Владимир Костров

Владимир Костров

Все стихи Владимира Кострова

* * *

 

В керосиновой лампе – клочок огня.

Всё моё у меня под рукой.

Ты, Россия моя, наградила меня

Песней, женщиной и рекой.

 

Нет. Поля и леса не пустой матерьял,

Да и солнышко вдалеке.

Но себя я терял, когда изменял

Песне, женщине и реке.

 

У собрата денег полон кошель,

Пуст карман моего пиджака.

Но с годами всё также прекрасна цель –

Песня, женщина и река.

 

И когда, с последним ударом в грудь,

Сердце станет на вечный покой,

Я хотел бы услышать не что-нибудь –

Песню женскую над рекой.

 

* * *

 

В темнеющих полях ещё белеют лица,

И смертная на них уже упала тень.

Нам не в чем упрекнуть солдат Аустерлица,

Но завтра, Бонапарт, настанет новый день.

 

Ещё стоит разрыв бризантного снаряда,

Но гамбургский счёт уже один-один.

Ещё теплы тела в окопах Сталинграда,

Но в стёклах мёртвых глаз уже горит Берлин.

 

И рано, господа, нам подбивать итоги –

Не нами этот мир вращать заведено,

В морях или горах, дворце или остроге,

Но завтра новый день наступит всё равно.

 

 

* * *

 

Воробей, стучащий в крышу,

дробный дождь в пустом корыте, –

говорите, я вас слышу,

я вас слышу, говорите.

Прежде чем я стану тенью,

остро, как переживанье,

слышу, слышу свиристенье,

шебаршенье и шуршанье.

Эти травы, эти птицы

на закате и в зените,

милые твои ресницы,

я вас слышу, говорите.

Ничего не надо, кроме

общей радости и боли,

доброй песни в отчем доме,

свиста вьюги в чистом поле.

Мы уйдём, но не как тени,

в мир пернатых и растений,

в песни, шорохи и звуки.

Нас с тобой услышат внуки.

 

* * *

 

Вот избушка.

Печка.

Лавочка.

Тень упала под плетень.

Друг сердечный, балалаечка,

начинай своё трень-брень.

Позови народ на улицу,

инструмент мой дорогой.

Что в одной душе аукнется,

пусть откликнется в другой.

Вдоль всего села

до кузницы

свой диктат распространи,

безыскусная искусница –

три щемящие струны.

Не баянною примерностью,

не роялевым огнём, –

простотой и неприметностью

как вы схожи с соловьём!

Хорошо, милой, на лавочке

посидеть с тобой впотьмах,

на коленях балалаечка

и частушка на губах:

«Балалаечка играет,

Моё сердце замирает».

 


Поэтическая викторина

* * *

 

Выходец из волости лесистой,

бражник, сочинитель, острослов,

в глубине истории российской

жил Ермил Иванович Костров.

В переводах был

весьма исправен,

пил вино, работал не спеша.

О Кострове Пушкин и Державин

говорили: «Добрая душа».

Годы шли

уже двадцатым веком,

о любви, а не о пустяках

вновь с Костровым,

добрым человеком,

Маяковский говорил в стихах.

Буду жить

с такой фамильей древней,

не употреблю её во зло.

Классиков высокое доверье

на мою фамилью снизошло.

Чем за то доверье отплачу им?

Впрочем, перспективы не плохи.

Вознесенский, Храмов, Феликс Чуев

посвящали мне свои стихи.

Может быть, хоть этим буду славен

на просторах матушки-Руси.

Я – Костров.

А кто из них Державин

или Пушкин, Боже упаси?!

 

* * *

 

Герой и мученик овации,

Будь снисходителен вдвойне.

Меняются администрации,

А ты останешься в цене.

 

Не торопись. Стихи раскуплены.

Легко выходят книги в свет.

По Бенедиктову и Кукольнику —

Ты замечательный поэт!

 

Ты возвышаешься по-прежнему

Над нами гордой головой,

Вниманьем Рейгана и Брежнева

Подсвечен нимб высокий твой.

