Виктор Павлов

Виктор Павлов

Все стихи Виктора Павлова

Андалузский пёс

 

На улице снег и мороз,

    но я в кинозале уже...

В кинозале тепло и светло,

    прыгает... немое кино.

 

Я потягиваю пиво,

    я потягиваюсь сам.

Хорошо с людьми сидится

    два киношные часа...

 

Кто-то в зале крикнул: «Звук!»

    Но кино-то – э-э-э! – немое.

Смех взрывает полукруг,

    смех качает я «героя».

 

Отвлеклись. А что ж кино?

    Смотрит женщина с балкона,

но подходит парень к ней

    и по глазу бритвой – р-р-а-з!

 

Вот он, жуткий Бунюэль,

    вот он, Сальвадор Дали!..

 

Бессонница

 

Опять бессонница. Вторая за неделю.

Лежу на раскладушке жёсткой, на неудобства время разменяв.

И не хочу вставать под свет настольной лампы,

чтоб записать воспоминанья детства.

 

А там мне – восемь или девять лет,

и ничего не надо: ни дома, ни семьи, ни денег.

Я, деревенский мальчик, иду по лесу.

Дорога ровная и холодит мои босые ноги.

 

На ней пока ещё ни склянок битых,

ни металлических консервных банок,

ни просеки для нового шоссе.

 

Простое утро месяца июня, и я один.

Вокруг же лес и птицы, поющие великолепью песни.

И свет ещё не солнца – утра,

в своей простой природной дымке.

 

Я удочку несу, как золочёный вымпел:

сегодня я рыбак, в Лопашино иду.

Всего два километра и – родное:

деревня, пруд, деревья над водой,

команда неразлучная друзей...

 

Теперь и выпить их не соберёшь,

так хороши у жизни сети...

 

 

Братва

 

1.

Как только выйдешь за территорию двора,

так сразу же начинается город:

серый, с клочковатыми кварталами,

прибранными достопримечательностями...

речным портом, вокзалами.

 

Повсюду толпы,

меняющие жизнь на пуговицы...

 

2.

В подъезде –

четыре соседа сверху, три – снизу.

И у каждого до нескольких ходок на зону,

а то и просто – потомственная братва.

 

Дворовый народ вначале

встретил меня настороженно:

не свой. Оно и понятно.

Пока пообвык, пришлось и с ножичком походить...

Потом перезнакомились.

Оказалось, что нет причин воевать...

Присели, выпили и подружились...

 

3.

Выходя во двор, поднимаю руку

в римском приветствии:

– Здравствуй, братва! Здравствуй, русское поле!..

И они, в свою очередь, тоже

не забывают, приветствуют.

 

Чем не маленький Рим

новой русской провинции?

 

В столице

 

Откуда-то оттуда, где гибнут на войне и мрут от голода люди, –

сюда, в столицу, везут – фрукты, нефть, деньги.

Впускают, по надобности, людей на жительство.

 

Здесь же – всегда спокойно, лишь изредка раздаются

взрывы и выстрелы террористов, поднимаются к небу

столбы огня и дыма пожаров.

 

Но и до этого мало кому есть дело. Люди отдыхают, служат, торгуют.

Между делом слушают сводки с войны, новости из провинции.

Из-за домов-стен, домов-лабиринтов этого большого города

далеко не видно.

 


Поэтическая викторина

Вечная Венера

 

Е. Ш.

 

1.

Твои волосы светлее, чем лён, твоё тело белее слоновой кости,

движения упруги и резки, как тело испуганного горностая,

ты – сама природа.

 

Когда я вижу тебя, снег чувств падает с вершин моей души,

и я произношу твоё имя, рождённое в ущельях моего сердца,

раскатистое, как эхо.

 

2.

Появляешься ты всегда неожиданно, светлая и тонкая, как шелковинка.

Я предлагаю – удобное место, яблоки... сидим и болтаем.

Дети, сущие дети: весь мир мимо нас.

 

Смотрю на твои руки, лицо, светлые в лёгкую золотинку волосы

и набалтываю столько, что ты от меня уже никуда не уходишь,

да и куда идти: мы и так во вселенной...

 

3.

Сегодня опять идёт снег. Он падает, крупными хлопьями осыпая мир.

От огромности его белой подвижной красоты – возвышенно и тревожно.

 

А в мире, где для тебя всё так тонко, пусто и чисто,

даже своим присутствием не хочется нарушать

первозданность белого времени.

 

Но ты, точно чёрная невольница, по доброте своей снова со мной.

Мы гуляем, пьём чай или кофе, разговариваем...

Твои слова нежнее, чем руки любящей женщины.

