощи

сердце своё зажимая в пасти

зверя сжирающего алчного злого

что прорастает из внутренней теми

как бы хотелось сегодня быть с теми

кто не умеет жонглировать словом

кто просто берёт и владеет молча

и пресыщаясь шагает через

скалит клыки улыбаясь по-волчьи

и вытирает свой пот о вереск

шкуру очистив во мху валяясь

чешет бока о стволы деревьев

смотрит в огни затихшей деревни

слушает как там собаки отлаясь

звякают цепью влезая в будку

как прижимаются овцы друг к другу

в тёмных овинах сгоняя к желудку

чувство опасности прячутся в угол

ну не смешно ли быть мягким и нежным

словно цветочек тебя лелеять

петь тебе песни сказочным Лелем

зная что вряд ли в душе твоей снежной

вспыхнет огонь и бояться – а если?

ты ведь растаешь тут же мгновенно

облачком пара взлетишь в поднебесье

чтобы терзать меня нощно и денно

 

 

Един

 

Имя тебе – Един

В море тоски бескрайнем.

Очи свои прогляди,

Но не увидишь рая.

 

Сумрачны эти дома,

Изображая город.

Можно сойти с ума,

Вдохом попробовав морок,

 

Марево, гарь и смог –

Сможешь ли выжить после?

Маленький серый ослик

Чешет о столбик бок.

 

Сверху взирает Бог…

 

Жили-были

 

Вот так они и жили,
Было холодно и дождливо.
Топили большую печку,
Окно прижимали к щеке.
А дрозд прилетал за поживой,
Садился на мокрую сливу,
Выкрикивая словечки
На птичьем своём языке.

А в керосиновой лампе
Пламя рождало копоть,
А в чёрных глазах иконы
Таилась мирская печаль.
Садились на хлипкую лавку
Шаркать ногами, топать,
Коврик топтать суконный,
Штопать рваную шаль.

Дед умер, как того ждали,
Слушая птичьи сплетни,
Съезжая щекой небритой
По выцветшему стеклу.
Темнели ближние дали,
В них заблудился летний
Денёк, с песней «Рио-Рита»,
И довоенный клуб.

Пришли хоронить всей деревней:
Сестры-близняшки Сабировы –

Фёкла и Степанида,
И пёс по кличке «Драгун».
Кисель наварили из ревеня,
Картоплю намяли в мундирах, и
Баночка со ставридой,
Да баранье рагу.

Распили графинчик бражки
И вышли на двор к старой сливе,
Где пахнет свежей землицей
Охлопанный бугорок.
Ветер трепал ромашки,
Дождь превратился в ливень,
Но потемневших лиц он
Тоже отмыть не смог.

Дрозд замолчал сиротливо,
Драгун заскулил гнусаво,
Фёкла и Степанида
Пошли, как одна, след в след.
Бабушка возле сливы
Ищет местечка справа –

Слева не будет видно
Окна, за которым дед.

 

Жрица

 

На метро до станции Царицино –

там наверх, и через старый парк

в светлый храм войду я с юной жрицей, но

почему-то хмур Апостол Марк.

Отрешён Матфей, Лука лукав,

Иоанн взглянул на нас надменно,

и вернулся в пену откровений,

закусив запястье сквозь рукав.

 

Только Матерь Божья смотрит ласково

сквозь свечной лесоповал и дым.

Грешен я, и подхожу с опаскою

к образу, но дым свечей сладим.

И слова, что в горле я сковал,

сами просятся на волю, и молитвою

робко припадают к Одигитрии –

кто её такой здесь написал?

 

Свет небесный озаряет Женщину,

плотская Любовь в её очах.

Не такая ль мне сейчас обещана?

Так гори, гори моя свеча

под иконой Девы, а алтарь

я уже воздвиг в другом убежище.

Я – язычник! и свирепо, словно встарь,

эту жрицу обращаю в Женщину.

В лучшую из всех земных богинь,

и люблю её божественно – аминь!

 

Заутренняя

 

Помолись за меня – ты,
Тебе открыто небо.
Ты любил маленьких птичек
И умер, замученный людьми.
Помолись обо мне, тебе позволено,
чтобы меня простили.
Ты в своей жизни не виновен в том –
в чём виновна я.
Ты можешь спасти меня.
Помолись обо мне…

Елена Гуро, «Моему брату»


зверь примолк и вылетели птицы
в клювом выдолб-выженны глазницы
кожа обратившись власяницей
зудом отупела просит рысь
расчесать на стервь-сухие плети
хорошится при блудящем свете

не виновен ты но помолись

этот свет протягивает руки
сотрясает стены плющит звуки
чей потомок Итикавы из Кабуки
вместо грима предлагает слизь
облака и залепил им морду
медленно танцует под аккорды
дребезжащей выпитой аорты

не виновен ты но помолись

за погибель притяженья мысли
к проводам и окнам что провисли
кто жгутом кто масляным стеклом
и пугают ощущеньем выси

помолись и помолчи потом

 

Игрок

 

мне выпало твоё окно
из той колоды черноглазой
как эта ночь… игра заразна –
и бубни стёкол и вино
там на столе сосущем земь
в четыре хоботка чтоб выжить
в краплёном мире сук и выжиг:
туз вини три креста и семь

не смей зелёное сукно
скрипеть под мелом ликом смерти
я Кай не помнящий о Герде
пытаюсь выглядеть в окно
тот ледяной узор – молчи
нам тишина дороже злата
осколок зеркала когда-то
скулил как лужица в ночи

глаз ведьмы отражался в нём
подмигивал и будоражил
и черви складывал в марьяжи
подталкивал: сыграй с огнём!

поплачь девчоночка со мной
прижмись глазами – льдинки-слёзы
упав в ладонь крупье-мороза
тихонько звякнут под луной

игрок

старуха за спиной…

 

Из больничных дневников

 

*

В окне курилки светится собор

И вызывает в этот длинный коридор

Больными принесённые грехи.

Те бродят тенями, штурмуют туалет,

Харкают, кашляют, цепляются за стены,

А у соседа на губах белеет пена,

Как первый снег… Скорее – как балет,

Где пузырится танец лебедей

На тёмной сцене, и звучит валторна…

 

И пахнет чипсами и приторным попкорном

Из приоткрытых в коридор дверей…

 

*

на мной оставленной, пустой, больничной койке,
и видит явственно во сне чудесную весну,

движеньем, шёпотом, да просто нежным взглядом.
Вчера давали кашу на обед,

на пробу местному вампиру – он в халате,
Застиранном, проходит по палате,

но там спит ангел – только не буди
его беспомощность, и что ему сказать,

зачем оно неизлечимо так болит?
Старуха-нянечка, похожая на зэчку,

но лодка жизни по воде скользит…
Уже давно мне ничего не надо,

забыв, что надо было на узи…

а справа возвышается сугроб.
Мне кажется, что я один на свете,

мне освещает этот длинный путь

когда я вижу вместо неба муть…
Рисунок губ на холоде стекла…

живу лишь ей, хотя давно стекла

сливаясь с этим отпечатком губ.
Я слышу пенье ледяной валторны –

Доиграй мне мелодию, скрипка,
до конца, до последней ноты,
где смычок не споёт, а крикнет,
и скрипач обольётся потом.
И, откинувшись возле пюпитра,
долго будет невидящим взглядом
изучать на полотнах палитру
тех картин, что развешены рядом.

То ли хлопать, а то ли плакать,
я не знаю, я весь искалечен
этой музыкой – чёртовой влагой
на глазах, утереть их нечем…

Неужели живём мы неправо,
как-то так кособоко, негодно,
что мелодии этой отрава
выжигает мне сердце сегодня?
Где гармония жизни с тем небом,
что безжалостно давит и давит?
Совершаю ещё раз я требу,
и молюсь на дорожный камень:
Отпусти, как последнюю ноту,
ты меня, не такой уж я ценный…

А скрипач обливается потом
и не может уйти со сцены.

 

Июнь

 

Бесшабашный июнь, беспокойные ласточки

За окном, то туда, то сюда.

Лето – сладкое яблоко, чёрные косточки,

Родников ледяная вода.

 

Заблудилась в лесу моя память в погоне за эхом,

Не догнать ту девчонку никак.

Там, за просекой, даль рассыпается смехом,

Где речной зазвенел перекат.

 

Разве было всё это? Не знаю, не помню, но всё же

Ощущаю опять на губах

Сладкий яблочный вкус – только брызги на коже,

Только снова искринки в глазах.

 

Только снова икринки на светлой и тёплой отмели,

И уже отмела лепестковая вьюга-метель.

Почему беспокойны так ласточки – эти и те,

Что разрезали память и пришлое прошлое отняли?

 

 

Кафе «Марлен»

 

До встречи, Марлен! – Мы простились,

Чтоб не встретиться снова уже никогда…

Помню, как завизжал тормозами «Виллис»,

Умчавший тебя насовсем, в те года,

Где ты себя чувствуешь современной,

Непревзойденной звездою экрана,

Не печаль, а тоска выжгла мне вены,

А в груди до сих пор незажившие раны

Необратимой разлуки… Память горчинкой

Вливается в чашку кофе в кафешке,

Где я сижу каждый вечер, устав от спешки,

От ритма времени, от личинки,

Что завелась в душе и выгрызает

Остатки счастья, того единенья

С тобою, любимая, – помню коленей

Шёлк под ладонью, снежную замять

Наших раздоров и отчужденья,

Что возникали, как по сценарию

Режиссёра, ставившего нам арии

В кино-опере, где только смутные тени

Попадали в кадр, да туманное марево…

И только музыка, только голос,

Неповторимый, твой, настоящий,

Но снова рычит в нетерпенье «Виллис» –

Тебе пора уезжать… Буду чаще

Теперь заходить в кафе с твоим именем:

«Марлен» – таблетка на повороте,

Здесь не знают тебя и меня,

Просто так, совпадение, алый ротик

Официанточки, солнечность дня,

Мне не напомнят жадные губы

Великой актрисы, там, в декорациях

Киноплощадки – в тот перерыв,

Когда мы столкнулись, глаза раскрыв,

Ударившись как-то нелепо и грубо,

Впервые увидев друг друга… Акации

Разом вдруг зацвели и дурманят

Нынешний век своим ароматом…

Сижу в кафе, сжимая в кармане

Мобильник, ругаясь матом –

Не позвонишь! Там, в твоём времени,

Телефоны оборваны и нет инета…

За стеклом кафешки безумное лето

Бродит бомжом без роду и племени…

Официанточка-девочка занята –

Выписывает счёт,

Она не эта, даже и не та,

Что сидела когда-то напротив,

а теперь снится…

 

Кина не будет

 

падам до нужек шановни пани

пшепрашем пани цалую рончики…

что ж мне так кепско…

ещё раз – в плане:

костёл… обочина…звон колокольчика…

загляделся на файную ксёндз – не греха ли

тяжесть принизила взгляд его карий

нех щен пан юш успокои

пшез быле глупство –

не вем ваш-сиятельсво я не викарий

вот она неоспоримая сила искусства:

поверил что вправду венчаться приехали

а небо затянуто мраком белесым

метель подступает всё ближе и ближе

и лижет холодный язык её лижет

румяные щёчки гордячки-невесты

и музыка музыка – право не надо

что можно заснять при такой непогоде

пропала натура мне кепско ребята

как-будто заехали чем-то по морде…

 

Кловка

 

Снова в памяти прочерк,

но, впрочем,

иногда,

если долго ворочаться ночью,

то привидится дедушкина калитка

и колонка напротив, где гроздья воды

разлетаются брызгами с нижней губы,

холодя заскорузлые цыпки на босых ногах.