 

И, пожиная что посеяно,

Над тем подумай, старина:

А любит всё-таки Есенина

Россия, дикая страна.

 

* * *

 

Громок ты,

и успеха достиг,

и к различным эстрадам притёрся.

Только русский лирический стих

вроде как-то стыдится актёрства.

Словно скрежет железа о жесть,

словно самая пошлая проза,

неуместны заученный жест,

модуляция, дикция, поза.

Словно бы не хотел, а соврал,

словно фальшь протащил в эти залы.

Словно и не поэт ты,

а Карл.

Карл, укравший у Клары кораллы.

 

Деревенское

 

Проложи по траве чуть дымящийся след

и хрустящий сенник положи в изголовье...

Этот

близкой луны

ненавязчивый свет

добр и жёлт,

как топлёное масло коровье.

 

Чуть стеклянно мерцает твоя борода,

и лечебно свечение глаз под бровями,

словно в горле, пробулькала в речке вода,

глухо ухает филин вдали

за борами.

Ты слова говоришь, словно мякиш жуёшь,

и неслышно ступаешь по травам, тихоня.

До чего хорошо ты на свете живёшь,

Афанасий Вуколович, дядя Афоня!

 

Этот век с его броским и резким мазком,

век грохочущих ритмов и танцев с изломом

ты во мне успокаиваешь

сиплым баском

и округлым и сочным, как яблоко, словом.

Потянуло с востока прохладой лесной,

звёзды близкие гаснут.

Светает.

Может, их деревенская баба метлой,

словно угли из печки,

в ведёрко сметает?

 

* * *

 

Закат приморский умирает,

и чайка реять устаёт.

А в парке музыка играет,

и сладко женщина поёт.

 

И снова молодость маячит,

как наваждение, как сон.

Ворчит тромбон, и скрипка плачет,

и обольщает саксофон.

 

И взоры бродят, пламенея,

среди каштанов и аркад.

Златые цепи Гименея,

на травы падая, звенят.

 

О нет, компьютерным железом

так сладко сердце не проймёт.

Сияющий, за волнорезом

проходит белый теплоход.

 

Зачем ты, сердце, замираешь?

И почему желанья ждёшь?

Зачем ты, музыка, играешь?

О чём ты, женщина, поёшь?

 

1979

 

 

* * *

 

И поворот. И сердце сжалось.

Дышу с трудом.

Стоит, не принимая жалости,

мой отчий дом.

Навеки врезанные в память –

тому назад –

у вереи дорожный камень

и палисад,

четыре стёртые ступени

и три окна...

О, как в них пели и скорбели,

когда пришла война.

Он дышит по ночам натужно,

как дед больной,

весь от торца до чёрной вьюшки

любимый мной.

Все связи прочие нарушу,

а эти – не.

Он двери распахнул, как душу,

навстречу мне.

Входи же с верой и надеждой,

свой дух лечи,

здесь теплота жива, как прежде,

в большой печи.

Он пахнет яблоком и редькой,

хранит уют.

Здесь на поминках тени предков

к столу встают.

И тут, одетый в старый китель,

давно вдовец,

страны заступник и строитель,

живёт отец.

Живут, с эпохою не ссорясь,

святым трудом,

мои печаль, любовь и совесть,

отец и дом.

Четыре странные годины

несли беду,

четыре красные рябины

горят в саду.

И не сдались, перетерпели

тебя, война,

четыре стёртые ступени

и три окна.

1975

 

* * *

 

Когда застынут поезда,

свист оборвётся соловьиный,

блеснёт последний раз звезда

над среднерусскою равниной;

когда приду я в тот покой,

где только облака белеют,

о редкой нежности мужской

всего я горше пожалею.

Товарищ мой, мой друг и брат,

ты помнишь те часы ночные,

когда звучали, как набат,

часы обычные, ручные.

Особой ясности полны,

друг другу души поверяли

и от судьбы родной страны

своей судьбы не отделяли.

