Владимир Лавров

Владимир Лавров

Четвёртое измерение № 29 (161) от 11 октября 2010 г.

Подборка: Амбразура

В этих улочках

 

Есть о чём говорить, только не с кем.

В пустоте замирает эхо.

Но ведь пахнут твои эсэмэски

Почему-то кедровым орехом.

В этом городе, где затерялся

Мой двойник, продают землянику.

Вот крыльцо, а над ним: «Банк УралСиб»,

У дверей темный воин-Аника.

В подворотне пьют пиво подростки –

Подрасти они смогут едва ли.

В этом мире не очень-то просто

Моему двойнику, он в печали.

И не хочет купить у старушки

Горстку ягод с лесным ароматом.

Пусть готова отдать за полушку,

Окрестив сверху донизу матом –

 

В этих улочках града Смоленска

Заблудились твои эсэмэски…

 

Июнь

 

Бесшабашный июнь, беспокойные ласточки

За окном, то туда, то сюда.

Лето – сладкое яблоко, чёрные косточки,

Родников ледяная вода.

 

Заблудилась в лесу моя память в погоне за эхом,

Не догнать ту девчонку никак.

Там, за просекой, даль рассыпается смехом,

Где речной зазвенел перекат.

 

Разве было всё это? Не знаю, не помню, но всё же

Ощущаю опять на губах

Сладкий яблочный вкус – только брызги на коже,

Только снова искринки в глазах.

 

Только снова икринки на светлой и тёплой отмели,

И уже отмела лепестковая вьюга-метель.

Почему беспокойны так ласточки – эти и те,

Что разрезали память и пришлое прошлое отняли?

 

У Белорусской


У Белорусской всё тот же дождь – длинные ветви
спускаются с дерева, что врастает в небо корнями.
Бьют по лицу листвою, упруго взвизгивают под ветром,
падают, липнут к асфальту, прячутся в тёмной яме.
В этой корчме уютно, тепло и почти не мешает
музыка – как давно я не слышал уже этот блюз.
Мы пели его на русском – «16 тонн», смешная
интерпретация про американцев, бомбящих Советский Союз.
Не сказать, что красива, но чем-то так притягательна
официантка Галя – внимательный взгляд, улыбнулась.
А ты почему-то нервничаешь, и вовсе не обязательно
ревновать меня, слышишь? Ну вот, отвернулась…
Ну вот, снова слёзы… не можешь простить, да,
что столько ждала этой встречи, а я не ехал…
Но знаешь, я уже не ведаю чувства стыда,
и, к сожалению, так же утеряно чувство смеха.
Мы вернёмся в комнату, и не будем спать
до самого рассвета, а потом замучено
ты скажешь: Господи! Какая я везучая!
Как я устала! и: Ё твою мать!

 

В поле

 

Счастье мимолетно, но опасно –

игривый и капризный мальчик

играет с твоим сердцем в серсо.

Каждый прокол сладостен,

но в то же время болезнен,

и эта боль уже невыносима.

 

Первый цветок ждал её –

бабочку, чтобы отдать

пыльцу свою ей на крылья,

нектаром своим напоить,

влить сил для дальнейших полетов.

Бабочка улетела,

Цветок, распустившись, увял.

Ветер несёт лепестки –

словно бабочек стая

взметнулась над этим полем,

которое не перейти…

 

Письмо первое (из прошлой жизни)

 

Когда душа во мраке, как в овраге,

Заросшем гадостью и черто – (ох!) – полохом,

Когда ты чувствуешь, что даже телу плохо,

И только пожелтевший лист бумаги,

Дешёвый, грязный, скомканный краями,

Тебе спасеньем на столе засветит,

Хватаешь ручку и подходишь к яме,

Где память-дым напомнит вдруг о лете –

 

О том, прошедшем, что не повторится,

Нет, никогда, и только лист желтелый

Рисует осень. Как прозрачны лица

Твоих возлюбленных! Так для чего ты, тело,

Набухло силой, рвёшь свои рубахи

Клиентом в старой деревенской психбольнице?

Но как прекрасны всё же эти лица,

Возникшие, парящие в размахе

Тех невесомых крыл, что рвутся, бьются

В твою грудную клетку сладкой болью…

 

Без памяти, безумный, и без воли

Ты вновь вращаешься на потемневшем блюдце.

Твой дух пытаются воззвать к себе спириты,

Ты это чувствуешь уже бескровным телом,

Зачем летишь навстречу оголтело

Придуманным тобою Маргаритам?

 

Всё кончено. Но только ночью голос,

Ещё не слышанный, чарующий и томный,

Объял тебя. Желание, как полоз,

Вползает тихо в холод твоих комнат….

 

Письмо второе (из прошлой жизни)

 

Перекладными, автостопом, третьей полкой,

Хоть как-нибудь, но только бы доехать.

Сесть под окно твоё бродячим волком,

Завыть тоскливо людям на потеху.