И проулок цыганский, заросший калиной,

с индюком красноглазым и вечно сопливым –

пробежаться бы тем переулком

но как…

 

Иногда очень хочется снова увидеть,

как летит над рекою торжественный лебедь,

кто-то: «ангел», – сказал, а ты не поверил,

потому что учили, что ангелов нет,

не поверил, но видел, как долго кружилась

белоснежным пером в летнем небе снежинка,

излучая таинственный свет.

Долго-долго светилось вечернее небо,

освещая причал, где зарезали Глеба,

и Смядынская бухта окрасила берег

алым цветом сгоревшей звезды.

 

На развалинах церкви цвело твоё детство,

ощущая всё время тепло от соседства

всепрощающей странницы – лебеды.

 

Лебеда да полынь, да цветы полевые,

дед и бабушка смотрят в тебя, как живые,

но опять исчезают в полуночной мгле.

С высоты опускаются, медленно кружат,

белоснежные перья и падают в лужи –

светлые пятна на тёмной земле.

 

Кто вошёл в этот город


Автобанк плюс обменник валюты и казино –
приметы нового веяния, что же
думает башня кремля Громовая про это оно?
Оно – это время, живущее в лицах прохожих,
в циферблатах с глазами на ходиках, с гирями ног,
стрелки, как брови, вломаны в лица гордо,
и каждые полчаса, как положено, бьют итог
отрезка существования в этом пространстве города.
Не бим-бом, не бим-бам, а соборной вершины

неслышный, но мощный гул, да чей-то кашель,
вместо звона струны колокольца шуршанье машины,
да синюшнее небо светлеет над кровлями башен.
Только голубь всё так же скачет к ступеням собора,
да всё те же вороны кричат в золочёных крестах.

Нет, не я, а кто-то другой вошёл в этот город –
то ли смертоубивец-бродяга, да нет – арестант,
ведомый конвойными в каторгу, связанный, бледный,
с битыми ребрами, с бубновым тузом на спине.


– Приготовьте мне ту старую ржавую клетку,
в которой возили на казнь к крепостной стене...

 

Литовское танго

 

прощальное па литовского танго «паскутини сегмадени»*

аккордеоновый всхлип на танцплощадке перрона

тени танцующих пар невесомы словно перо на

маленькой шляпке-вуали из Баден-Бадена

но то ли не сыгран ансамбль то ли время украдено

оборван мотив и шипит только пар из-под поезда

как патефон отыгравший пластинку не выключен

поздно иголку менять как не вернуть и не выклянчить

того чего не было вовсе но всё-таки боязно

что и не будет его никогда – «нет печальнее повести...»

 

пьян проводник божеле заграничного вылакав

лыка не вяжет танцуя фуражка заломлена

Боже, Helen! – он бормочет хватая соломинку

ветром несомую не сомневаясь что было так –

тесно прижавшись щекою к щеке сваво милага

 

она напевала слегка утомлённое – томное

платье разрезы и нитка жемчужная блёская

как потемнело в глазах и мелькают полосками

столбики там за стеклом и поехала комната

сузив пространство своё до купе до вагонного

 

ты тогда мне призналась, что нет любви…….

 

---

*«паскутини сегмадени» – последнее воскресенье (лит.), название танго.

 

Люблин

 

В стране, где всё спокойно и уютно,

Но говорят немножко не по-нашему,

Пытаюсь объясниться: Ай эм раша –

А это значит, что дурак беспутный…

Я сам не знаю – чудом ли, ветрами

Меня сегодня занесло на улицы

Местечка Люблин – небо здесь не хмурится,

А словно море в золочёной раме.

Здесь в каждом кашле слышится: кохаю!

Любовь, любимая – вновь повторю, вздыхая,

Последний злотый обменяв на рубль,

Я покидаю чудный город Люблин…

 

Марлен Дитрих

 

Анне


Голограмма города в жёлтой палитре:
Кадмий, охра, немного стронция...
Почему-то вспомнилась Марлен Дитрих,
Как она танцевала и пела! Смотрю на солнце я,
И не вижу совсем чёрных пятен, а просто слепну,
Да старые фильмы прокручиваю через память,
Вот и Марлен мне поёт, улыбаясь, – она великолепна!

Жаль, что мы разминулись во времени, жаль, конечно, но нам ведь
Так просто встретиться с нею в придуманном городе,
Где рука, а не кисть, бросает на холст мазки
И пишет пейзаж с этим зданием-коробом,
С открытой небу кафешкой, где стулья враскид...

Чашечка кофе, коньяк и Марлен, Марлен –
Сидит напротив, пьёт и поёт, достает сигарету.
Нестерпимо хочется взять и дотронуться до колен,
Обтянутых шёлком, сказав по-немецки при этом:
Их либе дих! – Как притих этот город, как замер,
Словно не мною придуман, а Богом.
Наконец-то, Марлен, прекратился тот треск кинокамер,
Что стоял за спиной или шёл рядом с нами почти всю дорогу!

Наконец-то, Марлен, мы с тобою один на один,
И тишина растворяет в себе даже песни.
Знаешь, Марлен, приходи на выставку тех картин,
Что я напишу ещё или если...
Если я напишу ещё их – палитра бедна:
Кадмий, стронций, немного охры и
Полотно расползается, и в прореху видна
Только кафешка, где мы, но твой голос охрип.
Подставляешь щеку для прощального поцелуя,
Неумолимо растёт тишина, поглощая виденье.
Потемнело в глазах, ухожу в эту мглу и я:

До встречи, Марлен! – Непременно! На той неделе!

 

 

Мизгирь

 

– отвори о, тварь! отвари отвар!
отоварь товарища, гостя тверского,
приворотным зельем, не зверь я – скован
по рукам-ногам, повязан страстью,
помоги девку красну украсть, ну?
не гони от ворот, не вороти рот –
тесен ворот мне, сердце огнь жжёт!
– не вор – гость, говоришь? а красть норовишь?
хорошо, помогу, сотворю жар-питьё,
напоишь, ить, её, уговоришь, ишь,
спишь-молчишь? умаялся? эх, дитё…

– я Мизгирь – паук, муховор и нежить!
мне не жить теперь, меня волны нежат,
девы водяные венком красят лоб,
а разрыв-трава устилает гроб,
рыбы взгляд мой выели, высосали цвет,
яр, Ярило! погубил! выжег сердце – нет!
нет теперь меня, только стон воды,
пой, свирель, прощальное, но не разбуди
тишину хрустальную, белые сады,
где пчелиный вечер бархатом гудит.

поднимусь к поверхности и завою зычно я –
берендеи-ухари! прячьтесь в закутах!
вновь застрял Ярило в теребень-кустах,
и сочится в землю кровь его язычная!
облачко туманное шарфиком-накидочкой
проплывет над озером, жалобно вздохнёт,
девочка-Снегурочка, как прозрачно личико!
а Купава лютиком у воды цветёт.

играй и пой свирель пастушья!
нет, Лель! уйди, прошу, мне душно!

 

Молитва

 

Спаси, Господи, люди твоя,

Спаси, Господи, раб твоих –

Прерываю молитву, мой мерзкий двойник

Скалит зубы, цинично ухмылку двоя.

Утверждай низпадающия и возводия низверженныя –

Как устал я, Господи, падать и падать…

Надо выйти на свет, в морозное утро надо,

Снова хотел бы уйти в поля заснеженные я,

Но вижу только чёрные угли ада.

Телесные человеков скорби исправляй,

Молимся тебе, Боже наш…

Подымается темь на мой на четвёртый этаж,

За углом захлебнулся звонками трамвай…

И якоже рабу твоему Товии,

Ангела хранителя и наставника посли…

И не помню уже, когда я ослеп,

Потерял свой камень под изголовие.

Христе Боже наш, возсия мировой свет разума –

Безумие зверем алчущим поедает душу,

Зыбкий мир, словно башню из кубиков, рушит,

Но сколько уже пустых слов мною сказано…

Тебе Победителю смерти вопием: осанна

В вышних, благословен Грядый во имя Господне…

Приближается ночь – преддверие в день новогодний,

Но и там ждёт тоска, покрывая дрожью до самых

До пят, поливая бессонницы потом холодным…

Господи Иисусе Христе, Сыне Божий,

Помилуй мя, грешнаго.

Очи всех на Тя, Господи, уповают.

Лишь я слеп, наступивши на аспида, странник-прохожий,

Живу только этой темью кромешною,

В которой увязли трезвоны трамваев…

Воззови ко мне, и услышу Тя в своей скорби,

Изму Тебя и прославлю, исполню

Долготою дней светозарных. Накорми,

Научи молиться меня, голос мой сорван,

Выжжен зрак, только слышу я глас колокольни:

Терпеть, прощать и любить. Аминь

 

 

Московский кензель

 

Есть возможность писать ещё, есть возможность писать ещё

Эти строчки замедленно, тихо и успокоенно,

Окрик улиц, где нет меня, городская окраина

Пахнет сдобой весны, и сугробы Коровина

Оплывают, как свечи в церквушке на кладбище…

 

На Высокой трамвай-обман дребезжит и колотится,

Воронёнок ощерил клюв, тонкошее, как водится,

Смерть Кащея игольчата, дверь пошире и боль читай,

В аромате от женщины, в кофточке модницы –

Там ромашки пятно, дно, моллюски и ночи там…

 

Там Харона весло погружается в облако

Белоснежной ладьи из рук, лепесткового ялика,

Пробуем тишину, отпиваем по маленькой,

Обнажается дно прихотливою галькою,

И Харон уплыл, море вылакав, слёзы выплакав…

 

Моё наследство

 

Отцовское моё наследство –

Два ордена и горсть медалей.

Любил играть я с ними с детства,

А ныне тёмные печали

Скрывает блеск наград военных,

Я их храню в шкафу на полке.

Сегодня Днепр играет пеной,

А ветер ледяной и колкий…

 

Я у могилы молчаливо

Стою опять и вспоминаю,

Как был весёлым и счастливым,

Когда с отцом летел в трамвае

По улицам крутым Смоленска,

И как гордился за награды,

Что на груди волшебным блеском

Светились, как мне было надо

Дотронуться до тех медалей,

До кортика в злачёных ножнах.

Стою один, мороз по коже,

Темнеют ветреные дали…

А дома ждёт на полке стылой

Моё отцовское наследство.

Я снова вспоминаю детство,

Нагнувшись молча над могилой…

 

Не скучай


Март встретил солнцем и безветрием,
А ты всё спишь? Так пусть приснится
Тебе, любимая, тетрадная страница –
Письмо мальчишки на уроке геометрии.

Как он смотрел тогда с последней парты!
Как он любил тебя и как сейчас он любит!
Как невозможен этот воздух марта,
И комната, похожая на кубик,

Тот самый – Рубика, вращает свои грани,
И возникают странные картины:
Пытаюсь отыскать в пустом кармане
Заветный неразменный рубль с полтиной,

Купить тебе мороженое, ладно?
Мы земляничное любили после школы,
Стаканчик вафельный и хруст его весёлый,
Твоя улыбка, сладость губ прохладных…

Я всё запутал, разрывая время,
И нас пытаюсь в нём соединить,
Любимая! Та паутинка-нить
Ещё блестит и паучок не дремлет –

Я всё придумал – в разные года
И в разных городах тогда мы жили,
Но эта первая весенняя вода
С мечты моей смывает шорох пыли,

Я верю, что я знал тебя всегда,
И лишь тобою жил одной на свете,
Мне не забыть теперь о нашем лете,
И эту память я пронёс сквозь холода,

Весна! Ты спишь ещё, любимая? Привет!
А я пишу письмо и жду ответ,
Листок тетрадочный, чуть теплый в кружке чай,
Но ты прочтёшь, я знаю, не скучай!