От мелочности далеки,

когда мы ощущали странно,

как движутся материки

и как вздыхают океаны.

По жилам ударяла кровь

в великом счастье единенья,

и даже женщины любовь

стояла в неком отдаленье.

И в состоянии таком

людьми мы были в самом деле

и над народным пирогом

с ножом и вилкой не сидели.

И этим чувством жизнь полна,

пред общей правдой неповинна.

Как среднерусская равнина

одной самой себе равна.

О, как преображает нас

товарищества светлый час!

1976

 

* * *

 

Красно-алый гребешок,

На ногах по острой шпоре.

Деревенский петушок,

Словно ухарь на заборе.

Взгляд – грозней, чем орла!

Упиваясь бранной славой,

Простирает два крыла

Над куриною державой.

Атаман, главарь, премьер,

Всё нарядно, всё парадно.

И, хотя не шантеклер,

Но грассирует изрядно.

Приколочена стреха,

Все ворота на запоре:

Жаль такого петуха

В суповом схарчить наборе.

Наломает речка льда,

Понесёт варягов к грекам.

Неужели навсегда

Петушок откукарекал?

 

* * *

 

Луна протягивает руки,

былинки в поле шевеля.

А на меня со всей округи

смурные лают кобеля.

Рыдает выпь – глухая птица...

Не муж законный, не жених,

спешу последний раз напиться

из окаянных глаз твоих.

Не родниковой, первородной,

а полной страсти и беды,

той подколодной, приворотной,

почти бессовестной воды.

Наперекор стыду и страху

я у судьбы любовь краду.

В твои колени, как на плаху,

шальную голову кладу.

Как дождь, весёлой брагой брызжет

лихая песня соловья.

И ведьмой в древнем чернокнижье

судьба записана моя.

Но так прекрасно, так отважно

тобой душа моя больна.

Какая ночь! Какая жажда!

Какая полная луна!

 

1980

 

Музыка времени

 

Учёным-атомщикам

 

Чёрная, белая, чёрная, белая, чёрная!

Белая, чёрная, белая, чёрная, белая!

Сутки за сутками чётные дни за нечётными

эта мелодия мечется, как угорелая.

 

Хочется радости, злобы и горя не хочется.

Жизнь беззащитная птицей на ветке качается.

Хочется верить, что музыка эта не кончится,

Сердце не верит, что музыка эта кончается.

 

Люди дотошного разума, люди учёные,

что вы с планетою нашей, ребята, наделали!

Чёрная, белая, чёрная, белая, чёрная.

Белая, чёрная, белая, чёрная, белая.

 

1980

 

* * *

 

Мы – последние этого века,

Мы великой надеждой больны.

Мы – подснежники. Мы из-под снега,

Сумасшедшего снега войны.

 

Доверяя словам и молитвам

И не требуя блага взамен,

Мы по битвам прошли, как по бритвам,

Так, что ноги в рубцах до колен.

 

И в конце прохрипим не проклятья –

О любви разговор поведём.

Мы последние века. Мы братья

По ладони, пробитой гвоздём.

 

Время быстро идёт по маршруту,

Бьют часы, отбивая года.

И встречаемся мы на минуту

И прощаемся мы навсегда.

 

Так обнимемся. Путь наш недолог.

На виду у судьбы и страны.

Мы – подснежники. Мы из-под ёлок,

Мы – последняя нежность войны.

 

* * *

 

Не трогайте жанр,

Излучающий жар.

Поленья рассудка в пыланье напева.

Поверьте, проверьте – поэзия шар,

Поедешь направо – приедешь налево.

В ней ясный неясен

И глупый неглуп.

В ней чувство и мысль –

Словно конь и подпруга.

Поверьте, проверьте – поэзия куб

Той комнаты, где вы любили друг друга.

Простого кумира себе сотворю,

Слеза на щеке – вот её откровенье.

Поэзия – угол, я вам говорю,

Где редко, но мы преклоняем колени.

 

 

* * *

 

Ни огонька, ни шороха, ни мысли –

а только вяжущий самоуют.