 

Кто бы ещё в этом мире мне – отступнику и пришлецу,

дал столько сил и веры в то, что ещё следует жить?

 

Воробей

 

Ах, воробей, воробей,

зачем высоко залетел?

Застишь орлу солнце.

 

Жил бы ты, воробей,

под застрехой своей,

воду пил из колодца.

 

А теперь, воробей,

ни жены, ни детей

под застрехой твоей,

 

ни:

– Не грусти, воробей,

ни:

– Не робей, воробей, –

 

но – железное солнце.

 

Время дыма

 

Плотная чёрная, сизая масса растекалась;

ложилась на землю, впивалась в пространство;

облекала предметы, входила в дома.

Но это было вчера.

 

А сегодня повсюду и сумрак, и холод, и тьма.

Дым пропитал города и пространство деревни;

он ползёт, извивается, рушит и саднит,

он, древний, не дремлет.

 

Где что есть, им пропитано до мелочей:

погремушки и куклы, как для больших,

так и малых детей;

 

инструмент и посуда лоснятся от сажи;

судьи судей не оставлены им без поклажи.

Люди в удушье становятся грубы и скудны,

и сходят с ума;

 

одичавшие твари, то ли собаки, то ли

кто-то ещё, бродят повсюду, превращаясь

в торговое мясо; превращаясь –

в кучу дерьма.

 

Пропитаны кости и души; машины, дома;

реки, паромы: везде один только дым. Он

душит людей, превращая их в комья земли

на разросшемся теле кладбища, незабудки оград

по земле-пепелищу.

 

Всё могильщикам: плата, работа, еда.

Дым везде. В нём душа заплутала.

Дома нет. Есть дорога одна

от вокзала к вокзалу.

 

Синий, чёрный, прозрачный... Войны,

пламя пожаров, разбой и разврат.

Всё в дыму. Всё укрыто. Вся жизнь

невпопад или сбой.

 

Искажённые души. Лица – оскал. Руки

тянут песню войны. Народы секутся,

как волос. Плохо слышен

Господний голос...

 

Государственные дети

 

Привезли и оставили: меня – тётка,

других – отец или мать.

В потерявшей вид домашней одежде

мы сильно напоминали ту живность,

которую можно видеть стаями на свалках,

чердаках, в подъездах домов;

жмущимися к еде, теплу, свету.

 

Остригли, вымыли, переодели

во всё государственное, поделили парами,

научили ходить строем, говорить взрослым «Вы»;

отвели под жильё простое светлое помещение,

разрешили выбрать кровать, постельное бельё;

за каждым закрепили тумбочку, вешалку.

 

Раз в десять дней водили в баню,

раз в месяц стригли.

Заботясь о детском здоровье,

содержали «изолятор» с фельдшером;

чтобы не было скучно –

клуб, спортзал, библиотека.

 

Учили рисовать, лепить из пластилина,

вырезать пилкой... играть;

водили в школу, заставляли делать уроки;

вменили в обязанность работать:

на кухне, в подсобном хозяйстве, саду.

 

Устраивали прогулки, поездки; игры:

в футбол, «войну», настольный теннис;

организовывали соревнования

по стрельбе, лыжам, шахматам...

 

Выйдя оттуда, стали: рабочими, техниками,

поселенцами пьяных общежитий,

съёмщиками чужих углов.

 

Детство

 

Давно уже далеко от родных мест живёшь.

Возможно даже, в большом светлом городе.

А тихим вечером прикроешь немного глаза,

и всё детство снова встанет с тобою рядом,

да так, что даже собой за горизонт уходит;

да и там, какое оно есть, всюду тоже видно

до каждой окраины, до мелкой ряби в пруду.

 

Детство от края до края, всюду, во времени,

точно рядом с тобой и в тебе разместилось.

Смотришь в него, куда захочешь, всё близко:

видишь его до каждого мелкого и простого,

до каждого тонкого кустика земляники в лесу,

каждой свежей земли, глины лесной дороги,

времён года и праздников, царапин и ссадин.

 

 

Друзьям

 

Да,

давно не брал я в руки

верный карандашик,

чтоб написать свое сю-сю,

сю-сю, траля-ляля...

 

Теперь, как ни открою

лист вчерашний,

в нём нахожу своих,

но умерших и павших.

 

Нет Минералова,

нет Лосева уже...

 

Друзья-товарищи

разъехались по свету,

и сам я потерялся,

точно выпал в Лету.

 

И кто-то зубоскалит:

– А может,

не товарищи уже?

 

Дуб

 

Его ветви, прочные и узловатые, возвышаются, поддерживая небо.

А внизу, рядом с корнями дерева, давно поселились чёрные муравьи,

блестящие и прочные, как сталь. Они ползают вверх и вниз по дубу.