 

Не со мной

 

Но если не со мной, то с кем же

Всё это происходит? Жизнь земная…

Ведь знаю – есть другая. Нет, не знаю,

А просто тешу самолюбие надеждой,

Что есть она, где я крылат и светел,

А не обрюзгший дядька в мятой кутке.

Не зря ко мне подходят за окурком

С подбитым глазом Коли, Мити, Пети,

И даже иногда блатные урки.

Зачем-то ем и пью, курю, хожу и еду,

Работаю на идиотской стройке,

О чём-то говорю, устав к обеду,

А к вечеру я вылитый покойник…

 

Ещё ловлю свои обрывки мыслей,

И отдаю их монитору и бумаге.

Всё время кажется, что рядом. В том овраге,

В пугливой темноте они зависли.

 

Мне по плечам подогнаны, как надо,

И ждут меня мои родные крылья,

А там, на небе, чудо-эскадрилья

Готова взять к себе земного гада…

 

Нельзя вернуться


Нельзя вернуться, если даже можно,
в свое протраченное время, в город свой,
где старых зданий еле слышный вой
почти весь высосан тем самым гнусом-мошкой,
что ненасытен и в любой сезон
роится, пожирая плоть земную,
стремясь безвременью очистить полигон,
и вязнет память в пустоте, минуя
те перекрёстки, где хранился след
твоих шагов, но перекрёстков нет,
как нет тебя – ты только дуновенье
среди теней упущенных мгновений.

Здесь новых свай уже обглоданы стволы,
ржавеет кран над вечным недостроем,
трамваев исхудавшие волы
скрипят телегами, спускаясь к водопою,
но та река, с названьем гордым Днепр,
теперь речушка, вряд ли в ней напиться,
лишь берега рубцами прошлых лепр
пытаются ещё в ней отразиться,
да древний кремль, смеясь, нахмурил брови,
он так же увлечён твоей игрою
в смешение веков эпох и лет,
когда уже не знаешь сам, когда же
жил в этом городе, нет, просто был поэт,
нет, ученик, студент, солдат и даже
влюблённый хулиган – смешались даты,
ни настоящего, ни прошлого здесь нет,
лишь сквозняки врываются в горбатый
ворот Никольских голубой просвет.

 

 

Ненаписанное

 

Саблезубые муравьи и жуки-мастодонты,

эти джунгли травы и ещё полный времени ковш.
Когда засыпаешь, он светится над горизонтом,
и ледяные капли падают в спелую рожь.

В огороде у деда столько таинственных закоулков:
кладка яиц сумасшедшей наседки, она их прячет
от переделки в глазунью под сало и свежую булку,
кудахтая, мечется, смотрит взглядом незрячим.

Когда этой дурёхе рубили голову, бабушка уходила –
вон её платок мелькнул за забором соседки.
И что-то ещё в тот нескончаемый день ведь было,
но помнится только это, да пухлая Светка.

Вечером уже, в темноте у дивана, поцеловала
и ушла в другую комнату, где сидели взрослые,
а ты звал её снова, как будто тебе было мало
влажных губ на щеке, щекотанья волос её.

Сыпь краснухи, лоскутное одеяло, иконка,
шуршанье мышонка и кот утомлённый на печке,
топлёное молоко и пенка – маленькое счастье ребёнка,
привезённого с севера, где он тонул в Уре-речке,

где слюдяные сопки и ночь на полгода,
но летом солнце никуда не садится, а так же светит,
где ревут самолёты и падают с небосвода,
а потом у красных гробов стоят бледные дети.

А у деда в саду крыжовник, смородина и калина,
а на яблоньке чудом – большие привитые груши.
Светка вырастет некрасивой, худой и какой-то длинной,
выйдет замуж, и будет смотреть равнодушно.

Дед умрёт в огороде, нагнувшись над сломанной веткой,
бабушка чуть попозже, мучительно и в бреду.
Участок урежут, дом продадут, соседки
тоже умрут в неизвестном другом году.

Мальчик уедет в чужой незнакомый город,
где сердце болит вечерами и невыносимо ноет душа.
Здесь нет огорода и сада, а только морок
мутного вечера и не видно на небе ковша…

 

Нечто странное

 

Эта странная жизнь, где один только вечер

мы могли прижиматься друг к другу, с улыбкой.

Сколько лет сохраню в своей памяти зыбкой

взлёт ресниц, тихий говор, округлые плечи?

Как ни сладок был сон, но озноб пробужденья

Вместе с горечью нового дня убеждает,

что тоска вновь окрасила в беж эти зданья

чуждых улиц – не помню, живу теперь где я…

А твой поезд уехал, мелькнув огоньками,

только вечер вокзальный, один только вечер…

– Как добрался? – спросила и бросила камень

в тёмный пруд одиночества, в треснутый глечик…

 

Новый сезон

 

Над городом дождь, скоро мой день рожденья,

Но кажется – смерти. И в этом резон,

Естественно, есть, ибо тянет на сон,

И так непонятно: и кто я, и где я…

И обувь сносилась в мой новый сезон.

 

Какой ты, сезон сизокрылого неба?

Где пахнет могилой цветущий жасмин,

И дует в кларнет темнокожий джазмен

Из прошлого века, согнувшись нелепо

Во весь монитор, и погашен камин…

 

Сезон за сезоном, но в те промежутки,

Что выпали мне для спокойного сна,

Врывалась бессонница злобно и жутко,

Вливала мне в глотку до боли в желудке

Горючую смесь из тоски и вина…

 

Я умер в тот день, когда вскрикнул в роддоме,

Но тело моё удержали врачи.

Младенец-душа до сих пор ещё в коме,

Но снова запой у Петра, и ключи

Потеряны им в беспробудной ночи…

 

А новый сезон без просвета – безбожье,

А бес-искуситель, бес-сонницы брат,

Сидит под иконой и строит мне рожи,

А небо провисло сырою рогожей,

А город опять сиротлив и горбат.

 

И чужд, как портянка из прошлого века –

Влезает в сапог по команде: «Подъём!»

Всё те же река и фонарь, и аптека,

И жирная муха садится на веко

Горячего трупа, почти человека,

Который не может уснуть даже днём…

 

* * *

 

Облетают тюльпаны, Василий Теркин

Вдруг задумался – я впервые увидел грустинку в его глазах.

Солнечный день синеву в них выел,

Ветром разносится бронзовая махорка,

На углу завизжали, заухали тормоза,

Деревья испуганно выгнули выи…

 

Город мой, город – я горд, что вернулся к тебе,

Вот стоит Исаковский, он памятник,

Но и я сам не свой, сижу на скамейке, завтра Троица –

Этот пронзительный свет беспредельных небес,

Где солнце вдруг раскачалось, как маятник,

Не дают мне уже успокоиться.

 

В православном городе невозможный привкус язычества,

Сумасшествия радость, чувство зверя,

Забредшего в заросли этого мира,

Где кончается май, перешедший из качества в количество,

Уже приоткрывший зачем-то августа двери.

Как сегодня тиха и прохладна  моя квартира…

 

Оборванный билет

 

Нескончаемое лето,

Мы выходим из кино.

Все обуты в полукеды

И все любим эскимо.

 

Газировка без сиропа

Продаётся за углом,

И полгода до Европы,

Где заждался новый дом.

 

Но пока ташкентский ветер

Рвёт оборванный билет,

И прекрасней нет на свете

Этих беззаботных лет.

 

Солнце, персики и горы,

Что замкнули горизонт.

Нескончаемые споры,

Дедушкин китайский зонт.

 

Карасу – смешная речка,

Возгордившийся арык.

Ходят берегом узбечки,

И сидит в тени старик.

 

Новое кино в «Юлдузе»,

Значит надо посмотреть.

А на пузе от арбуза

Струйка сока, что на треть

 

Пропиталась бурой пылью,

Как родимое пятно.

Не отмоешь его мылом,

Как и память – всё равно,

 

Стоит только глаз заузить,

Снова будут, как вчера,

Новое кино в «Юлдузе»,

И ташкентская жара.

 

Одною нитью

 

Моё сердце пришито нитью
К отраженью друзей на воде,
И расстаться с тобою, Питер,
Не смогу никогда и нигде.

Выхожу на «Владимирской» снова –
В этом храме крестили меня…
К той решётке всё так же прикован
Силуэт уходящего дня…

Обманусь, побегу до «Марата»
И окликну, как будто знаком:
Погоди! Здесь в обнимку когда-то
Шёл не раз вот с таким же деньком!

Как же весело мы обнимались,
Не хотелось его отпускать!
Иногда нам нужна только малость –
Видеть крыши ржавеющий скат,
Слышать смех на узорном балконе,
Где махнули тебе рукой…

Как летят эти медные кони
Над седой от разлуки водой…

 

Осенний тир

 

Осень невзрачна в начале рожденья,
как и любой младенец – перебирает ручонками,
пузырит свои губы, таращит глаза в удивленье –
необозрим этот мир, всё расплывчато и нечётко, и
кто же так щедр, что отдал его во владение?

Младенец растёт – сентябрился, вдруг стал октябрём,
разлил свои краски, мазюкает акварелью
и рисует червонцы, бросает их в грязь – потом соберём
в кучи фальшивых монет, предоставим их прели

и тленью, и дыму, который согреет туман,
теплая сырость тонирует стёкла квартиры,
младенец растёт, ноябрится, набравшись ума,
седеет как иней на жухлой траве возле тира.

Кто ходит стрелять в этот длинный кирпичный сарай?
Падают зайцы и мишки, скосив себе шеи.
Скоро родится зима, так давай умирай
занудная осень – стань в этом тире мишенью!

 

 

Охотник

 

Самого себя загоняя в угол,

привыкаешь к азарту. Охотника рог,

возбуждаясь, поёт и впивается в губы,

словно не кровь на них, а грог.

Успеваешь крикнуть: ату – ату его!

рассыпаясь телом на свору собак,

отчаянно лающую в этот латуневый

полурассвет – полумрак.

 

Зайчишка души умирает от ужаса

настигающей тяжести, но не умрёт

ещё долго, петляет и кружится,

а потом затихает в углу и ждёт,

сжимаясь в крошечное сердечко,

задыхаясь в удушье тягучей тоски

перед тем как зеркальный злой человечек

расстреляет его не целясь, навскид.

 

Если жизнь – это грех, как сказал мне Гофайзен,

почему же тогда ожиданье конца

не приносит радости и так безобразен

чёрный ход в пустоту, где сидит у крыльца

маленький злой человечек – охотник,

и так долго целится в собственный лоб,

что собаки устали и спят в подворотне,

а чёрный заяц забился в су-гроб…

 

Ощущение полёта

 

Разговоры ветра с полем,

С перелеском на пригорке…

Я неизлечимо болен

Запахом сирени горьким,

Пеньем птиц и облаками,

Что зовут в глубокий омут

Поднебесья – взмах руками

И взлетел! Они ведь помнят

Как в прошедшем, невозможном

Были крыльями, и ветер

Наполнял их сладкой дрожью.

Нет прекраснее на свете

Ощущения полёта

Над затерянным пригорком.

 

Дым сирени сладко-горький,

Шёпот ветра, птичий клёкот…

 

Память

 

*
Опять дождю стучать под вечер,
собаке – лаять...
И мне заняться больше нечем,
как слушать память...

 

*
Нева, напившись серой, вязкой нефтью,
вползает в дом измученной финифтью,
до первых петухов и катеров…
Ты открываешь в памяти кингстоны,
со стоном дышишь звуками клаксонов
взахлёб.


И гладишь свой холодный лоб...