С какой беды зрачки твои прокисли?

Не плачут, не смеются, не поют.

А ведь бывало:

светом обдавало

и дуло дулом, как из двух ветрил.

Пивал, бывало,

и певал, бывало,

в глаза, бывало, правду говорил.

Уже и смысл словам не придаётся,

как бы по мыльной плоскости скользя.

Всё предаётся,

что не продаётся,

всё ненавистно, что предать нельзя.

Мы жизнь, как плёнку, не перемотаем

(всего не выпить и всего не съесть),

и пьяницей последним промотаем,

неужто, веру, молодость и честь.

Век короток. А мы играем в жмурки.

Мала Земля. Гляди, дружок, гляди.

Лишь только эти шмотки, эти шмутки.

И ничего святого впереди.

 

1981

 

* * *

 

Один графоман

в солидный журнал

прислал корявый стишок.

Совсем таланта не было в нём,

и стиль был весьма смешон.

Но чтобы вывод под стих подвесть,

в нём были такие слова:

«Жизнь такова, какова она есть,

и больше – никакова!»

Младший редактор сказал: «Пустяки!

Ступай-ка в корзину, брат!»

Но чем-то тронули сердце стихи,

и он их вернул назад.

– Вчера я пришёл веселенький весь,

и жена была неправа.

Но «жизнь такова, какова она есть,

и больше – никакова!».

Редактор отдела, увидев стих,

наморщил высокий лоб:

– Стихи банальные. Автор псих.

А младший редактор жлоб.

Но строчки вошли, как благая весть,

до самого естества:

«Жизнь такова, какова она есть,

и больше – никакова!»

И, свой кабинет озирая весь,

подумал любимец богов:

«А может, и я таков, как есть,

и больше совсем никаков».

И страшная мысль, как роса с травы,

скатилась с его головы:

«А может, и все такова, каковы,

и больше – никаковы?»

 

Памяти Георгия Свиридова

 

Незримы и невыразимы,

Лишённые телесных пут,

Рождественские серафимы

Теперь Свиридову поют.

О тесноте земной юдоли,

Где каждый звук его зачат,

В морозном небе, в чистом поле

Распевы горние звучат.

И хора сладкое согласье,

Мерцающее в звёздной мгле,

Так внятно говорит о счастье,

Ещё возможном на земле.

И как пророк в сухой пустыне,

С надеждой глядя в небеса,

Почти оглохшая Россия

Внимает эти голоса.

Молись и верь, Земля родная,

Проглянет солнце из-за туч…

А, может быть, и двери рая

Скрипичный отворяет ключ.

 

* * *

 

Первый снег

Над землёй кружится

первый снег.

На землю ложится

первый снег...

Пишут все – печатают не всех.

Иногда печатают не тех!

Пишут про зелёные глаза

или про рюкзачные волненья.

Образы стоят, как образа,

по углам в иных стихотвореньях.

Только есть стихи как первый снег!

Чистые, как белый первый снег!

Есть они у этих и у тех,

ненаписанные – есть у всех!

 

Письмо в никуда

 

Писать в никуда? Да ещё опустить в окоём?

А критика требует внятного слова и смысла.

Ей кажется, что мы от года до года живём,

а не от весеннего и до осеннего свиста.

Мне чудится, всё, что гремит и звенит, – ерунда.

А всё, что страдает, поёт и влюбляется, – чудо.

Лишь в жизни возможно отправить письмо в никуда

от слабой надежды: ответ получить ниоткуда.

Ты – твидный, машинный и гордо несущий чело,

ты – пеший, невидный почти безразмерный пальтишко, –

для альфа-лучей, для рентгена, для чёрт-те чего

мы слишком прозрачны, мы призрачны с вами почти что.

Да, да, мы туманны. И всё-таки мы не туман.

Мы важное нечто. Иная посылка нелепа.

Нам грустно и больно... И чёрная ночь, как цыган,

Большую Медведицу вывела в звёздное небо.

Цыган – не цыган, из кобылы её вороной

белесая млечность течёт, словно струйка кумыса.

