Владимир Лавров

Владимир Лавров

Четвёртое измерение № 11 (71) от 11 апреля 2008 г.

Подборка: Из «Смоленских тетрадей»

День туманный

 

День туманный, чай жасминный,

За окном машинный шум.

И сижу я с кислой миной

На работе, полон дум.

Дум мышиных, юрких, мелких,

Жарких, в сущности своей.

Нервно дёргаются стрелки

В циферблатовой тарелке,

Как на ветке воробей.

 

Как же мне добраться к ней,

Милой девочке моей?

 

Мы сидели у камина,

Или всё приснилось мне?

День туманный, чай жасминный,

Сердце в трепетном огне.

Мы сидели у камина,

Целовались до крови.

Всё, шестого половина –

Возвращаюсь в «се ля ви»…

 

* * *

 

оттепель сыро и душно

в кабинете где длится ремонт

заодно продолжается жизнь

в которую ты окунулся

заменили окно в проёме

запорхала шальная бабочка

где-то пряталась там

в тёмной щёлке

а теперь ничего не поймёт

ей наверное нужен цветок

обновить на крыльях пыльцу

но лишь только влажная пыль

в этой комнате на окраине

небольшого старинного города

где рабочее место моё

что ж крапивница ты так мечешься

нет опять уткнулась в откос

распластала красивые крылышки

и тихонько дёргает лапкой

ты напомнила мне что есть лето

в этом мире и в этом городе

только спряталось так же на время

в свою тёмную тёплую щель

но вёрнется однажды и так же

распахнёт свои яркие крылья

и цветы встрепенутся навстречу

прорастая в твоей груди...

 

Нельзя вернуться


Нельзя вернуться, если даже можно,
в свое протраченное время, в город свой,
где старых зданий еле слышный вой
почти весь высосан тем самым гнусом-мошкой,
что ненасытен и в любой сезон
роится, пожирая плоть земную,
стремясь безвременью очистить полигон,
и вязнет память в пустоте, минуя
те перекрёстки, где хранился след
твоих шагов, но перекрёстков нет,
как нет тебя – ты только дуновенье
среди теней упущенных мгновений.

Здесь новых свай уже обглоданы стволы,
ржавеет кран над вечным недостроем,
трамваев исхудавшие волы
скрипят телегами, спускаясь к водопою,
но та река, с названьем гордым Днепр,
теперь речушка, вряд ли в ней напиться,
лишь берега рубцами прошлых лепр
пытаются ещё в ней отразиться,
да древний кремль, смеясь, нахмурил брови,
он так же увлечён твоей игрою
в смешение веков эпох и лет,
когда уже не знаешь сам, когда же
жил в этом городе, нет, просто был поэт,
нет, ученик, студент, солдат и даже
влюблённый хулиган – смешались даты,
ни настоящего, ни прошлого здесь нет,
лишь сквозняки врываются в горбатый
ворот Никольских голубой просвет.

 

Кто вошёл в этот город


Автобанк плюс обменник валюты и казино –
приметы нового веяния, что же
думает башня кремля Громовая про это оно?
Оно – это время, живущее в лицах прохожих,
в циферблатах с глазами на ходиках, с гирями ног,
стрелки, как брови, вломаны в лица гордо,
и каждые полчаса, как положено, бьют итог
отрезка существования в этом пространстве города.
Не бим-бом, не бим-бам, а соборной вершины

неслышный, но мощный гул, да чей-то кашель,
вместо звона струны колокольца шуршанье машины,
да синюшнее небо светлеет над кровлями башен.
Только голубь всё так же скачет к ступеням собора,
да всё те же вороны кричат в золочёных крестах.

Нет, не я, а кто-то другой вошёл в этот город –
то ли смертоубивец-бродяга, да нет – арестант,
ведомый конвойными в каторгу, связанный, бледный,
с битыми ребрами, с бубновым тузом на спине.


– Приготовьте мне ту старую ржавую клетку,
в которой возили на казнь к крепостной стене...

 

У костёла

 

Погост католический, сбоку костёл,
тропинки протоптаны по могилам:
кресты, обелиски для тех, кто обрёл
вечный покой в этом мире застылом.