Нет – на луну, та, может быть, услышит

Печаль души и грусть сердечной боли,

С которыми я справиться не волен,

Пока не выйдешь, только снова лыжи

Ты навострила в сторону другую,

И в тёмных окнах снова отраженье

Тоски звериной, изогнусь в дугу я,

Закостенею, упаду в изнеможенье,

Когда вернёшься, милая, с прогулки,

Споткнувшись на ступенях, тихо ойкнув,

Но эхо крик подхватит громко, гулко,

И бросит в небо, а с больничной койки

Я напишу рифмованные строки

Тебе, на память о несбывшейся надежде,

И будешь жить ты дальше – всё, как прежде.

 

Всё также будут стрекотать сороки

Свои трещеточные байки-пересуды

О том, как волк-бродяга на пороге

Скулил и костенел. Но нет, не буду

Я больше беспокоить твои окна –

Луна скатилась, в синеве промокнув…

 

Вечный Жид

 

Реальность снов немного мне в обузу,

Я начинаю ощущать, что жив.

Но я ведь знаю – сотни лет, как в бозе

Покоюсь… Неужель я Вечный Жид?

Дождинки на лице, и ветер зябкий,

Чужие голоса, и шум машин.

И лишь земля качается, как зыбка,

А в горле, как сто лет назад, першит.

 

Доколе мне слоняться городами,

Оврагами, просёлками вдоль рек?

Влачить себя, обхватывать руками

То, что в себя включает человек?

Так человек ли я? Лишь дуновенье

Над полем переспелой ржавой ржи.

Но сон реален – оживают тени,

И кто-то, мерзко скалясь, скажет с ленью

Вдогонку мне: Смотрите! Вечный Жид!

 

Заморосило. Август нескончаем,

Как этот день, где серые ножи

Бросает в землю Бог – видать скучает,

Но заставляет ждать, любить и жить.

Душа моя исполнена печалью,

Мне сниться явь моя – я Вечный Жид!

 

Сижу один

 

Реки не видно, только мост и Заднепровье,

И крики чаек за моим окном,

И разномастные, как мысли, эти кровли

Домов, залитые ржавеющим вином.

 

Сижу один в пространстве кабинета,

Пишу стихи, пока работы нет,

И ощущаю дрожжевое лето,

А ласточки недоброю приметой

К земле метнулись, разрезая свет

Ножами крыльев. Снова потемнело.

Ты не звонишь, ни пишешь – ты молчишь…

 

Как не похож мой город на Париж!

Хотя в Париже никогда я не был…

 

Перерыв

 

Прерваться на обед, предаться на минуту

Затишью, помолчать с собой наедине.

И стулья у стены, расставив ножки гнуты,

Не прилипают к чьей-нибудь спине.

Лишь телефон по-прежнему трезвонит,

Да музицирует компьютер за стеной.

Ещё витает запах благовоний,

Тех дам, что заходили в офис мой.

И мне одним остаться невозможно –

Предметы любят дружный коллектив.

Но не вписать мне в гарнитур свой позитив,

Для мебели, увы, не вышел рожей.

Для техники немного туповат,

Ну, разве что, цветком на подоконник?

 

Я был гортензией лишь полчаса назад.

Обед закончился и снова я покойник…

 

затишье

 

затишье после жизни перед смертью когда усталость заливает тяжесть в затылок и глаза

и даже в листья они кружатся падают на землю не в силах выдержать земного притяженья которое командует сменить им форму своего существованья и вид материи – дорога

в перегной спиралевидно проложила вектор от ветки до пригорка у дороги а та давно

уже растрескалась в морщины пытаясь сбросить кожу как асфальт и возмечтав преобразиться тоже в такыр пустыни каракумы-кызылкумы чтоб вырастить в расщелине колючку ну а та потом переживет любые крутые испытания природой и караваны вечных бедуинов что бедолагами пытаются найти оазис здесь где пересохли даже солончаки от зноя пустоты где злой Самум то ль дервиш то ли джин а то ли дух земли нет выдох атмосферы туберкулёзный кашель долгий звук разрыва лёгких высохших в сухотке

в горячке жёлтой мумии безумья возьмёт песчинку в саксаулы-руки и будет перекидывать её чтоб вновь забыться пусть совсем немного в бессмыслице тупого бытия и дать затишью поменять расклады в разнообразном проявленье жизни которая ужасно так похожа на все ещё не найденную смерть – оазис где сумеют обрести намёк прохлады бедолаги-бедуины ведомые бедой своей судьбы припавши жадными губами к тонкой струйке источника

в тени сухой колючки что вызвала его из глубины прожжённых недр планеты-перегноя

со временем безумным как Самум преображённой в пыль веков и высох к последней капле позабытой влаги что всё ещё хранила на реснице росинкой незабвенная колючка ещё не зная что хранит лишь только тень солёную и горькую как хина лизнешь её

и вспомнишь перед тем как отойти в такой же мир но тёмный и параллельный светлому меж ними особой разницы ты вряд ли ощутишь ни там ни здесь ты не найдёшь забвенья