Что делать с собою мне, если за кромкой земной

опять наплывает далёкое эхо. Лариса.

Здесь осень, Лариса. Осина горит, как лиса,

небес невысоких провисла и рдеет кулиса,

и чёрную влагу, как брагу, глотают леса.

Покинь небытьё и вернись в мою осень, Лариса.

Приди в Переделкино мимо цепных кобелей,

впишись в рапортички отдела труда и зарплаты

для царства бетона, для пагубы стен и страстей.

Покинь ненадолго свои огневые палаты.

Как звонко и страстно осенний молчит соловей,

пожухлые листья свежей резеды и нарцисса.

Всей памятью ясной и памятью смутной своей

тебя призываю: приди в эту осень, Лариса.

Так что там за гранью, есть ли там бог или нет?

Сидит ли в сиянии грозных и мудрых регалий?

Иль в коловращении вечном светил и планет

нет больше иных, проясняющих дело реалий.

Великий лотошник, судьбу раздающий с лотка,

сам первый он понял ненужность свою и напрасность.

И так я скажу: неожиданность жизни сладка,

по-детски волнует туманность её и неясность.

А было б всё ясно, тогда наше дело табак.

Старуха судьба не сидит равнодушно и праздно.

Всё то, что мне ясно, меня не волнует никак.

Зато как прекрасно всё то, что покуда неясно.

Зачем я горю? Для чего я смотрю на зарю?

У жизни, пожалуй, нет знака важнее дефиса.

Я с кем говорю? Да не знаю я, с кем говорю.

Я, может быть, совесть свою призываю: Лариса.

Не злость, как костыль, в эту мёрзлую землю забить.

Не жить, утверждаясь в своём самомнении мнимом,

а думать и думать, а пуще страдать и любить

с нечаянной радостью понятым быть и любимым.

 

1980

 

* * *

 

Полон взгляд тихой боли и страха,

Что тебе я могу обещать?

На пространстве всеобщего краха

Обещаю любить и прощать.

 

Всей судьбою своей окаянной

Обещаю не прятать лица.

Обещаю любить постоянно,

Обещаю прощать до конца.

 

Ты в глазах у меня не седая,

Ты смеёшься, беду отводя,

Вся желанная, вся молодая,

В тонких линзах из слёз и дождя.

 

Прогони эту злость и усталость,

Нас вдвоём и судьбе не избыть.

Всё пропало, а сердце осталось,

Обещая прощать и любить.

 

* * *

 

Померкнет свет за косяком.

Уйди из дома босиком

по крупной голубой росе дорожкой лунной

и погрузись в глубокий лес,

чтоб дух воистину воскрес

и стала горькая судьба как прежде юной.

 

Иди и слушай, и дыши,

войди в глухие камыши,

протри озёрное окно туманной ватой,

пусть сердце бедное болит

и любит, и прощать велит,

и бьётся, рвётся из груди, и дышит мятой.

 

Вновь опустились небеса

на поле спелого овса

и кони, словно острова, и ветер – в губы.

Хохочет филин, как злодей,

и слышится: бери, владей,

и льётся женский смех грудной на голос грубый,

 

и хочется любить, прощать

и ничего не обещать,

и плакать, и опять любить. И в копны падать,

перемешать и даль, и грусть,

желанье тайное и Русь.

О, господи, когда ты есть, оставь мне память!

 

 

* * *

 

Поскорей раствори эти рамы,

Разведи, как разводят мосты.

И вдохни этот утренний, ранний

незадымленный холод Москвы.

 

На такси из осеннего леса

прилетел я на дальний звонок,

словно рябчик весенний, повеса,

на охотничий точный манок.

 

Что меж нами? Какая зараза,

разъедая судьбу, проползла?

Эти два непрощающих глаза

словно два наведённых ствола.

 

Это вовсе уже не охота.

Ну чего же ты? Бей – не тяни.

Разобью свою голову с лёта

о закрытые рамы твои.