В бурьяне и поросли диких кустов
разбросаны камни, кто соберёт их?
Надеть акваланг и, как Жак Ив Кусто,
плыть в этом море с тенями мёртвых.
Они, раскрыв плавники, зависают над
разрушенным временем городом-местом,
из которого истекает дорога в ад,
ибо не пахнет раскисшее тесто,
что липнет к ногам, той небесной манной,
что райские дети бросают в окно,
кривя свои губы и пряча от мамы
следы этой шалости, им всё равно
не будет серьёзного наказанья.
Херувимы безвинны – так, баловство
возрастное,  у небесных созданий
тоже есть детство и естество...

Пузырящийся воздух щекочет мне щёки,
видимо шланги травят немного.
Проплыву вон  к той стеле у самой дороги –

светлый памятник тянется вверх, словно к Богу.
На нем барельеф – профиль мужчины:
Коростелёв Евгений Иосифович, похож на Есенина,
волосы кучерявятся даже после кончины,
но он помоложе – удостоверено:
1908 – 1934 – вот эти даты.
Что случилось тогда – болезнь? репрессия?
Падает тень – не морские ли скаты
плывут вверху в безмолвной процессии?
Нет, это клён, что растёт из могилы,
роняет листья, а те кружатся
вокруг барельефа, с неистовой силой
врастая в камень, пытаясь вжаться.
Но один листок, обернувшись ласточкой,
рвётся из мрамора в небо с клювом раскрытым,
словно охотясь за этой солнечной бабочкой,
что порхает над и ползёт по плитам.

Кислород закончился, всё, всплываю –
отстегнут баллон, сняты ласты (точка).
Мраморный барельеф у дороги, с краю,
окаменевшие листья клёна – один из них ласточка.

 

ул. Николаева

 

Гульба по улицам не приносит успеха –

ни одного знакомого лица, только взгляды,
как будто они меня знают, со смехом
обратился к девчонке, стоявшей  рядом
с каким-то вопросом – чересчур молода,
чтобы я узнал того ребёнка грудного,
что катали в коляске туда-сюда
под моим окном, и пошёл бродить снова:
Ресторан «Смоленск», где с друзьями сиживал,
теперь называется «Чао Италия».
Девочка, милая, подвинься поближе ко мне,
я хочу обнять тебя снова за талию –
помнишь наш выпускной, как до рассвета
мы сидели с тобою на стадионе,
встречая первое взрослое лето,
прижимаясь друг к другу, и наши ладони
соединились, а пальцы хрустели, но
губы и лбы покрывались бледностью…

Я вернулся в свой город, и дым над котельной
уже привычен своей повседневностью.

 

Церковь Петра и Павла

 

Отстоять вечерню и заутреню,
окутанным ворожбою молитв,
чувствуя, как взрастает мир внутренний
в понятие «прозелит».
Вдыхать дым свечей и клубы ладана,
всматриваться в глубину высоты
крестово-купольного храма – как надобно
отряхнуть с ладоней прах суеты,
что набился в соты пор и назойливо
выгрызает мозоли, слева и справа,
в погребальных нишах-аркосолиях,
ещё слышен шёпот Рогнеды – сестры Ростислава.


Вот и эта девочка в строгом платочке
смотрит в нотные знаки и шепчет – поёт,
три апсиды-ниши со стороны восточной
втягивают этот голос, перехватив его в лёт.
Стены из плинфы такие же прочные,
как и в тех, «Тетериных», 1140-ых,
когда их возвели мастера-рабочие
для Ростислава Набожного, начертав на них:

 

«Премудрость созда Себе дом» – на внутренней
поверхности, с арочками и крестами на счастье,
с фресками и графьей.
Окончание заутрени,
Святое Таинство Божье – Причастие.

«Усекновение главы Иоанна Предтечи» –
медленный перезвон на небесной звоннице.
«Христосъ истинный Богъ нашъ» – последние речи
отца Святослава, целуем крест, все расходятся...

 

Кловка

 

Снова в памяти прочерк,

но, впрочем,

иногда,

если долго ворочаться ночью,

то привидится дедушкина калитка

и колонка напротив, где гроздья воды

разлетаются брызгами с нижней губы,

холодя заскорузлые цыпки на босых ногах.

И проулок цыганский, заросший калиной,

с индюком красноглазым и вечно сопливым –

пробежаться бы тем переулком

но как…

 

Иногда очень хочется снова увидеть,

как летит над рекою торжественный лебедь,

кто-то: «ангел», – сказал, а ты не поверил,

потому что учили, что ангелов нет,

не поверил, но видел, как долго кружилась

белоснежным пером в летнем небе снежинка,

излучая таинственный свет.