 

*

Так неохотно болеет зимой
город, который уже не мой.
Я онемел в нём и мерзну.

Поздно – свернул не туда трамвай,
и умерла под снегом трава.
Поздно...

Поздно теперь будет всегда,
разве что вспомнится иногда
лето.

В сказки не верю: жизнь – это ложь,
и ничего с неё не возьмёшь,
только слышится летний дождь
где-то...


*
Солнце, наливаясь кровью,
Закатилось в сизый мрак,
Окунув холодный кронверк
В огнедышащий краплак.
Мост дрожит перед разводом,
Словно муж перед судом...

Город в это время года –

Петербург или Содом?

*
Я слышу музыку Творца.
Она зависла над проспектом,
А воздух изменяет спектры,
Густея возле стен дворца.
Я уезжаю – мне привычно
Уйти в свой тёмный беспредел,
Но этот северный столичный
Аккорд кариатидных тел
Мне будет долго – долго сниться,
Больную душу бередить.

Жаль – не дописана страница,
В которой я пытался жить…

 

Пеппилотта Длинныйчулок


Я скажу: Пеппилотта, останься! Но длинный чулок
ускользает за дверь – ей пора на работу.
Я досыпаю свой сон, повернувшись на бок:
Боже! Храни Пеппилотту!

Пепел Лота и соль от его жены...
всё смешалось в стареющей памяти, Боже!
Всё смешалось, и мысли мои сожжены –

изумрудный твой взгляд и атласная кожа
заполняют пространство над темью воды.
Я над нею, как дух, потерявший кого-то…

Если Бог охраняет тебя от беды,
то меня сохрани от любви, Пеппилотта!

 

*
И клинописью
птичьей босоты
пишу и я:
Любовь моя!
Где ты?

 

*
Орфей печален, тёмен ликом,
Но вновь спускается в Аид,
Любимая! Я знаю, Эвридика,
Что ты ждала меня, моя душа болит,
Нет, я уверен – для любви нет смерти,
Харон, ты взяточник, но нас перевезёшь
Обратно, забери в уплату ложь,
Что мы не вечны. Люди! Вы не верьте,
Любовь бессмертна! Я ещё спою!
Не стой, родная, на краю,
Шагай ко мне смелее!
О, Эвридика! Впереди светлеет!
Мы возвращаемся, нас ждёт земной рассвет!
Дай руку! Я с тобой, и ада больше нет!

 

*
О любви любой – прошедшей,
даром ли, с трудом,
будем мы жалеть, и женщин,
что, покинув дом,
бродят в сумерках морозных,
опустивши взгляд –

и вернуться вроде поздно,
и уйти нельзя...

 

*

Успеть бы кофе, успеть бы чмокнуть –

Всё, улетаю, пока, до встречи!
Растает тут же тот запах «мокко»,
и не вернётся ни в этот вечер,
ни в тот, что будет ещё когда-то.
Зачем напрасно мотаем нервы?
Уже не любишь – листаешь даты:
Когда успела созреть ты стервой?


*
А кофе должен быть горячим,
а взгляд, по крайней мере, весел...
Плывем на лодочке без вёсел,
Пытаемся догнать удачу.

Проснувшись, губы обмакнула

В густое, чёрное... всплакнула...
Тот, кто принёс его горячим,
Глядит из зеркала незряче...


*
Не делю на недели ночи и дни –

всё в ладонях холодных зимы.
Замерзают чувства, и даже умы,
и не греют огни...

 

*

Она молода и совсем не дурна,
и даже имеет ум.
Хотела сказать, что будет верна,
но позабыла – кому...

Прижмётся щекою к нему, и лёд
таять начнёт под щекой.
Только не плачь, когда он уйдёт,
ведь снова вернется покой...

 

*

Нет, ты не купишь свой прежний кипеж –

седьмое небо,

вновь тонет в памяти город Китеж,
и потерялись ключи от рая.
Быть дальше нежным – звучит нелепо,
когда, как сволочь, ты умираешь...

 

*

Под окном моим буйство сирени, на неё вновь расщедрился май.
Под кустом тихо греются тени, за углом дребезжит трамвай.
Всё, как прежде – обыденно, скучно, но сегодня впервые не так:
эта нежность сирени... и туча разомлела на небе... пустяк? –
Скажешь ты, а сама улыбнёшься, пятилистник зажав в зубах,
и покорно уходят, съёжившись, за трамваем тревога и страх...

 

Перерыв

 

Прерваться на обед, предаться на минуту

Затишью, помолчать с собой наедине.

И стулья у стены, расставив ножки гнуты,

Не прилипают к чьей-нибудь спине.

Лишь телефон по-прежнему трезвонит,

Да музицирует компьютер за стеной.

Ещё витает запах благовоний,

Тех дам, что заходили в офис мой.

И мне одним остаться невозможно –

Предметы любят дружный коллектив.

Но не вписать мне в гарнитур свой позитив,

Для мебели, увы, не вышел рожей.

Для техники немного туповат,

Ну, разве что, цветком на подоконник?

 

Я был гортензией лишь полчаса назад.

Обед закончился и снова я покойник…

 

Письмо

 

По никосийским улочкам по неказистым

Где камни помнят лица древних греков

Пройтись с тобой и заглянуть в тенистый

Весёлый парк где в море птичьих криков

Плывут туманы призрачных иллюзий

Где в стареньком фонтане возродится

Улыбка вечно юной Моны Лизы

И вновь призывно защебечут птицы.

А по дорожке важно и степенно

Ползёт улитка презирая время

И мы забудем вместе с ней про бремя

Печальной памяти отбросив тень на стены

Как будто это всё на самом деле –

Цветы и птицы солнце апельсины

И эти буйные восторженные силы

Что заиграли и в душе и в теле…

Ещё чуть-чуть и я забуду снова

Далекий остров никогда в реале

Я не пройдусь по улочкам печали

Веков замшелых чужеземный говор

Не долетит ко мне сквозь расстоянья

И крики чаек на морском вокзале

Лишь горка мусора в том зале ожиданья

И запах дыма сигареты «Salem»…

 

Письмо второе (из прошлой жизни)

 

Перекладными, автостопом, третьей полкой,

Хоть как-нибудь, но только бы доехать.

Сесть под окно твоё бродячим волком,

Завыть тоскливо людям на потеху.

Нет – на луну, та, может быть, услышит

Печаль души и грусть сердечной боли,

С которыми я справиться не волен,

Пока не выйдешь, только снова лыжи

Ты навострила в сторону другую,

И в тёмных окнах снова отраженье

Тоски звериной, изогнусь в дугу я,

Закостенею, упаду в изнеможенье,

Когда вернёшься, милая, с прогулки,

Споткнувшись на ступенях, тихо ойкнув,

Но эхо крик подхватит громко, гулко,

И бросит в небо, а с больничной койки

Я напишу рифмованные строки

Тебе, на память о несбывшейся надежде,

И будешь жить ты дальше – всё, как прежде.

 

Всё также будут стрекотать сороки

Свои трещеточные байки-пересуды

О том, как волк-бродяга на пороге

Скулил и костенел. Но нет, не буду

Я больше беспокоить твои окна –

Луна скатилась, в синеве промокнув…

 

 

Письмо первое (из прошлой жизни)

 

Когда душа во мраке, как в овраге,

Заросшем гадостью и черто – (ох!) – полохом,

Когда ты чувствуешь, что даже телу плохо,

И только пожелтевший лист бумаги,

Дешёвый, грязный, скомканный краями,

Тебе спасеньем на столе засветит,

Хватаешь ручку и подходишь к яме,

Где память-дым напомнит вдруг о лете –

 

О том, прошедшем, что не повторится,

Нет, никогда, и только лист желтелый

Рисует осень. Как прозрачны лица

Твоих возлюбленных! Так для чего ты, тело,

Набухло силой, рвёшь свои рубахи

Клиентом в старой деревенской психбольнице?

Но как прекрасны всё же эти лица,

Возникшие, парящие в размахе

Тех невесомых крыл, что рвутся, бьются

В твою грудную клетку сладкой болью…

 

Без памяти, безумный, и без воли

Ты вновь вращаешься на потемневшем блюдце.

Твой дух пытаются воззвать к себе спириты,

Ты это чувствуешь уже бескровным телом,

Зачем летишь навстречу оголтело

Придуманным тобою Маргаритам?

 

Всё кончено. Но только ночью голос,

Ещё не слышанный, чарующий и томный,

Объял тебя. Желание, как полоз,

Вползает тихо в холод твоих комнат….

 

По Галерной

 

Я вновь иду сегодня по Галерной, по коридору в коммуналке – в горизонт

Он упирается, нет в здание суда, конс-титу-ци, да – оного, суй под язык глицин…

Сосед из пятой выставил свой зонт сушить, под ноги… вновь прорвало спицы…

А тёте Маше из седьмой седьмую ночь не спится…

                                                  в четвертой жил тогда чудак Синицын,

Носил усы, нет – бивни… мастодонт… зачем сегодня занесло сюда?

Как много чёрных дыр пронзает город!

А эта жёлто-белая дыра без дна, нет – бездна – что ещё придумать?

На кухне спят галеры и торговые суда, коллежская ассесорша внесла с морозу короб,

Сейчас она толкнёт толстуху Дуню, и ту как ветром сдунет…

                                                  нет – отлетит к окну, застрянет там, не женщина, а тумба…

Площадный мат от лестничной площадки перелетит до площади Искусств…

Васильевна любила шоколадки… ценила в них, видать, не здешний вкус…

Забыл про двойку у себя в тетрадке… да, ладно – всё равно, опять прорвусь…

Проснусь опять в начале коридора…

Здесь с дамами под руку кавалеры гуляют вечерами…

                                                  во второй читает тору дядя Ёся, нервно ломая пальцы –

                                                                               заработал геморрой, бедняга, на гулаговских галерах…

Куда сегодня подевались кавалеры?

Вновь засыпаю, вновь – засыпанный по горло

Видениями – нынче снегопад обрушился на неприютный город,

Сложили в ящики озябший Летний сад,

Из подворотен пахнет жгучим хлором, на третьем доме вновь облез фасад…

Выходит барышня из здания суда…

 

Зачем сегодня занесло сюда?..

 

По старой смоленской дороге

 

Я забыл навсегда, что на земле было лето –

здесь в России снегами заносит башни

по самые крыши, а морозы своими иголками

впиваются в лёгкие, и даже солнце, там, в вышине

промерзло насквозь и звенит над нами, бронзовое и гулкое,

как и тело моего женераля… шер ами…

что я должен сказать его жене?

 

Je parle encore mal le russe… ne comprends pas fout  – откуда

у меня этот гнусный прононс и дрожание рук?

и как оказался со мною труп генерала? откуда и этот звук

походной трубы и эти замёрзшие груды

солдат императора вдоль верстовых столбов?

 

Там, за деревьями, видны уже крепостные стены –

оскалились  смертельной улыбкой с рядом редких зубцов-зубов,

а к подножью их вздыбился Днепр ледяной своей пеной.

Отступаем, бежим, бросаем добычу, питаемся падалью.

Вот какой-то чиновник пытался пробиться в дормезе

– ou est la toilete? – спросил – нет, видали ли гада вы?

из него ещё что-то лезет…

 

Jen ne connais pas cette ville, всё незнакомо мне

Je me suls egare в этих пустынных улицах.

Почему я француз? зачем мне блестящие пуговицы

на рваном мундире драгуна? где часть моя конная?

Захожу в этот тёмный пустынный собор, лишь взоры иконные

буравят мне грудь и почему-то хмурятся…

Боже мой! я исконный русский, живу в двадцать первом,

промороженном этой зимою веке!