 

Поэтессе

 

Как ты в себе слила,

воздушное созданье,

изящные слова,

красивые страданья.

Хоть пишешь ты, как встарь,

печально и объёмно,

но мысли, и словарь,

и чувства – всё заёмно.

Совсем не наугад, –

приём тут найден древний, –

всё взято напрокат

у Анны Андреевны.

Пусть стиль её тобой

усвоен на «отлично»,

но было там впервой, –

а у тебя вторично.

И всё наоборот,

что мы навытворяли, –

дворяне шли в народ,

а мы назад – в дворяне.

Не буду, так сказать,

всё объяснять подробно.

И можно так писать,

да как-то неудобно.

 

1976

 

Сверстницам

 

Десятиклассницы! Тогда

вы так пронзительно смеялись

и так стремительно менялись,

в пятидесятые года.

Вы покупали каблуки

и обрезали ваши косы.

Мы покупали папиросы

и пили пиво, чудаки!

О, восхищенье этих лет,

когда у Капок, Люсек, Ленок

вспорхнул над остротой коленок

передвоенный маркизет.

Когда вы брови подвели

и улыбнулись удивлённо,

то наши клёши подмели

проспекты городков районных.

Подумайте, десятый класс!

Он налетел на нас, как буря,

и шестимесячные кудри

на танцах закрутили нас.

Вы привставали на носках,

хотя шептали: «Ах, не надо!..»

И ваши первые помады

у нас горели на щеках...

 

1966

 

* * *

 

Стадион. Победа. Лето.

Разорённая страна.

Но весёлые куплеты

Пела местная шпана.

Распевали те куплеты

Остальные москвичи:

Офицеры и поэты,

Инженеры и врачи.

«На московском стадиона

Начинается игра.

На одних воротах Хомич,

На других – его жена».

Право, не было насмешки

В этой песне озорной

Над голкипером известным

И красавицей женой.

Просто после всех страданий

Нравилось озорничать,

Сочинять лихие песни,

Хохотать, свистеть, кричать.

«На московском стадионе

Начинается игра.

На одних воротах Хомич,

На других – его жена».

Нам сегодня много надо:

Надо голову иметь,

На работе дело делать,

На досуге вместе петь.

Надо честно разобраться

Чья заслуга, чья вина.

На одних воротах – правда,

На других – опять она.

 

Сумерки

 

Вы – сумерки. Вас хочется погладить,

как в детстве, с вами хочется поладить,

и псом лохматым в комнату пустить,

и до утра оставить в ней гостить.

Вы – сумерки. Вы к нам пришли из леса,

в вас столько доброты и интереса,

вы пахнете прозябшею осиной

и мордой ноздреватою лосиной.

Осенние и летние, росистые,

знакомые и грустные, российские.

Вы подойдёте и в колени сунетесь,

и я не вздрогну, зная – это сумерки.

О, как земля вращается стремительно,

стремительно работают строители,

стремительно стараются старатели,

стремительно расходятся приятели.

Стремительно огни бегут по улицам,

и некогда бывает нам задуматься,

хоть час самих себя послушать искренне,

чтоб разделились суетность и истинность.

Давай не торопиться и не умничать.

Хоть раз в году давай с тобою сумерничать.

На бочку темноты взяв ложку сурика,

перемешаем и получим сумерки.

Любимая, ты помнишь годы школьные,

те редкие конверты треугольные.

Ты помнишь сводки горько-аккуратные,

ты помнишь хлеба ломтики квадратные.

Ты помнишь мать, по вечерам стирающую,

и печку, угольками в нас стреляющую.

Нам дня того не позабыть, наверное,

когда пришла домой пехота серая,

за Родину довольно порадевшая,

на вражеских высотах поредевшая.

Худая, поседевшая, окопная.

Но сколько было нежности накоплено.

И в сумерках для нас светили ласково

эмалевые звёздочки солдатские.

Мы дети тех солдат. Мы ветви дерева.

Нам память поколения доверена.

Мы дети русской синевы и снежности,

носители народной горькой нежности.