и там и здесь дремучая усталость вливает тяжесть в мысли и глаза ты вспомнишь бедный бедуин круженье такого жёлтого и влажного листка но это помнит память твоих предков а наяву ты видишь как колючка умчалась в пыль её сорвал Самум он любит иногда

и созерцать движение порыв почти в раздумье и молвить мудрые чужие изреченья

что жизнь совсем не поле перейти а это вот перекати-колючее и высохшее-поле…

 

Гриппозно-воспалённое

 

Бурильщик, бур жуя от голода,
уже клянёт буржуя нового,
грозя ему серпом и молотом,
но как-то медленно и сковано.
Войны чеченской ветераны
вдыхают дым марихуаны
и постреляв для понту в тире,
записываются в рекетиры.

Тире и точка, дочка тоже
растёт зверёнышем пропащим,
и счёт ведёт своим пропажам,
А у тебя фингал на роже,
в кармане финка, гад ползучий…
Финн, галл и кельт тебе приснятся,
ты увязаешь в пол зыбучий
и хочешь, пол сменив, признаться
вовек и присно, что с рожденья
в ориентации ошибся:
Она-оно, о, гей, о, шибзик –
дрожишь и ожидаешь денег.

О’кэй, о, Боже, Иисусе,
о, Дух Святой, о, Саваофе,
о, Яхве… входит Савва в офис,
и глаз прищурил свой и сузил.
Он босс, он бас в церковном хоре,
ему я посвящаю вирши.
Он любит вишни, баб и море,
а также почитает Вишну.
Он почитает, позевает,
потом опять займётся делом –
пойдёт, кого-нибудь завалит,
и на доске отметит мелом.
Он крыша всем, и даже Кришна
ему на хлеб намазал Раму.
Он выше всех, но хочет выше
быть крыши – в этом его драма.

Мы любим в XXI веке
ещё дышать и трепыхаться,
барахтаться и кувыркаться,
и рассуждать о человеке…

 

В церкви

 

«Величаем Тя, Пресвятая Дево,

Богоизбранная Отроковице», –

молюсь о радости и счастии

в душе моей, озябшей было,

я, недостойный раб Твой,

дарован великим правом

говорить теперь: Милая!

И слышать в ответ дыхание,

и это уже не снится,

Не чудится, не болезнию

сердца и разума вызвано,

Это доверено мне Светом,

Сиянием, и не укоризною,

А пониманием наполнен

взгляд Пресвятой Богородицы,

И всепрощением,

и умягчением злых сердец.

И с великой Любовью

взирает сегодня с небес Бог-Отец

На меня, я верю,

что Истина мне откроется:

«Бог есть Любовь!» –

этим живу теперь денно и нощно,

чтя образ Святый, с Верою притекающи,

А Сын Божий улыбается ласково,

Его лучезарные очи

Согревают сейчас моё сердце,

и я жив пока ещё.

 

Тень

 

Город, влажная жара…

Этот сон как наважденье.

Неполученные деньги,

Не заштопана дыра

Ни в кармане, ни в сознанье –

Умирать так умирать.

Но цепляется за зданья

Моя тень, едрёна мать.

Всё пытается пробиться

В эту городскую жизнь,

И срывает с крыши жесть,

И пугает в окнах лица…

 

В твоём городе

 

Лизе

 

Я въезжаю в твой город, в роман с продолжением –

Сколько лет я пишу тривиальный сюжет…

Здесь развязки не будет, а только скольжение

Неприютной души вдоль построек Баженова,

Где когда-то стрелялся поручик Киже…

 

В этом парке ветрами колышутся тени,

Патрули не пытаются их задержать.

Если тихо вдруг станет, услышишь ты феню,

Ворожбу воробьёв, и тревожное пенье

В тёмной церкви, где ждёт благодать.

 

Только что мне отдать этим улицам и переулкам?

Свою горечь тоски по обычной жизни земной?

А душа закричала – ещё неумело, но гулко,

Испытав на себе вожделения гибельный зной.

А трамвай зазвенел за спиной.

 

Амбразура

 

Крикну громко, эхо не ответит,

только снег легонько закружит.

Я всё чаще думаю о смерти,

видимо придётся долго жить.

 

Поле рыхлое, пристрелян каждый кустик,

мне бежать до дзота семь шагов,

только знаю – под ногою хрустнет

эта ветка, встрепенёт врагов.

 

Трассеры сойдутся в перекрёстке

на моей груди – не добежать…

Эй, солдатик маленького роста,

мне тебя, прости меня, не жаль.

 

Пусть душа болит и колобродит –

если грянет новый бой, тогда

первым встанешь в поредевшем взводе,

побежишь по полю сквозь года,

 

и прикроешь грудью амбразуру,

что сквозит сюда своим огнём.

Крикну громко, то ль с ума, то ль с дуру!

 

Я всё чаще думаю о нём –

том солдате, что во мне на бруствер

вновь поднимется, шагнёт и веткой хрустнет…