Неужели сдают уже мои нервы,

и привиделась эта история о человеке,

о бедном французском солдате, в которого я вселился,

в его ужас и в промёерзлое тело?

Снова где-то труба мне пропела,

призывая в поход, и штандарт над башнею взвился.

 

Почему я француз? на кой мне их император?

завтра надо вставать ровно в шесть, чтоб не опоздать на работу –

я строю Смоленск XXI века и мне нужен трактор,

расчистить площадку в эту субботу

под фундаменты здания, что у подножья собора,

пятиглаво взметнувшегося в то же морозное небо,

что было над городом и в те времена, когда в поисках хлеба

сюда вдруг забрел мой драгун и пересёк этот город

до  моста, до поворота к нынешнему вокзалу.

Вон он стоит у касс и сутулит плечи:

A quelle heure part le trrain на Париж? – сказал я

и пошёл на перрон к вагону, хотя заплатить мне нечем…

 

Подорожная

 

по небу по воде аки посуху
пройди пролети ангел потуши крылами
души заблудшей грешной боль-горючий пламень
отпусти меня в путь-дороженьку дай мне посох

напои меня ангел верой нерушимой
из небес-колодезя журавлиной криницы
научи молиться долу облаку вершинам
ветру полуночному травке медунице
перелеску с вереском синему болотцу
звезде путеводной бархат-тишине
отзвенит молитва моя эхом отзовётся
да и позабудется – звучала или нет

а не позабудется тут же растворится
в птичьем звоне-гомоне в рокоте грозы
в сон-туманах призрачных в сполохах-зарницах
в родниковом холоде в комарином ззы-ы…
и пока мир этот будет ещё длиться

где глаза иконные выжигают мрак
огненными совами высвечивая лица
странников заблудших забредших в буерак –

по небу по воде аки посуху
проведи пронеси меня ангел лиши памяти жгучей
о жизни зазряшной о тоске тягучей
отпусти в путь-дороженьку дай мне посох

 

Подснежник

 

С.

 

Увидев Вас, застыл на месте
Собором Спаса на Крови –

Погиб поэт, невольник чести,
Пал возле ног своей любви!
Она (любовь) беспечно пела,
И не глядела на него:
Погиб поэт? Видать – за дело!
А, может, просто – был того...
К чему же мне мирская слава,
Посмертных восхвалений рой,
Ведь всё равно забвений травы
Покроют холмик надо мной.
И только маленький подснежник
Трепаться будет ветерком,
Да захрустит сухой валежник
Под бессердечным каблуком –

Случайно забредя к погосту,
Сорвёте хрупкий первоцвет,
Зевая, молвите: Я в гости
К тебе притопала, поэт!

 

Поздно

 

Мне бы снова уехать в горы…

Там ведь небо поближе и звёзды.

Только ком застревает в горле –

Поздно…

 

Эта липкость из грязи и снега

Уцепилась, впивается в ногу.

Тонет в ней мечта о побеге

К Богу.

 

А побеги невзрачных растений

Ждут весеннего клича, команды

Возродить под листьями тени

Веранду,

 

На которой приятно грезить

О прошедшем счастье, в котором

Не осталось меня ни Крезом,

Ни вором.

 

И с упором взирает небо

На меня, как врастаю в слякоть.

И так хочется взять и нелепо

Заплакать…

 

Последние листы

 

*

Тетрадь закончилась, немного затянулось

повествование о городе моём,

в который я вернулся снежным днём

и затерялся в коридорах улиц,

как в памяти, где та же круговерть –

нельзя вернуться, нет, туда, где не был, кстати –

а где ты был? последний лист тетради

оскалил буквы, предвкушая смерть,

смеётся жутким леденящим смехом,

а за окном опять всё засыпает снегом,

и кажется непрочной неба твердь,

что помутнела и нависла надо мною,

уже касаясь телом старых крыш.

 

Ты наяву здесь бродишь или спишь,

вцепившись крепко в одеяло ледяное?

 

* *

Живу у Костёла и кладбища польского –

когда-то мой город был «посполитым».

Не я ли лежу в той могиле, убитым

в лихую годину? русское войско вновь

отбило у ляхов Ключ-город и снова

подправило башни, избитые ядрами.

Вот башня «Орёл» взирает сурово

со склона холма, а под ней тени кадрами

из старого фильма – вижу живого

себя я молюсь: «Ин номине Патре», и

ждёт на крылечке меня черноброва,

изящная, гордая, пани-панёнка,

играя под длинною юбкой коленками…

 

* * *  

Кажется, что наконец-то высплюсь –

в этой жизни завтра выходной,

только бьются над висками мысли:

где я? кто я? что это со мной?

Древний город затихает и темнеет,

а в тетрадке кончились листы,

но закрыл глаза – вновь на Днепре я

подрываю минами мосты.

Свастика на чёрных башнях танков,

что пытаются вдавить мой город в прах,

отползаю в сторону подранком,

засыпаю с кровью на губах…

 

Сентябрь 2003–сентябрь 2004

Смоленск

 

 

Последний звук

 

Звук выпадает, как в расстроенном рояле,
О, этот жёлтый клавиш тишины.
С кем обменялся я в тот день ролями?
Кто автор пьесы? Кто из-за спины

Подсказывает жесты, фразы, чувства,
И занавес приподнимать велит?
Мой зритель! Ты на празднике искусства?

Нет, в балагане! Солнце, как болид,

Сгорело в небе и душа болит…


Я лицедей! Смешны мои попытки

Прожечь глаголом чёрствые сердца!
Я знаю, что пора, собрав пожитки,
Уйти в «бродячие»! За рюмочку винца

Смешить на площади народ, стуча по бубну,
Быть скоморохом, прибаутки петь,
За три копейки притворяться глупым,
За пятачок в сопелку просопеть
Мотивчик плясовой, притопнуть лихо,
Состроить рожу, шлепнуться на зад,
А вечером сидеть в потёмках тихо,
Забравшись незаметно в чей-то сад.


И если сохраню свою удачу,
То дурочка-девчонка прибежит,
Найдём стожок, а как же нам иначе,
Пусть месяц верный нас посторожит!
Весна! Любовь! Какая роль, однако –
Быть с ней неисчерпаемым всю ночь!
А на рассвете старая собака

Пролает в спину: Убирайтесь прочь!


Я лицедей! И гавканье привычно,
Почти аплодисменты для меня,
Прощай, девчонка! Знаю, что вторично
Меня отыщешь в сутолоке дня,
И мы продолжим диалог с природой,
Какой огонь сжигает мне нутро?
Всё будет так, клянусь своей свободой!
Прощай, девчонка! Где у вас метро?
Мне надо съездить за актёрским гримом,
Укрыть глаза от синей духоты,
Сегодня вечером попробую быть мимом

В большом театре города, где ты

Одна сидишь с цветами на галёрке.
Прощай, родная! Помаши мне с горки!
Я непременно возвращусь во сне.
Пока, девчонка! Радуйся весне!

 

Рисунок

 

Небо исчерчено карандашом –

этот рисунок похож на деревья,

только без листьев. Глухая деревня

вышла к дороге, та нагишом

бегает в поле и ловит на тело

капли дождя, чтобы вновь заблестеть.

Чтоб возбудить стыдливую степь,

чтобы опять та захотела

этих объятий и потных речей,

косноязычия и бормотанья.

Нет, не дорога, а буйный ручей

в ней пробуждает слепое желанье

слиться в единое, в сладостный миг,

чтобы потом, акушеркой при родах,

резала мне пуповину природа,

слушая первый младенческий крик…

 

Рубикон

 

Свою жизнь пережил – Рубикон

Перешёл, нет пути назад.

И печальны глаза икон,

И суха винограда лоза.

 

И бреду босым по камням,

Истираю плоть свою в тень,

И не греют костры меня,

И не знаю, где ночь, где день.

 

Шелестят ещё губы, но

Их не слышит уже земля.

На её ладони лишь тля –

Ей такой быть от Бога дано…

 

Савелыч

 

Мы поедем кататься с тобою в метро,

Ты расскажешь про станции и переходы,

Где тебя нарисует Водкин-Петров,

Или кто-то другой, но из той же породы,

Кто шатается здесь, под землёй, натощак –

То ли свистнуть чего, то ли выпросить мелочь.

Наверху тяжелее, и в грязный кулак

Дышит свой перегар недобитый Савелыч.

 

На Савельевском били, а Курский не стал,

Три вокзала по разу, да двинули в харю.

Лучше всех вспоминать Павелецкий вокзал,

Где в буфете ворует добрая Марья.

То подкинет кусок, то стакашку нальёт,

Да в загоне вагонном имеет плацкарту…

На Казанском менты, опрокинув на лёд,

Сапогом февраля докатили до марта…

 

А на Киевском – чудо! Приезжий хохол

Сунул сала шматок и 14 гривен…

И опять в КПЗ посадили на кол,

А потом по затылку стучали игриво…

 

Эх, Савелыч! Летел бы ты на Кавказ!

В Домодедово рейс каждый день на Минводы!

Наворуй, накопи на билет – пить горазд?

Ну тогда не узнаешь ты воздух свободы!

Там в горах этим воздухом дышит весь мир,

Там тепло, там вода придаёт тебе силы.

А вино? Нет, мой милый, пора на кефир

Перейти, а потом добежишь до могилы…

 

Сегодня ночью

 

Сегодня ночью неслышно присяду на вашу кровать,
осторожно сниму с тебя руки мужа,
и буду нежно и ласково целовать
твоё тело, пока за окном не завьюжит
весенний свет – ворвётся в окно, и вспыхнут в лучах
твои рыжие волосы неопалимою купиною.
Языками огня прикоснуться к изгибу плеча,
юркнуть змейками-сполохами, и где-то там, за спиною,
догореть, притаиться, притихнуть, уже не дыша,
пока ещё только начинают дрожать ресницы,
и, уже просыпаясь, открытая солнцу душа
все ещё думает, что это лишь только снится…

 

Сижу один

 

Реки не видно, только мост и Заднепровье,

И крики чаек за моим окном,

И разномастные, как мысли, эти кровли

Домов, залитые ржавеющим вином.

 

Сижу один в пространстве кабинета,

Пишу стихи, пока работы нет,

И ощущаю дрожжевое лето,

А ласточки недоброю приметой

К земле метнулись, разрезая свет

Ножами крыльев. Снова потемнело.

Ты не звонишь, ни пишешь – ты молчишь…

 

Как не похож мой город на Париж!

Хотя в Париже никогда я не был…

 

Синдром Петербурга

 

Синдром Петербурга – смертельный диагноз.

Его мне поставил задумчивый август,

И руки умыл, наклонившись к каналу,

А небо померкло и солнце пропало.

И приступ падучей взрывает мой разум,

Я вновь рассыпаюсь осколками джаза

Над Малой Конюшенной, над Моховою,

Над тёмной Фонтанкой и светлой Невою.

Я тело своё изогну саксофоном,

И город наполню мелодией-стоном.

Растерзанным блюзом, но кто меня спросит,

Как жить мне теперь без Растрелли и Росси…

 

 

Смоленское

 

Саблезубые муравьи и жуки-мастодонты,

эти джунгли травы и ещё полный времени ковш.

Когда засыпаешь, он светится над горизонтом,

и ледяные капли падают в спелую рожь.

 

В огороде у деда столько таинственных закоулков:

кладка яиц сумасшедшей наседки, она их прячет

от переделки в глазунью под сало и свежую булку,

кудахтая, мечется, смотрит взглядом незрячим.

 

Когда этой дурёхе  рубили голову, бабушка уходила –

вон её платок мелькнул за забором соседки.

И что-то ещё в тот нескончаемый день ведь было,

но помнится только это, да пухлая Светка.