Закрыты шторы. В комнате смеркается.

Прошедшее с будущим смыкается.

Ты помнишь, как в Крыму свистели суслики,

и мы с тобою уходили в сумерки.

И рядом с нами, звонкая, как денежка,

чуть в темноте светилась наша девочка.

Нам души очищала наша Катенька,

единой жизни маленькая капелька.

Она над нами правила начальственно,

а порознь все мы были бы несчастливы.

И рядом с нами шли не по обочине

родные люди русские, рабочие.

Простые люди, грешные и будничные,

из прошлого в таинственное будущее.

Любимая, входи скорее с улицы,

но свет не зажигай, пусть будут сумерки.

Смеркается, смеркается, смеркается...

Пережитое в памяти сверкается.

 

1974

 

* * *

 

Терпенье, люди русские, терпенье:

Рассеется духовный полумрак,

Врачуются сердечные раненья...

Но это не рубцуется никак.

Никак не зарастает свежей плотью...

Летаю я на запад и восток,

А надо бы почаще ездить в Тотьму,

Чтоб положить к ногам его цветок.

Он жил вне быта, только русским словом.

Скитания, бездомье, нищета.

Он сладко пел. Но холодом медовым

Суровый век замкнул его уста.

Сумейте, люди добрые, сумейте

Запомнить реку, памятник над ней.

В кашне, в пальто, на каменной скамейке

Зовёт поэт звезду родных полей.

И потому, как видно, навсегда,

Но в памяти, чего ты с ней ни делай,

Она восходит, Колина звезда:

Звезда полей во мгле заледенелой.

 

 

* * *

 

То в ночи она вспыхнет, как спичка,

А в стихе тугодумном умрёт…

Ах, поэзия, вольная птичка –

Где захочется, там и поёт.

Как порывы весеннего ветра,

К педантизму любому глуха,

То сверкнёт в чертеже геометра,

То засвищет в рожке пастуха.

О, не молкни свободное пенье.

И в столице, и в тёмном лесу.

Ах, оставьте душе оперенье

И в глазах сохраните слезу.

И всё жду я её по привычке,

Вот уж иней блестит на стерне.

Я бы умер в чужой стороне

Там ведь нет этой маленькой птички.

 

 

* * *

 

Тут не помогут слова и рыдания.

Просто тебе говорю: «До свидания!»

Чёрное горе подступит... Да ну его!

Жизнь продолжается, смерть неминуема.

Вместе космической пылью засветимся.

Мы ещё встретимся.

Мы ещё встретимся!

Туче прощаю, что тихо закапала.

Это ведь ты надо мною заплакала.

Ветру прощаю шалости, вольности.

Это ведь ты мне погладила волосы.

Люди, что было меж нами, не знающие,

снова глядят на меня осуждающе.

И, никогда не любившие, мелкие,

ищут слова они, злые и меткие.

Если могла бы ты стать над могилою,

ты, как при жизни, меня защитила бы.

Мы не разъехались в разные стороны.

Мы ещё встретимся поздно ли, скоро ли.

Эти стихи и цветы запоздалые

ты мне прости, как при жизни прощала мне!

 

1970

 

* * *

 

У них в делах анархия и жуть,

но чувства и у них идут по плану...

Чтоб женщине на нечто намекнуть,

японец составляет икебану.

 

А что задумал это самурай?

Какой обычай спрятан за обличьем?

А ты сиди

и думай-разбирай:

а может, в ней какое неприличье?

Обыкновенный деревенский шиш

замаскирован розой и люпином.

Несите лук, укроп и хрен любимым –

нас икебанами не удивишь!

 

Нам Кинешма дороже, чем Париж.

мы любим Афродит из пены банной,

и посылают нас за икебаной

так далеко, что и не повторишь.

Нас икебанами не удивишь.

 

Я предпочту намёку прямоту.

Пусть нравственность глядит

недрёмным оком.

Не правы те,

кто видит красоту

в обычае коварного Востока.

Суй палец в дверь – и точно прищемишь.

