Виталий Молчанов

Виталий Молчанов

Четвёртое измерение № 33 (345) от 21 ноября 2015 года

В толчее панельных гор

Йети

 

У него тепло в котельной. За получку, не по сдельной, –

отдежурил и бреди себе домой.

В магазине взял бутылку, намотать чего на вилку,

и, как дайвер, погрузился в выходной.

Холодок житейской стужи ущипнул разок за уши

да наткнулся на седой, колючий мех.

Неустроенность-позёмка под колени ткнула ловко,

но решила: «Рано праздновать успех».

Давит пол нога в ботинке, бьют по рюмке зубы-льдинки,

ночка-стерва навалилась на окно

негритянской полной грудью, – жизнь течет с привычной мутью,

как вода из крана в раковины дно.

Западает выключатель, не шумит обогреватель,

в саркофаг из пыли спрятан телефон.

Вслед за соткой – хруст солений. Щель ответила гуденьем –

жулик-ветер залезает на балкон

– Где же вы, жена и дети?.. Он не дайвер – дядя-йети,

гуманоид в толчее панельных гор.

У подъезда – cнег с ладошку, не найдёшь удачи крошку.

Oбронил давно, а кто-то ловкий спёр.

Может, на другой планете ждёт героя тётя-йети,

ловит взглядом каждый встречный космолет?..

...Неoбычное – случайно, голова мечту качает,

и урчит тревожно двигатель-живот.

Руки – в перьях?! Это ж крылья! Над землей, над снежной пылью,

над трубой, что пар, как cливки, в тучу льёт,

он несётся. Жулик-ветер подгоняет – небо третье,

небо пятое, седьмое. В звёздный лёд.

Точку ставит понедельник. На окладе он, не сдельник,

ковыляет, мешковата шкура-драп.

Разведён, потаскан трошки, – жёлтым взглядом, как у кошки,

провожает c укоризной встречных баб.

 

Встреча

 

Встретилась мне у подъезда тоска в рваном ботинке.

К сахарной пудре седого виска липли снежинки,

Белыми мухами лезли под плащ эры застоя.

Мёртвый поэт был согбен и дрожащ, взгляд беспокоен.

Мерно качался фонарь на столбе, ветром влекомый,

Словно адепт в непрерывной божбе. – Выйти из комы

Ты не сумел, хоронили тебя с миру по нитке,

Как и сейчас, в первый день декабря – снежный и липкий.

Лезвием в небо нацелен был нос, в пальцах – иконки,

Пением батюшка – бывший матрос – рвал перепонки.

Комья ронялись на гроб тяжело в паре морозном,

Сверху ткачиха швыряла назло зимнее кросно,

Видно, решила земле сгоношить кипенный саван.

Мать причитала: «Эх, бросил бы пить горькую сам он».

После поминок родне и гостям выдала ложки,

Нам же – по книжке, как старым друзьям,

в мягкой обложке,

Чтобы читали твои стихири денно и нощно.

Книжку забросил я... Брат, извини, если возможно.

 

Встретилась мне у подъезда тоска в рваном ботинке.

К сахарной пудре седого виска липли снежинки,

Белыми мухами лезли под плащ эры застоя.

Взгляд у поэта был жалок, просящ, неуспокоен.

Мёрзлыми комьями бились тома, падая с полок,

Книга мне прыгнула в руки сама, точно ребёнок,

Ищущий ласки, немного тепла, памяти крошку...

Вспышкой ответил фонарь со столба прямо в окошко.

 

Сердечки

 

Послушай, как ветер шумит в растревоженной роще.

Поникла трава – не то, чтобы спит, но не ропщет.

Ему, прохиндею, примчаться б опять к ней на ложе,

Примять посильнее… А может, обнять и взъерошить.

 

Варила Маруся картошку в нетопленой печке.

Тоскливо дурёхе, рисует на стенке сердечки.

Усато одно, а другое – тшедушно, белёсо:

– Эх, друг мой Ванюша, приеду я в город без спроса.

 

Пешочком пройдусь до райцентра в блестящих галошах

Пятнадцать км, там усядусь на поезд хороший,

Где нет билетёра и мягко постелено сено.

Полсуток позора – и вот я, Венера из пены.

 

Ванюша, твой адрес запомнился мне слово в слово,

Послушай: «Москва, остановка метро – «Дурулёво», –

Кусая губу, прижимается ласково к печке

Ерошить траву, пожирая глазами сердечки…

 

– Ветвями густыми от ветра не спрячешься, роща, –

Марусе обидно, желудок от голода сморщен.

Рисует упорно сердечкам ручонку в ручонке.

Она на четвёртом, исполнилось сорок девчонке.

 

«Не в каждый сосуд наливается разум до края», –

Вздыхает бабуся, холодную печь разжигая,

Сгребает золу… И теплеет Марусино сердце –

С иконы в углу смотрят ласково мама с младенцем.