 

Вечером уже, в темноте у дивана, поцеловала

и ушла в другую комнату, где сидели взрослые,

а ты звал её снова, как будто тебе было мало

влажных губ на щеке, щекотанья волос её.

 

Сыпь краснухи, лоскутное одеяло, иконка,

шуршанье мышонка и кот утомлённый на печке,

топлёное молоко и пенка – маленькое счастье ребёнка,

да ещё поросёнок смешной – закрутил хвост колечком.

 

А у деда в саду крыжовник, смородина и калина,

а на яблоньке чудом – большие привитые груши.

Светка вырастет некрасивой, худой и какой-то длинной,

выйдет замуж, и будет смотреть равнодушно.

 

Дед умрёт в огороде, нагнувшись над сломанной веткой,

бабушка чуть попозже, мучительно и в бреду.

Участок урежут, дом продадут, соседки

тоже умрут в неизвестном другом году.

 

Мальчик уедет в чужой незнакомый город,

где сердце болит вечерами и невыносимо ноет душа.

Здесь нет огорода и сада, а только морок

мутного вечера и не видно на небе ковша…

 

Спящей

 

А ты проснёшься ранним утром,

Не трогая тональной пудры,

На кухне разведёшь тепло,

И соберёшь в дорогу сына,

Накормишь и посмотришь в спину

Через морозное стекло.

Потом потянешься легонько,

Зевнёшь и вновь на подоконник

Рассеянный свой бросишь взор –

Там притаились полевые

Цветы, весёлые, живые,

Я их подбросил, словно вор,

Пробравшись в сон твой беспокойный,

Стоял, держась за подоконник,

Не отводя со спящей глаз.

Не удержался – прикоснулся,

Ты ласково мне улыбнулась,

Но не проснулась в этот раз…

 

Стрелочник

 

туман капель часы как нынче время рыхло

лежать зевать и дрыхнуть а было – кус осы

и каждый миг как зуд болящий и до гона

казалось загрызут минуты у вагона

сжимая дрожь души в железном острозубье –

так проверяют рубль на верность алкаши

но поезд отошёл и мчишься за огнями

и веришь – хорошо уже наступит днями

догонишь обретёшь навеки до и после

ну а пока как ослик трусит на стыках поезд

и барабанит дождь пытаясь затянуть

узлом тугие нити – ещё чуть-чуть чуть-чуть –

мелькнуло и не выйти и время так устав

растянутое нами провисло проводами

и тормозит состав глухой степной разъезд

туман капель унылость расквасит и разъест

всё что мечталось снилось засохшая оса

у стрелочника в будке где на стене висят

смешные незабудки – тускнеет акварель

в рисунке неумелом о них ли ночью пел он

пропив свою шинель? но разве виноват

тот стрелочник с полбанки что все часы стоят

на этом полустанке размокнув обветшав

туманится слезится нить времени и спица

согнулась в заковыцу внезапно оплошав…

 

Сучья песнь

 

пялишься в ночь палишь глаза пока та палицей тупости
не оглоушит между ушей не бросит в забвение
очнёшься снова услышишь – толчёт ведьма в ступе сто
тягомотин мотаясь метёт в углах веником
пыльцу снов заметая в совок добавляя в варево
чугунок ворчит воркует паром пырхает
в нем кипит земля – когда-то была государева
а теперь ничейна дырявится рыхлая

попытаешься найти придумать и себе занятие –
на пяльцах-кольцах растягивать ожидание
пальцами хрустя повторять грусть-печаль-заклятия
вышивать крестиками эту темень зная уже заранее
что она скажет тебе волчица карга волоокая:
блядовит ты парень только замёрз поди
Ледовит-кияном на простыне ишь а под боком-то
нет никого простынешь пропадёшь один

бормочи темь-мгла заговаривай обормота
в оборот бери привораживай пои чёртовым зельем
разве так уж важно где ты с кем и кто ты
вчера была пьянка сегодня похмелье
жабь грудная высосет за ночь все сомнения
блёклый свет заставит приподняться выйти
на гулявы улицы по сучьему велению –
сидит уже поджидает чтобы вместе выть с ней

 

Сын олигарха

 

Мальчишка – президент огромной корпорации.

Он улыбается немножко не от мира,

А белый Мерседес его исполнен грации,

Хотя и грязноват – сегодня сыро.

Сын олигарха скромен, без понтов.

Знакомится со стройкой и конторой.

Конечно, он уедет очень скоро.

Он, это ясно, президент на то,

Чтобы в столице окунаться в пробки,

Свой офис расширять, крутить дела…

Там всё не так, и сажа там бела,

И даже президент немного робкий.

 

Да что я это всё, в конце концов?

Что знаю я из жизни олигархов?

Я вдруг свое внезапное лицо

Увидел в зеркале, и тут же тихо ахнул…

 

Таллинн

 

С годами не худеет башня Дора –

Всё та же тяжесть и громада в сером камне,

А от подножья убегает город,

Которым бродим мы с тобою – нам не

Очень-то необходима спешка,

Здесь всё спокойно, всё размерено и точно,

И лютеранский кочет яркой точкой

Отсюда видится, а девочка Агнешка

Садится в саночки на той вон снежной горке,

И катится, смеясь и розовея,

Сейчас над ней вспорхнёт в снежинки фея

И разукрасит огоньками город,

Вновь сказка распахнётся, словно книжка,

И розы расцветут в окне у Герды,

И гордый Кай натянет свои гетры,

И побежит во двор к друзьям-мальчишкам.

А Снежной Королевы чудо-сани,

Похожие на серебристый лайнер,

Уже мелькнули на углу и «майне кляйне»

Поют куранты, а зачем, не знают сами…

 

Тбилиси

                         

Мерабу


Мы с Мерабом ещё погуляем
По твоим старым улочкам, город!
Никому не желаю зла я,
И тем более тем, кто гордо
Носит голову в этих кварталах,
Сохранивших следы столетий
Дружбы наших народов, а дети
Так похожи на наших малых.
Они тоже умеют смеяться,
Вздыбив велики возле зданья…
Эй, кацо! Дай покататься!
Вмиг исполнят твоё желанье.

А балконы целуются с тенью,
Сохранив островок прохлады…
Гамарджоба, Мераб! С днём рожденья!
Обязательно встретиться надо!

 

 

Тень

 

Город, влажная жара…

Этот сон как наважденье.

Неполученные деньги,

Не заштопана дыра

Ни в кармане, ни в сознанье –

Умирать так умирать.

Но цепляется за зданья

Моя тень, едрёна мать.

Всё пытается пробиться

В эту городскую жизнь,

И срывает с крыши жесть,

И пугает в окнах лица…

 

Титаник

 

Я живу неизвестно в которой стране.

Здесь в апреле с утра заметали метели,

В полдень солнце раздвинуло небо, вспотели

Окна в доме напротив, и словно в лорнет

Смотрит женщина, сузив глаза, на дорогу,

Где ямщик Мерседеса сказал ему: трогай!

 

Закрутились колёса, отбросив в кювет

Мотыльковых, липучих снежинок останки.

Почему показалось, что чёрные танки

Давят траками гусениц призрачный свет?

Этот свет из земли, где озябшие души

Миллионов людей, не нашедших приют

В чудо-странной стране, и как страшно мне слушать

Стоны-всхлипы из этих подземных кают…

 

Не страна, а Титаник – холодные воды

Беспощадно сомкнулись, и давят на дне

Наши мысли и чувства, столетья и годы,

Россыпь светлых и звонких непрожитых дней,

Что уже никогда не сумеем прожить.

Только призрачный свет, холодея, дрожит.

 

А на палубах бродят уныло фантомы,

В тёмных впадинах глаз, преломляя вопрос:

Кто я, что я и как мне добраться до дома,

Да и где этот дом, где когда-то я рос?

Но потерян язык поколений и предков,

Только абракадабра хрипит в грудной клетке…

 

Капитанская рубка – глаголет динамик,

Возрождая бравурные марши и тон:

Мы ещё на плаву, не потоплен Титаник!

Всё уже хорошо, всё тип-топ и дин-дон!

Повышаем зарплату и пенсии тоже!

Расширяем свой рынок в сливную трубу!

Но фантомы бледнеют изъеденной кожей,

А над ними старпом проплывает в гробу…

 

Трамвай

 

Трамвай прошёл без остановки,

как тени, разбросав желания.

Сноп искр рассыпав под дугою,

и обрывая провода.

Я видел в полутьме салона

пустые гнутые сиденья

и смятый скомканный билетик,

с утерянным и беззащитным,

по-детски долгожданным счастьем,

что заключают в себе цифры

на этом маленьком листке.

Лишь дуновенье на подножке

ещё хранило его запах –

так пахли дома мандаринки

на ёлке в ночь под Новый год.

Дома сомкнулись, перерезав

трамвайные пути, но в щёлку

ещё виднелись, удаляясь

мигающие огоньки.

А на абсурдной остановке

листва хрустела под ногами,

а в окнах дома, что напротив,

всё раздувалась чернота,

причмокнув влажными губами,

и поглотив последний звук

звенящего в ночи трамвая,

который больше не вернётся,

сменив маршрут и даже город,

и увезёт с собой билет,

с таким хорошим сочетаньем

нечётких синих смятых цифр

и запахом волшебной ночи,

той самой, что осталась в детстве,

где каждая моя поездка

на стареньком смешном трамвае

казалось чудом и подарком,

и обещаньем новых встреч.

 

Тулуз-Лотрек

 

Мадам Пупуль за туалетом

Застигнута в своем движенье

У зеркала, как будто лето

Разыскивает в отраженье.

Нет, за спиною только осень

Дрожит палитрой листопада.

Зачем же Вам, мадам, помада,

Когда уже заметна проседь

У самого затылка? Надо

Прикрыть глаза, прервать занятье,

Расплыться телом в полкартины.

Ваш портретист сегодня спятил,

Он дышит перегаром винным,

Он тоже опускает долу

Свой мутный взгляд, хрипит одышкой,

И, кажется, коснется пола

Отвислым носом коротышка!

Ужели он сказал однажды,

Что жизнь прекрасна? Пухлогубо

Смеялся, но сегодня грубо

Воскликнул: Я умру от жажды!

Он ждёт, когда придёт к постели

Девчонка Жанна, чтоб от грусти

Отвлечь, но жёлтые метели

Её сегодня не пропустят.

Стоит сентябрьская жара –

В Мальроме нынче липкий воздух,

В его сиропе вязнут звёзды,

И граф Альфонс, старый дурак,

Резинкой из ботинка метит

В жужжащих мух, в кругу семьи:

Графиня! Неужели дети

Живут до тридцати семи?

 

Турецко-болгарское

 

1.

 

позвонить опять тебе по мобильному из Стамбула

дать послушать голос муэдзина призывающего к намазу

потом плыть по Босфору из Европы в Азию

потом просто гулять по улицам лишь бы не сдуло

этим внезапным порывом ветра несущим листья

вечером будем смотреть в ресторане танцы живота местных пэри

интересно конечно но почему мои мысли

всё время лишь о тебе и какой они веры?

 

чёрный оливковый взгляд той юной турчанки

конечно волнует но только чуть-чуть

и виноград упругий и жаркий

не заменит мне твоего поцелуя  скорее бы в путь

солнце и море и такой нежный воздух

чего ещё надобно в этом мире вечный покой

и только  шальные безумные звёзды

пытаются сжечь это небо над головой

как хочется быть с тобой!

 

2.

 

тот котёнок что пищал тогда в вечернем ресторане

моё трёхцветное болгарское счастье как ты там теперь

маленький доверчивый и глупый зверь

я теперь навеки тобой ранен

твоим тоненьким писком-плачем: ти-и-и

таким невозможным искренним горем

неужели тебе не хватает любви

в этом раю у синего моря?