Нас икебанами не удивишь!

 

Утро в Заборье

 

День в моём селе зелёном

начинается вот так:

соловьями –

для влюблённых,

петухом –

для работяг.

Бросит солнце в ноги бору

золотые пятаки,

и тогда на всех заборах

вдруг как вспыхнут петухи.

Это утро.

Это лето.

Кукарекающий край.

Петухи такого цвета –

хоть пожарных вызывай.

Сердцу вольно,

глазу больно,

а взгляни из-под ресниц:

словно бродит по Заборью

стая утренних жар-птиц,

Я машины объезжаю,

поезда и корабли,

уезжаю, улетаю,

отрываясь от земли.

Но любой чудак заметит,

только глянет мне в глаза:

ничего мне не заменит

те живые голоса,

что во мне засели крепко –

не уйди,

не отвернись, –

горловой соловий трепет,

петушиный оптимизм.

День в моей стране зелёной

начинается вот так:

соловьями –

для влюблённых,

петухом –

для работяг.

 

* * *

 

Через окно убегала из дома ты.

Берег крутой. Да зеркальная влага близка.

Как нас с тобой привечали ветлужские омуты —

Тёмный провал, золотая полоска песка.

К небу бросая свою тесноту сарафанную,

Лодочку-туфельку срывая с ноги,

Ты уплывала дорожкою лунной обманною

В звёздную осыпь, в нечастые рыбьи круги.

И возвращалась назад, молодая и смелая,

С тёмными змейками мокрых волос на висках,

Чтобы забиться, как рыба, могучая белая,

В жадных моих, ошалелых от счастья руках.

Слышу плескание, вижу мерцание,

По берегам огоньки деревень,

Слышу коня одинокое ржание,

Шорох Ветлуги, наполненной всклень.

Ох, глубоки моей памяти тёмные омуты,

Годы и воды бегут чередой.

Если ко мне убежать соберёшься из дома ты,

Не поскользнись на росистой дорожке крутой!

 

* * *

 

Что может знать чужак о полной русской воле?

Судить или рядить об этом не дано.

Пора идти гулять: сегодня ветер в поле

и дождь стучит в окно. Безлюдно и темно.

 

Тут сам не разберёшь, как можно жить иначе.

Зачем тебе любовь пространства дорога?

Далёким куликом о чём болота плачут?

О чём шумит тайга? О чём поют снега?

 

Здесь просто и легко остаться неизвестным,

любить сквозящий свет и вяжущую тьму.

И разум не смущать вопросом неуместным:

зачем и почему? Затем и потому!

 

Шутка

 

Я люблю надвинуть креном

козырёк на правый глаз.

Я люблю окрошкой с хреном

заправлять российский квас.

 

Я люблю траву зелёную,

наличник над крыльцом

и частушкою солёной

хрущу, как огурцом.

 

Но не давит мне в печёнку

и не колет под ребро

ни шотландская юбчонка,

ни тирольское перо.

 

Мы и сеяли, и веяли,

и ели ананас.

Ну а Хейли?

Ну и Хейли

мы читали, и не раз.

 

* * *

 

Янтарная смола. Сосновое полено.

Грибной нечастый дождь да взгляды двух собак.

И сердце не болит так, как вчера болело.

И верить не велит, что всё идёт не так.

Как хорошо заснуть! Как сладко просыпаться,

И время у печи томительно тянуть,

И медленно любить безлюдное пространство,

Не подгонять часы, не торопить минут.

И быть самим собой – не больше и не меньше,

И серебро воды в лицо себе плескать,

И сладко вспоминать глаза любимых женщин,

И угли ворошить, и вьюшку задвигать.

Двух ласковых собак тушёнкой не обидеть,

И пить лесной настой, как свежее вино,

И записных вралей не слышать и не видеть,

А слушать только дождь и видеть лес в окно.

У пруда силуэт давно знакомой цапли,

Которая взлетит немного погодя.

Спасибо, вечный врач, мне прописавший капли

В прозрачных пузырьках нечастого дождя.