 

Ракообразное

 

Шёл солнечный дождь, пробиваясь по капле

Сквозь тучи планктона.

Клешнями толкали отшельники сакли

В час рачьего гона.

Усами касались друг друга брезгливо,

Сквозь зубы судача:

«Опять двадцать пять – не туда сунул рыло,

Икра где же рачья?»

Над ними кружились большие креветки

С повадками грифов,

Хитин обдирая об острые ветки

Коралловых рифов,

Лавируя чётко меж россыпей мидий,

Барахтаясь в тине,

Стрекал избегая на красочных нитях

Коварных актиний,

Икру поглощали, сдирая с багряных

Стеблей филофоры,

Что съесть не сумели – калечили рьяно,

И трупиков горы –

Рачков нерождённых – на дне возвышались.

А в саклях рыдали:

– Накрой же креветок волос чёрной шалью,

Богиня-мать Кали!..

...Аз есмь старый краб – созерцатель, философ,

Известный учёный,

Трактат написавший о метаморфозах

В воде кипячёной,

К рассудку взываю: «Нажрались от пуза –

Не клюйте напрасно!

Мы выходцы все из Морского Союза,

Все ракообразны».

 

Поворот

 

По привычке крест свой земной влача,

Ты, устав, не впишешься в поворот.

И, пока на «Скорой» везут врача,

Сверху вниз уставишься на народ,

Слыша «охи» странные впереди

Вместе с «ахами» за твоей спиной:

«Ох ты, Боже мой! Ах ты, Господи!

На асфальт упал человек больной!»

Расстегнутся пуговки до пупа,

Рот раззявленный не сглотнёт воды.

Только лужица от ключиц до лба

Натекает каплями с бороды,

И таращатся, не моргнув, глаза,

Созерцая чудное из чудес.

А на «Скорой» – слабые тормоза,

А с тобою girl безо всякой dress –

Как с шеста, роскошной трясёт косой,

Соблазняет ямками ягодиц

И зовёт возвыситься над толпой:

«Полетим в тоннель, мой прекрасный принц,

Не старуха cмерть и не леди-вамп –

Я твоя избранница на балу»...

...Опоздавший пьяница-эскулап

Вдруг безбожно в сердце вонзит иглу,

На коляску бросит, вскричав: «Разряд!»

Медсестра с водителем там и тут

Заснуют, подключатся, оживят

И в больничку бедного повлекут,

Загрузив довеском привычный крест,

Что влачить придётся за годом год

До тех пор, пока из постылых мест

Не сбежишь... И встретится поворот.

 

Стрелок

 

Лучом рассветным – лазерной иглой

День хочет сладить с прикроватной мглой,

Где над бычками высится будильник –

Хранитель быта и губитель сна.

Спит женщина – вчера ещё вкусна,

Сегодня – как лежащий холодильник,

Вдруг сбросивший картонки одеял.

Наследный ей не узок пьедестал –

Венец творенья отрасли пружинной.

В прицел нащупав пыльный циферблат,

К плечу приставив облачный приклад,

Пульнёт в окошко метко день-вражина:

Взорвётся мир – и запад, и восток,

А календарь уронит свой листок

На брошенные с вечера колготки.

Трель затроит, лучей блестящий лак

Измажет меблированный бардак,

И заиграет градус в рюмке водки:

«Не пьянства ради, а здоровья для», –

Зевая, скучно выдавишь: «Ох, мля»,

Стремительно шагая к туалету.

Неплотно дверь прикроешь без крючка,

Чтоб оживить нескромного сверчка,

На крышке жёлтым оставляя мету.

В желудке с водкой ладит бутерброд.

«Я позвоню», – домой спеша в обход,

Подмигиваешь дню – теперь коллеге –

Ты, закурить стрельнувший у метро,

Впускаешь дым в уставшее нутро

И выпускаешь, кольца множа в неге.

Такая карма – все теперь стрелки.

С рассветами в чужие потолки

Любой из нас хоть раз стрелял глазами,

Не ведая, что главный из стрелков

Давно прицел припас для дураков,

Да и патроны, чтобы сладить с нами.

 

Шаман

 

На его немытой шее – банка «Пепси», амулет.

Бьётся юность в тощем теле, cам же выглядит как дед.

Волос сед, тесёмкой схвачен, вместо бубна – барабан.

Пыль столбом – в шинели скачет городской дурак Шаман.

 

Час рассветный – для камланья; у фонтана босиком,

Словно жертва на закланье – в дробном танце круговом,

Плачет, морщится, смеётся под затейливый мотив.

Вдруг к прохожему метнётся, бормоча речитатив:

 

«Мир – тайга, вы все не люди – волки, рыси и песцы.