 

У Белорусской


У Белорусской всё тот же дождь – длинные ветви
спускаются с дерева, что врастает в небо корнями.
Бьют по лицу листвою, упруго взвизгивают под ветром,
падают, липнут к асфальту, прячутся в тёмной яме.
В этой корчме уютно, тепло и почти не мешает
музыка – как давно я не слышал уже этот блюз.
Мы пели его на русском – «16 тонн», смешная
интерпретация про американцев, бомбящих Советский Союз.
Не сказать, что красива, но чем-то так притягательна
официантка Галя – внимательный взгляд, улыбнулась.
А ты почему-то нервничаешь, и вовсе не обязательно
ревновать меня, слышишь? Ну вот, отвернулась…
Ну вот, снова слёзы… не можешь простить, да,
что столько ждала этой встречи, а я не ехал…
Но знаешь, я уже не ведаю чувства стыда,
и, к сожалению, так же утеряно чувство смеха.
Мы вернёмся в комнату, и не будем спать
до самого рассвета, а потом замучено
ты скажешь: Господи! Какая я везучая!
Как я устала! и: Ё твою мать!

 

У костёла

 

Погост католический, сбоку костёл,
тропинки протоптаны по могилам:
кресты, обелиски для тех, кто обрёл
вечный покой в этом мире застылом.

В бурьяне и поросли диких кустов
разбросаны камни, кто соберёт их?
Надеть акваланг и, как Жак Ив Кусто,
плыть в этом море с тенями мёртвых.
Они, раскрыв плавники, зависают над
разрушенным временем городом-местом,
из которого истекает дорога в ад,
ибо не пахнет раскисшее тесто,
что липнет к ногам, той небесной манной,
что райские дети бросают в окно,
кривя свои губы и пряча от мамы
следы этой шалости, им всё равно
не будет серьёзного наказанья.
Херувимы безвинны – так, баловство
возрастное,  у небесных созданий
тоже есть детство и естество...

Пузырящийся воздух щекочет мне щёки,
видимо шланги травят немного.
Проплыву вон  к той стеле у самой дороги –

светлый памятник тянется вверх, словно к Богу.
На нем барельеф – профиль мужчины:
Коростелёв Евгений Иосифович, похож на Есенина,
волосы кучерявятся даже после кончины,
но он помоложе – удостоверено:
1908 – 1934 – вот эти даты.
Что случилось тогда – болезнь? репрессия?
Падает тень – не морские ли скаты
плывут вверху в безмолвной процессии?
Нет, это клён, что растёт из могилы,
роняет листья, а те кружатся
вокруг барельефа, с неистовой силой
врастая в камень, пытаясь вжаться.
Но один листок, обернувшись ласточкой,
рвётся из мрамора в небо с клювом раскрытым,
словно охотясь за этой солнечной бабочкой,
что порхает над и ползёт по плитам.

Кислород закончился, всё, всплываю –
отстегнут баллон, сняты ласты (точка).
Мраморный барельеф у дороги, с краю,
окаменевшие листья клёна – один из них ласточка.

 

 

Фарс

 

Нервический смех сумасшедшей сирени,

Её бормотанье под всхлипы дождей.

И вспорото небо – холодный нож-день

Пытается вылечить нас от мигрени…

 

Мигранты в своей заполошной стране,

Где слово упало и тут же застыло

Булыжником возле дороги унылой,

Ведущей к смешному параду планет,

Когда друг за другом бредут вереницей

Сатурн и Венера, Юпитер и Марс.

И книг непрочитанных рвутся страницы,

И птичье врастает в безумные лица,

Кромсая им профиль, а так же анфас…

 

И жизнь обращая в понятие – фарс.

 

О чём так грустится в непуганый май?

О чём умолчало бледнющее небо?

Планеты бредут вереницей нелепой

В созвездие Псов, под хрипящий их лай.

 

А в городе в парк возвратился трамвай…

 

Французское кино

 

Чужая жизнь. Французское кино.

Тот крайний столик в баре, где газета

И чашка кофе, и причёсанное лето

В окне аэропорта. Как давно

Я жил в таком же городишке. Здесь дома

Плющом обвиты жарко и бесстыдно.

А в этой мэрии, опухшей щитовидно,

Наш брак распался. Александр Дюма,

Тот, младший, взял тогда сюжетом

Историю двух взбалмошных сердец.

Нет, подождите! Это не конец!

Но вновь реклама и пропало лето,

И за окном свирепствует метель,

Не там, в Бургундии, а здесь, в Смоленске,

Где пятиглаво загрустил Успенский,

И снегом заметён смешной мотель,

В котором я мечтал продолжить встречу

С прекрасной женщиной, увиденной в кино,

Но всё закончилось, и в тёмное окно

Ко мне заглядывает торопыга-вечер,

Пытаясь выяснить – ужель я Жан Рено?

Чужая жизнь. Французское кино.

 

Церковь Петра и Павла

 

Отстоять вечерню и заутреню,
окутанным ворожбою молитв,
чувствуя, как взрастает мир внутренний
в понятие «прозелит».
Вдыхать дым свечей и клубы ладана,
всматриваться в глубину высоты
крестово-купольного храма – как надобно
отряхнуть с ладоней прах суеты,
что набился в соты пор и назойливо
выгрызает мозоли, слева и справа,
в погребальных нишах-аркосолиях,
ещё слышен шёпот Рогнеды – сестры Ростислава.


Вот и эта девочка в строгом платочке
смотрит в нотные знаки и шепчет – поёт,
три апсиды-ниши со стороны восточной
втягивают этот голос, перехватив его в лёт.
Стены из плинфы такие же прочные,
как и в тех, «Тетериных», 1140-ых,
когда их возвели мастера-рабочие
для Ростислава Набожного, начертав на них:

 

«Премудрость созда Себе дом» – на внутренней
поверхности, с арочками и крестами на счастье,
с фресками и графьей.
Окончание заутрени,
Святое Таинство Божье – Причастие.

«Усекновение главы Иоанна Предтечи» –
медленный перезвон на небесной звоннице.
«Христосъ истинный Богъ нашъ» – последние речи
отца Святослава, целуем крест, все расходятся...

 

Этюд

 

на подрамник окна нанесу мастихином

выпуклые мазки облаков и деревья кривые

процарапаю капли дождя воздух горек как хина

надо бы охры добавить выдавил тюбик вылил

на палитру но кобальт натуры заохал заахал

что ещё не пора ещё только начало мая

желтизна одуванчиков прячется в светлой зелени с краю

а вот пену черемухи можно влепить одним махом

а ещё на сирени кустах лиловеют макушки пока ты

будешь кисти менять колонковые на щетинку

мастихином вдави тот пригорок горбато-покатый

где кусты разметались небрежно и портят картинку

тишины ожидания лета хорошей и тёплой погоды

вот и солнечный луч изменил перспективу добавил подсветку

обрели свой объём клейкой зелени мокрые ветки

и внесло коррективы в пейзаж дрожжевое кипенье природы

и никак не поймать не заставить застыть выплеск этот

так и будешь писать беспрестанно а краски не сохнут

но уже загрунтованы в городе новые свежие окна

дожидаясь художника что придёт и напишет в них лето

 

Я скучаю о Вас!

 

                                         Е.

 

Я скучаю о Вас, моя юная леди!
Я сегодня не спал, а летал или бредил
В малярии любви, в лихоманке-весне.
Вы бы видели, как я метался во сне,
А в окне разбивался осколками снег.

Я страдаю без Вас, моя юная леди!
Вы, наверное, думали: он не приедет!
Да, приехал не он, а, наверное, я.
Сам не знаю, не помню, ведь память моя
В лихоманке-весне и в объятьях наяд,
Что ласкают меня в сонной бреди…

Моя юная леди! Один только день
Мы сумели создать в этом нашем безумье.
Но умело отбросили в сторону тень
Предстоящей разлуки – уже звонит зуммер
В том мобильнике, что я с собой прихватил,
Но там голос лишь Ваш, он лишил меня сил…

Моя юная леди! Я скучаю о Вас!
В малярии любви, каждый день, каждый час…

 

* * *

 

Я хожу, словно призрак по этому городу – чур меня, чур-чура…

Сочиняю свой мир, из реального выжил давно я,

И звоню по мобильнику тем, кого нет – этот умер вчера…

Ну а тот еще раньше, но в книжке моей номера

Сохранились еще, и не въехать во время иное

Никогда уже мне. На бумагу присела пчела.

Только лето уходит, обдав на прощание зноем,

Но прохладно мне утром и холодно по вечерам…

 

додециллион

 

можешь ли ты представить себе цифру «додециллион»?
все тридцать девять нулей и единицу вначале?
столько частиц во мне радости и печали
хочешь я нарисую смотри – вот он:

1 000 000 000 000 000 000 000 000 000 000 000 000 000

правда похож на поезд с пустыми окнами?
все пассажиры вышли устали трястись на полках
ты смеёшься потряхиваешь своими локонами –
даже эта огромная цифра всего лишь иголка
в том стогу сена что ты сметала уже про запас
на долгую зиму на жизнь – одной больше одною меньше
я никогда не мог понять вашу логику женщин:
не нужен но пусть лежит не смыкая глаз
думая думая думая думая – а вдруг?
позовёт и сломает – но так будет легче
чем бояться прорвать этот огненный круг
ожиданья не правда что время лечит –
уродует обнажает дёргает каждый нерв
и всё больнее дышать как будто тебя засунули
в старую ржавую банку вместо невкусных консерв-
(ов – добавляет компьютер – зануда рисуй нули!)
их так много во мне – пустых отгоревших ячеек
и уже не наполнить ничем эти шарики громко лопнув
будут лежать под твоими ногами при свете свечейном
в новогоднюю ночь когда ярко зажгутся окна
скоро этот праздник придёт и к тебе и ко мне
ты загадаешь желание под бой курантов уверена
что всё сбудется твоё время ещё не меряно
а у меня период сбора потерянных в этой жизни камней
только куда их сложить разве что выстроить башню
до самого неба и водрузить единицу над ней
памятью одиночеству ты знаешь а мне не страшно
разлететься на атомы стать пузырьком на дне
в твоем аквариуме с неоновыми рыбками
тихо лежать отражая боками свет
ты однажды вспомнишь и спросишь у тишины с улыбкою:
где ты? ну что ты молчишь?