Долго-долго светилось вечернее небо,

освещая причал, где зарезали Глеба,

и Смядынская бухта окрасила берег

алым цветом сгоревшей звезды.

 

На развалинах церкви цвело твоё детство,

ощущая всё время тепло от соседства

всепрощающей странницы – лебеды.

 

Лебеда да полынь, да цветы полевые,

дед и бабушка смотрят в тебя, как живые,

но опять исчезают в полуночной мгле.

С высоты опускаются, медленно кружат,

белоснежные перья и падают в лужи –

светлые пятна на тёмной земле.

 

Ненаписанное

 

Саблезубые муравьи и жуки-мастодонты,

эти джунгли травы и ещё полный времени ковш.
Когда засыпаешь, он светится над горизонтом,
и ледяные капли падают в спелую рожь.

В огороде у деда столько таинственных закоулков:
кладка яиц сумасшедшей наседки, она их прячет
от переделки в глазунью под сало и свежую булку,
кудахтая, мечется, смотрит взглядом незрячим.

Когда этой дурёхе рубили голову, бабушка уходила –
вон её платок мелькнул за забором соседки.
И что-то ещё в тот нескончаемый день ведь было,
но помнится только это, да пухлая Светка.

Вечером уже, в темноте у дивана, поцеловала
и ушла в другую комнату, где сидели взрослые,
а ты звал её снова, как будто тебе было мало
влажных губ на щеке, щекотанья волос её.

Сыпь краснухи, лоскутное одеяло, иконка,
шуршанье мышонка и кот утомлённый на печке,
топлёное молоко и пенка – маленькое счастье ребёнка,
привезённого с севера, где он тонул в Уре-речке,

где слюдяные сопки и ночь на полгода,
но летом солнце никуда не садится, а так же светит,
где ревут самолёты и падают с небосвода,
а потом у красных гробов стоят бледные дети.

А у деда в саду крыжовник, смородина и калина,
а на яблоньке чудом – большие привитые груши.
Светка вырастет некрасивой, худой и какой-то длинной,
выйдет замуж, и будет смотреть равнодушно.

Дед умрёт в огороде, нагнувшись над сломанной веткой,
бабушка чуть попозже, мучительно и в бреду.
Участок урежут, дом продадут, соседки
тоже умрут в неизвестном другом году.

Мальчик уедет в чужой незнакомый город,
где сердце болит вечерами и невыносимо ноет душа.
Здесь нет огорода и сада, а только морок
мутного вечера и не видно на небе ковша…

 

В центре

 

Вернуться в чужую жизнь того подростка,

что бродил этим городом в шестидесятых, в самом конце.

Что-то видится, словно в тумане, но не так-то просто

вспомнить старые запахи на трамвайном кольце,

когда его уже нет, куда-то пути продлили,

да и сами трамваи выглядят дряхлыми и испуганными,

словно  попали в будущее и заблудились в нём или

почувствовали себя загнанными в угол на миг,

откуда не выехать, не сдать назад – провода оборваны

и пассажиры выходят злыми, вливаясь в толпу прохожих,

но наконец-то вернулся тот запах протухшей ворвани

или рыбьего жира, что, впрочем, почти что одно и тоже.

 

Вернуться в чужую жизнь, нет, в свою,

в прошедшее время, в запахи тех

закоулков и площадей, и старых двориков,

заметённых сейчас снегами,

но упрямая память водит меня кругами

возле мемориальной доски

с отбитыми буквами «архите…»

 

* * *

 

Облетают тюльпаны, Василий Теркин

Вдруг задумался – я впервые увидел грустинку в его глазах.

Солнечный день синеву в них выел,

Ветром разносится бронзовая махорка,

На углу завизжали, заухали тормоза,

Деревья испуганно выгнули выи…

 

Город мой, город – я горд, что вернулся к тебе,

Вот стоит Исаковский, он памятник,

Но и я сам не свой, сижу на скамейке, завтра Троица –

Этот пронзительный свет беспредельных небес,

Где солнце вдруг раскачалось, как маятник,

Не дают мне уже успокоиться.

 

В православном городе невозможный привкус язычества,

Сумасшествия радость, чувство зверя,

Забредшего в заросли этого мира,

Где кончается май, перешедший из качества в количество,

Уже приоткрывший зачем-то августа двери.

Как сегодня тиха и прохладна  моя квартира…

 

Городские хроники

 

1.