Крови мало? Так добудьте, жрите слабых, подлецы.

Люди – звери, души – тундры: мох, лишайник, мерзлота.

Сколько дерзких, тонких, мудрых провалилось в бездну рта?»..

 

Кто-то в страхе отшатнётся, тыча пальцем в телефон.

Кто-то громко рассмеётся, кто-то врежет сапогом...

Тёмно-синий с красным кантом, взяв Шамана за бока,

Мелочь стащит, после, франтом, пропоёт: «Весь мир – тайга».

 

На работу люди-тундры, шаг ускорив, проскользнут.

Равнодушной, снежной пудрой чумы сердца заметут...

Как медведь в углу таёжном, cпит Шаман, обняв сосну.

Мaша-школьница, возможно, завтрак свой отдаст ему.

 

Астролог

 

Сжирали свечи темноту,

Вгрызаясь острыми зубами

В тягучий сумрак – факты лбами

Сшибались, канув в немоту.

Блеснув, созвездий парафраз

Проник на тонких мыслях-стропах

Сквозь линзы в рупор телескопа,

Стократ усилившись для глаз:

В Орле разгневан Волопас.

 

Кормил морозного коня

Январь простуженными снами.

Толстели стекла письменами –

И дата, с точностью до дня,

Забилась рыбой на столе,

Хватая воздух в диаграмме:

Вздох – это спад, стремится к драме,

А выдох – всплеск, чей пик в земле.

Астролог понял: «В феврале».

 

Пульсируя, шурупы звезд

По шляпки вкручивались туго,

Напрасных ожиданий мука

Пророчеств расшатала мост,

Где годы жизни тесно в ряд

Связали предсказанья сутью.

Морозный конь бьёт ставни грудью,

И космос дышит в циферблат.

Что жизнь? Секундный взгляд назад.

 

Лакали свечи темноту,

Любовь сучила тихо пряжу.

На шляпе неба туч плюмажи

В Орле скрывали суету.

Попив парного молока,

Астролог вышел утром к смерти.

По кронам дунул лёгкий ветер,

Стряхнув тяжёлые снега:

Сбылось! Сбывается пока.

 

Сторож

 

Огни прощаются рампы,

Мигая печально-белым.

Им занавес отвечает

Тяжёлой складкой-рукой,

Касаясь в поклоне сцены.

Горят вполнакала лампы,

И пыльное кресло вздыхает

В партере под тощей спиной

Молоденького поэта.

Он сторожем служит в театре,

Засовы кладёт на двери,

А после – один в тиши

Сплетает в любовной мантре

Стихи, что страстью согреты,

О юной, прекрасной пери –

Актрисе его души.

Смешной в мешковатой форме

Оставит афишку с текстом

В гримёрке глубокой ночью

И станет взахлёб мечтать,

Как пери, легка и чудесна,

Прочтёт – задрожит в истоме,

Полюбит его заочно,

Захочет к груди прижать.

Падут волшебные замки

Обычным дождливым утром.

Актриса – чужа и гламурна,

Стирая бурную ночь,

Измажет афишу пудрой

И, скомкав любовь – как бумагу,

Швырнёт, не читая, в урну,

А сторож отправится прочь…

Живут на земле поэты,

Oни на детей похожи.

Чуть тронь их – в сердцах заплачут,

Наотмашь ударь – смолчат.

Частенько чужие раны

Своей ощущают кожей.

Им мало любви поплоше,

Oни неземной хотят!

 

Отпускник

 

Колёса резво катились к югу.

В купе соседнем нетрезво пели

Про степь да степь, ямщика и вьюгу.

А проводница несла постели,

Мела и мыла, поила чаем,

На остановках в смешной беретке

С флажком ходила… И он, скучая,

Влюбился cразу, как малолетка.

 

Леса мелькали, сады, платформы.

Мелькали груди как две Ай-Петри,

Которым тесно под cиней формой.

«Она красотка!» – мужик допетрил.

Когда за тридцать – легко и просто,

Когда за сорок – чуть-чуть сложнее.

Пират покинул семейный остров

И не заметил, как стал трофеем.

 

Колёса дружно гребли на север.

Пел «Сулико» гражданин поддатый,

А проводник – вечно в чёрном теле,

Про саклю слушал и мыл плацкарту.

Как древний бог, вёл войну с титаном

И клал на горб, как Сизиф, бутылку.

В купейном ждали из ресторана,

«Мой отпускник!» – говорили пылко.

 

Поля мелькали, дома, заборы,

Мелькали листья в осеннем ветре.

В час увядания помидоров:

«Что я наделал!» – мужик допетрил.

Когда за сорок – легко и просто,

Когда за тридцать – чуть-чуть сложнее.

Жена простила, взяла на остров,

Чтоб не болтался пират на рее.