 

а меня – нет…

 

 

затишье

 

затишье после жизни перед смертью когда усталость заливает тяжесть в затылок и глаза

и даже в листья они кружатся падают на землю не в силах выдержать земного притяженья которое командует сменить им форму своего существованья и вид материи – дорога

в перегной спиралевидно проложила вектор от ветки до пригорка у дороги а та давно

уже растрескалась в морщины пытаясь сбросить кожу как асфальт и возмечтав преобразиться тоже в такыр пустыни каракумы-кызылкумы чтоб вырастить в расщелине колючку ну а та потом переживет любые крутые испытания природой и караваны вечных бедуинов что бедолагами пытаются найти оазис здесь где пересохли даже солончаки от зноя пустоты где злой Самум то ль дервиш то ли джин а то ли дух земли нет выдох атмосферы туберкулёзный кашель долгий звук разрыва лёгких высохших в сухотке

в горячке жёлтой мумии безумья возьмёт песчинку в саксаулы-руки и будет перекидывать её чтоб вновь забыться пусть совсем немного в бессмыслице тупого бытия и дать затишью поменять расклады в разнообразном проявленье жизни которая ужасно так похожа на все ещё не найденную смерть – оазис где сумеют обрести намёк прохлады бедолаги-бедуины ведомые бедой своей судьбы припавши жадными губами к тонкой струйке источника

в тени сухой колючки что вызвала его из глубины прожжённых недр планеты-перегноя

со временем безумным как Самум преображённой в пыль веков и высох к последней капле позабытой влаги что всё ещё хранила на реснице росинкой незабвенная колючка ещё не зная что хранит лишь только тень солёную и горькую как хина лизнешь её

и вспомнишь перед тем как отойти в такой же мир но тёмный и параллельный светлому меж ними особой разницы ты вряд ли ощутишь ни там ни здесь ты не найдёшь забвенья

и там и здесь дремучая усталость вливает тяжесть в мысли и глаза ты вспомнишь бедный бедуин круженье такого жёлтого и влажного листка но это помнит память твоих предков а наяву ты видишь как колючка умчалась в пыль её сорвал Самум он любит иногда

и созерцать движение порыв почти в раздумье и молвить мудрые чужие изреченья

что жизнь совсем не поле перейти а это вот перекати-колючее и высохшее-поле…

 

* * *

 

исчезаешь в своё молчание ледышкой сосулькой – тинь

то ли капелька то ли синичка поёт – тинь-ю

никогда нам не встретиться в жизни один на один

заглянуть в потемневшие наши глаза в полынью

ледяные купели зрачков окружённые льдом

отколоть и добавить в мартини тот лёд да никак

вот и пьём эту муть называя её вином

и уходим каждый своею дорогой в кабак

мы уходим в себя все быстрее быстрее – шмыг

и боимся столкнуться мы знаем что нам нельзя

и последний – ещё не потерян не выжит – миг

застревает в закрытой двери и ноги скользят

 

мимо-лётное

 

кто сказал – сумасшествие это счастье

блаженство души избранность Богом
бессонница узника заключённого

в собственное тело

где нет даже угла чтобы забиться в него

спрятаться от самого себя от света дня и ночи

между которыми нет никакой разницы –

солнце слепящее небо болезни непреходящей

цветы высасывающие твоё дыханье

твои мысли и снова мысли

когда не хочется думать уже

так болит голова

мысли мысли их нет их тьма их рой жужжащий

улей в дырявой башке

ни о чём обо всём сразу но ни о чём обо всём

о себе и о ней её нет ты придумал её её нет

обо всём как болит голова её нет головы есть голгофа

и крест твоего существа и на нём распинаешься

телом и словом душою её нет только этот огарок

и душно их нет только мысли о них но их нет

даже мыслей уже не бывает и только болит то что было когда-то
которого нет и дрожит этот свет  а на том – продолженье…

 

* * *

 

мой мир хаотичен но скучен

не жизнь а плацкартный вагон

вздыхает о чём-то попутчик

и в чай выжимает лимон

 

выходит курить в грязный тамбур

в разбитое смотрит окно

река и орешник эх там бы

построить свой дом но давно

 

забыто понятие дома

не жизнь а плацкартный вагон

и взгляд опускается долу

и выжитый сохнет лимон

 

не понял

 

нет ты так и не понял
что за зверь эта жизнь
как долго ты целился но
лежишь теперь стреляной гильзой
дымок
почему-то хранит странный запах
можжевельника в летнем лесу

выстрел в небо?
не знаешь не помнишь
там и так много дыр
вот и эти потоки воды
что зовутся зачем-то дождём
выливаются из дуршлага
охлаждая горячие лоб и щёки
помнишь только одно –
было душно и очень скучно
но твой выстрел ушёл в молоко
облаков и сырой пустоты
значит ты
не сумел изменить эту сущность
промахнувшись в туманного зверя
что уходит лениво

ему тоже видимо скучно
как скучно тебе
его шкура похожа на тучу
можжевеловый листик прилип к губе

а гильза меняет свой цвет остывая
отзывается свора собак
на испуганный выстрел
далёким лаем
но не будет уже ничего
как и не было толком
но только
кто оставил там след
на прокисшей в дождях земле
окроплённый кроваво-красным?
зверь-подранок опять растворился во мгле
дождь и ветер
и так ничего не ясно…

 

нищенка

 

на грани сумасшествия и смерти

влюбиться в зиму в теньканье синицы

тогда быть может нам удастся распроститься

(не обещай мне только встречи в марте)

а нынче к нам зима прокралась с юга

чернявой нищенкой из племени изгоев

сидит в сугробе разжигая угли

нездешних глаз с протянутой рукою

как не любить постыдство униженья

и грязь столетий пропитавших кожу –

Мазох и Сад сквозь запах разложенья

в заснеженном саду нам строят рожи

так вот о чём тоскуется подспудно

терзая плоть неведомым томленьем –

душа моя такая же паскуда

как эта попрошайка на коленях

подайте нам – брезгливость ли усмешку

страшней всего пройти не замечая

монетка брошена и падает на решку

но я забыл что это означает

я позабыл тревожное дыханье

и букву р в твоём произношенье

и рядом с нищенкой прошу не подаянья –

всего лишь снега и чуть-чуть забвенья

а хочешь – вытащим засаленную карту

и нагадаем счастья и удачи

не обещай мне только встречи в марте

пусть будет холодно ведь нам нельзя иначе

 

ночная блажь

 

Ещё нет-нет, да крикнет птица,
но золотая тишина
упала на листву, в кринице
всю ночь проплавала луна.
Ей в ледяной воде пригоже
безмолвный хлад души хранить,
и неба серую рогожу
лениво распускать за нить.

В прорехах звёзды встрепенулись,
испуганно дрожат в ночи.
Кружок от лампы, в нём я мну лист,
но он по-прежнему молчит.
И слов таинственные знаки
не проявляются никак.
На смятой тишиной бумаге
бледнеет пустота – чудак!

Ты веришь, что вдруг вспыхнут сами
заклятья, словно керосин
от спички, там, под образами:
О, мэне-мэне текел упарсин!

 

 

 

опять всё прошло...

 

опять всё прошло: новый год новый бред
осыпались иглы рождественской ели
проткнули ковёр и наш старенький плед
и чёрные дырки втянули недели
как ссучено время – лишь тонкая нить
скользит уползает но мы позабыли
в конце завязать узелок струйка пыли
играет в луче и пытается жить

уже до поста остается чуть-чуть
и пахнет блинами ближайшее утро
оно на подходе но надо вздремнуть
но надо немножко забыться лахудра
пропойная ночь всё кричит за окном
ей хочется праздника петь и смеяться
такие не помнят уже не боятся
ни Бога ни чёрта ни бабы с ведром
пустым и гремящим сулящим беду
а бабе все мало: займи до получки!
и жизнь жестяная с оторванной ручкой
за ней волочится по чёрному льду

 

* * *

 

оттепель сыро и душно

в кабинете где длится ремонт

заодно продолжается жизнь

в которую ты окунулся

заменили окно в проёме

запорхала шальная бабочка

где-то пряталась там

в тёмной щёлке

а теперь ничего не поймёт

ей наверное нужен цветок

обновить на крыльях пыльцу

но лишь только влажная пыль

в этой комнате на окраине

небольшого старинного города

где рабочее место моё

что ж крапивница ты так мечешься

нет опять уткнулась в откос

распластала красивые крылышки

и тихонько дёргает лапкой

ты напомнила мне что есть лето

в этом мире и в этом городе

только спряталось так же на время

в свою тёмную тёплую щель

но вёрнется однажды и так же

распахнёт свои яркие крылья

и цветы встрепенутся навстречу

прорастая в твоей груди...

 

подумай

 

дано мне тело – что мне делать с ним?

Осип Мандельштам

 

и уже никуда ни за что
а ежу всё равно не понятно зачем
ты торопишься словно схватили за член
и себя славным флагом на скользкий флагшток
вздёргиваешь вздрагивать на ветру
лучше сходил бы до ветру
в маленькой комнате трудно считать километры
но ты умудрился пройти их с десяток к утру

лучше подумай что будешь делать с воблой
перевяленной на твоих плечах
отстучать по доске доминошной и хохоча
под пивко под грибком с дворовою кодлой
под соседско-раскрыто-оконное: ча-ча-ча…

лучше подумай с утра про утробу в семь язвенных дыр
вечно голодный твой внутренний мир твой вампир
выжирающий душу если она вдруг случайно
упадет в этот темный колодец: о-дец-дец-дец-ец
некуда деться как только эхом оттуда
но только не будет уже никакого чуда –
желудочный сок превратит в холодец
вопли твои – и ау! и уы! –

толку то что от больной головы
а могло бы могло бы…

лучше подумай ещё на досуге подумай
про плавники – как ласкать ими женщин такими
скользкими и неуклюжими как на татами
делать захват президенту себе харакири
хари какие как гири вокруг тебя – как их отхарить
рыбьим хвостом отплеснуться как в сказке про синее море
и ничего не сказав поглотиться пучиной
как у Пуччини Джакомо пропев напоследок:
о чио-чио о сан ну а сам - то чего ты аль чином
снова не вышел не выплыл в бескрайнее море

рыбья твоя голова – чем ты думать-то будешь?

 

слово о словах...

 

*
да  я знаю что можно словами
объяснить всё что хочешь
но только
само слово нельзя объяснить
в тот момент когда бьёт  по лицу
выворачивает наизнанку
ковыряет в сердце отмычкой
выжигает все вены аорты
капилляры буравит мозг
а всего-то щепотка звуков
иногда даже вовсе нечётких
шепелявых картавых
проглоченных
только кем непонятно –
тобой или тем
что вокруг нависает
отбирая твоё дыханье

пустота необъятна по сути
чёрный карлик без дна дыра
но его заполняет слово
ибо было в самом начале
а теперь не знает куда
ему деться от страха
перед этим своим отраженьем
на твоих пересохших губах…

*
замирают звуки
но слово живёт
проклятой памятью
чёртовым чувством
что вводит в сомнение
а вдруг когда вдруг
меня не будет уже
никогда
слово будет терзать
издеваясь
мою брошенную память
и чувство к тебе
которые обречены
быть навсегда
жить вечно
даже оторванные
от меня
в своём сиротском приюте
который ты не увидишь
хотя он очень похож
на грустный цыганский табор
что молчаливо
незримо
следует за
каждым твоим шагом…

*
говоришь иногда не то
что ты хочешь
но ты не знаешь
что ты хочешь
ведь это тоже
только слово –
хотеть
разве можно
сказать словами
всё что видишь
что чувствуешь ты –
два-три звука и
будет лучше?
никогда!
ибо знай лучше всех
на земле из слов
продолжительное молчанье…

*
оно острое и тупое
оно жирное и сухое
оно глупое и великое
невозвратное и прилипчатое

и сидишь задыхаясь словом
то поранишь язык провернув
то расклеить пытаешься губы
но умрёшь наконец-то от язвы
проглотив его навсегда…

 

 

ул. Николаева

 

Гульба по улицам не приносит успеха –

ни одного знакомого лица, только взгляды,
как будто они меня знают, со смехом
обратился к девчонке, стоявшей  рядом
с каким-то вопросом – чересчур молода,
чтобы я узнал того ребёнка грудного,
что катали в коляске туда-сюда
под моим окном, и пошёл бродить снова:
Ресторан «Смоленск», где с друзьями сиживал,
теперь называется «Чао Италия».
Девочка, милая, подвинься поближе ко мне,
я хочу обнять тебя снова за талию –
помнишь наш выпускной, как до рассвета
мы сидели с тобою на стадионе,
встречая первое взрослое лето,
прижимаясь друг к другу, и наши ладони
соединились, а пальцы хрустели, но
губы и лбы покрывались бледностью…

Я вернулся в свой город, и дым над котельной
уже привычен своей повседневностью.