 

А люди продолжают сочетаться

Законным браком – вот вторая пара

Несёт цветы, и дьявольским пожаром

Горят глаза невесты, чёрный лацкан

У фрака жениха уже лоснится

От прижиманий, поздравлений, ахов,

А в небесах зависла фуга Баха,

И кажется, что это только снится…

 

Я не могу вернуть себя в те двадцать,

Когда и сам был глупо окольцован.

Тогда мне не было куда деваться,

Ведь я так нежно в щёчку поцелован…

Потом настала жизнь, судьба-злодейка

Нас развела – прошло всего два года.

Нет, не семья, а глупая семейка,

Сама распалась. Помню запах йода

И валерьянки, но я выжил всё же,

И продолжаю жить ещё зачем-то,

И улицы далёкого Ташкента

Хранят мои шаги, они тревожат

Ночные сумерки потусторонним гулом,

Напоминая мне о прошлом, почему же

Я так завидую сегодняшнему мужу,

И солнечному зайчику на скулах?

 

2.

 

гармония несовместимых слов

созвучие шумов проспектов

и свет разодранный на спектры

сегодня холодно и всё-таки тепло

 

тепло от музыки из улочных кафешек

тепло от телефонных  дальних слов

похожих на кедровые орешки

хрустят в зубах и забываешь зло –

оно в душе уже прогрызло дыры

 

зло на себя – не совместим я с миром

в котором музыка и кошка под ногами

с таким испуганным и полусонным взглядом

а я отравлен ожиданья ядом

в июньский день дарованный богами

бессмыслицей слепого бытия

где так жестоко и садистски нет тебя –

 

лишь только я  в объеме мирозданья

где обжигает холод ожиданья…

 

3.

 

часы на «Ленина» мобильный разговор

в котором девушка настойчива в желанье

быть встреченной небесное  созданье

воробушек чирикнул и упёр

какую-то уроненную крошку

суббота люди пьют свой выходной

как я пью пиво рядом дремлет кошка

ей хочется не помнить что одной

так тяжело быть в этом шумном центре

где прошлое раскручивает метры

воспоминаний – чёрно-белый кадр

я в нём один в золе былых утрат

 

часы на доме в них живут минуты

где я и ты – всё остальное мутно…

 

4.

 

идти по чужим улицам, веря, что они знакомы,

впитывать этот день, солнечный, но прохладный,

мармеладный воздух обволакивает успокоением,

истины не бывает, тем более, если искома,

зачем искать небывалое – дыши этим воздухом жадно,

ибо он чист и хрустален, всё остальное  более-менее…

 

эта девчонка, что движется  неотвратимо навстречу,

почему-то уже узнаваема, как будто  искал её тут,

в городе, в который забросило время,

если вдруг  спросит о чём-то, ответить нечем,

ибо не знаешь совсем ничего, мысли дремлют,

а когда просыпаются – жгут…

 

Марлен Дитрих

 

Анне


Голограмма города в жёлтой палитре:
Кадмий, охра, немного стронция...
Почему-то вспомнилась Марлен Дитрих,
Как она танцевала и пела! Смотрю на солнце я,
И не вижу совсем чёрных пятен, а просто слепну,
Да старые фильмы прокручиваю через память,
Вот и Марлен мне поёт, улыбаясь, – она великолепна!

Жаль, что мы разминулись во времени, жаль, конечно, но нам ведь
Так просто встретиться с нею в придуманном городе,
Где рука, а не кисть, бросает на холст мазки
И пишет пейзаж с этим зданием-коробом,
С открытой небу кафешкой, где стулья враскид...

Чашечка кофе, коньяк и Марлен, Марлен –
Сидит напротив, пьёт и поёт, достает сигарету.
Нестерпимо хочется взять и дотронуться до колен,
Обтянутых шёлком, сказав по-немецки при этом:
Их либе дих! – Как притих этот город, как замер,
Словно не мною придуман, а Богом.
Наконец-то, Марлен, прекратился тот треск кинокамер,
Что стоял за спиной или шёл рядом с нами почти всю дорогу!

Наконец-то, Марлен, мы с тобою один на один,
И тишина растворяет в себе даже песни.
Знаешь, Марлен, приходи на выставку тех картин,
Что я напишу ещё или если...
Если я напишу ещё их – палитра бедна:
Кадмий, стронций, немного охры и
Полотно расползается, и в прореху видна
Только кафешка, где мы, но твой голос охрип.
Подставляешь щеку для прощального поцелуя,
Неумолимо растёт тишина, поглощая виденье.
Потемнело в глазах, ухожу в эту мглу и я:

До встречи, Марлен! – Непременно! На той неделе!

 

По старой смоленской дороге

 

Я забыл навсегда, что на земле было лето –

здесь в России снегами заносит башни

по самые крыши, а морозы своими иголками

впиваются в лёгкие, и даже солнце, там, в вышине

промерзло насквозь и звенит над нами, бронзовое и гулкое,

как и тело моего женераля… шер ами…

что я должен сказать его жене?

 

Je parle encore mal le russe… ne comprends pas fout  – откуда

у меня этот гнусный прононс и дрожание рук?

и как оказался со мною труп генерала? откуда и этот звук

походной трубы и эти замёрзшие груды

солдат императора вдоль верстовых столбов?

 

Там, за деревьями, видны уже крепостные стены –

оскалились  смертельной улыбкой с рядом редких зубцов-зубов,

а к подножью их вздыбился Днепр ледяной своей пеной.

Отступаем, бежим, бросаем добычу, питаемся падалью.

Вот какой-то чиновник пытался пробиться в дормезе

– ou est la toilete? – спросил – нет, видали ли гада вы?

из него ещё что-то лезет…

 

Jen ne connais pas cette ville, всё незнакомо мне

Je me suls egare в этих пустынных улицах.

Почему я француз? зачем мне блестящие пуговицы

на рваном мундире драгуна? где часть моя конная?

Захожу в этот тёмный пустынный собор, лишь взоры иконные

буравят мне грудь и почему-то хмурятся…

Боже мой! я исконный русский, живу в двадцать первом,

промороженном этой зимою веке!

Неужели сдают уже мои нервы,

и привиделась эта история о человеке,

о бедном французском солдате, в которого я вселился,

в его ужас и в промёерзлое тело?

Снова где-то труба мне пропела,

призывая в поход, и штандарт над башнею взвился.

 

Почему я француз? на кой мне их император?

завтра надо вставать ровно в шесть, чтоб не опоздать на работу –

я строю Смоленск XXI века и мне нужен трактор,

расчистить площадку в эту субботу

под фундаменты здания, что у подножья собора,

пятиглаво взметнувшегося в то же морозное небо,

что было над городом и в те времена, когда в поисках хлеба

сюда вдруг забрел мой драгун и пересёк этот город

до  моста, до поворота к нынешнему вокзалу.

Вон он стоит у касс и сутулит плечи:

A quelle heure part le trrain на Париж? – сказал я

и пошёл на перрон к вагону, хотя заплатить мне нечем…

 

Последние листы

 

*

Тетрадь закончилась, немного затянулось

повествование о городе моём,

в который я вернулся снежным днём

и затерялся в коридорах улиц,

как в памяти, где та же круговерть –

нельзя вернуться, нет, туда, где не был, кстати –

а где ты был? последний лист тетради

оскалил буквы, предвкушая смерть,

смеётся жутким леденящим смехом,

а за окном опять всё засыпает снегом,

и кажется непрочной неба твердь,

что помутнела и нависла надо мною,

уже касаясь телом старых крыш.

 

Ты наяву здесь бродишь или спишь,

вцепившись крепко в одеяло ледяное?

 

* *

Живу у Костёла и кладбища польского –

когда-то мой город был «посполитым».

Не я ли лежу в той могиле, убитым

в лихую годину? русское войско вновь

отбило у ляхов Ключ-город и снова

подправило башни, избитые ядрами.

Вот башня «Орёл» взирает сурово

со склона холма, а под ней тени кадрами

из старого фильма – вижу живого

себя я молюсь: «Ин номине Патре», и

ждёт на крылечке меня черноброва,

изящная, гордая, пани-панёнка,

играя под длинною юбкой коленками…

 

* * *  

Кажется, что наконец-то высплюсь –

в этой жизни завтра выходной,

только бьются над висками мысли:

где я? кто я? что это со мной?

Древний город затихает и темнеет,

а в тетрадке кончились листы,

но закрыл глаза – вновь на Днепре я

подрываю минами мосты.

Свастика на чёрных башнях танков,

что пытаются вдавить мой город в прах,

отползаю в сторону подранком,

засыпаю с кровью на губах…

 

Сентябрь 2003–сентябрь 2004

Смоленск