У некоторых есть крылья, и они похожи на черных колючих ангелов.

Там, над кроной, возможно, тоже есть тропа, ведущая прямо в небо.

 

Этот дуб виден издалека. Он один стоит высоко и прочно на взгорке

такой, что только часть ствола можно обхватить раскинутыми руками,

затмевает идущие вверх по склону аллеи лип, вязов, кусты орешника.

Царит над лощиной и болотом в чьих-то копытцах, деревьями ольхи,

подлеском из бузины, кустами шиповника, ветвями тонкой черёмухи.

 

Красноватый отблеск коры деревьев, простые разветвлённые кроны

иногда, кажется, издалека еле уловимой схожестью напоминают дуб.

Возможно, что там, среди копытец и следов, подлеска, прочной травы,

среди мелкой воды болот притаился вход в древний мир подземелья –

дантовы места, которые охраняют стрекозы, оводы и серые лягушки...

 

Дуди в дуду

 

Дуди в дуду: ду-ду, ду-ду...

ты будешь слышен за версту,

ты будешь слышен далеко:

и в Африке необозримой,

и по Европе говорливой.

Размеренно, неторопливо

дуди в дуду свои мотивы.

 

Пока звучит она, простая,

твоя дуда – душа живая,

Камоэнс, в латах и венке,

с тобою пьёт накоротке,

Дант обнимает, точно друга.

Дуди, душа, моя подруга!

 

Елена

 

Елена... блондинка, пропитанная мировым эросом...

Ты знаешь, я любил приходить в твой полу-подвальчик-библиотеку.

Ты излучала живое желание. Но разве можно... можно – там...

В публичном месте... в рабочее время...

А потом... потом... как быть?.. С твоим мужем–греком,

блистающим дорогими одеждами...

 

Мы, потихоньку, провоцировали друг друга: словом, взглядом, движением.

Живыми волнами хотения, растекались они по нашим телам.

И мы отступали, смущённые: я – в толпу читателей,

ты – в кружок осерженных коллег.

Потом было прощание... Я уезжал. А ты...

Ты – оставалась... и тосковала.

 

Зимняя дорога

 

Дорога почти прямая, просторная, долгая.

О чём только не передумаешь, пока идёшь.

Вокруг – леса, селения. Выйдешь чуть свет,

и только к ночи обратно, назад, успеваешь.

Поскрипывает и хрустит под ногами снег.

Обжигает морозом лицо метельный ветер.

Лезет за пазуху, под шапку, льнёт к ногам,

холодит и пробирает сквозь одежду мороз.

 

Разойдёшься, раздумаешься – не остановить,

пока совсем не смёрзнешь к синему вечеру.

Но сейчас верный день. Не раннее солнце,

ещё красноватое с жёлтым отблеском зари,

а солнце – полного, высокого зимнего дня.

Свет с просинью, по теневой части дороги,

верно уходящий тенями кустов и деревьев

по снегу и складкам земли, листьям травы.

 

Если посмотреть на другую сторону дороги,

то там ослепляющий, бьющий в глаза снег,

искрящий острым, колючим, свежим светом.

Переходишь с одной половины на другую.

Идёшь, не спеша, рассуждаешь, смотришь.

День долгий; дорога в оба конца длинная,

просторная, верная и почти прямая дорога.

 

Избы

 

Из самых глубин моего дальнего детства,

самых светлых мест моей детской памяти

вдруг встают забытые деревенские избы;

высвечиваются тёртыми жизнью боками,

плоскими и покатыми серыми крышами.

Памятью плывёшь между ними, как рыба

в прозрачной и светящейся солнцем воде.

А за избами сразу открывается вся земля

во всей своей бесконечной безмерности,

разделённая домами, словами, деревьями.

 

Где-то ближе к избам растёт зрелый сад

с яблоками и кустами чёрной смородины;

местом под молодой картофель и овощи,

где рядом, ветвясь, растут кусты и ягоды;

ветки дикой малины, яркие листья травы.

Стоит поленница дров с двуручной пилой.

Палисадник... отгороженный орешинами.

А над ним сливы, сохраняющие прохладу.

 

Илья

 

Загремел в небе гром, люди – тихо закрестились:

– Илья по небу на колеснице едет, гремит.

Потемнело, сверкнули ярко молнии, пошёл дождь:

прохладные капли дождя упали на пыльную землю,

застучали по крышам домов, светло заплескались:

в лугах, огородах, всюду; запустили круги по воде;

разогнали кур, гусей, цыплят, поросёнка, всех.

 

Дробно заблеяли овцы, замычали долго коровы;

загоготали, вытягивая шеи, гуси. Под сруб дома

побежали, попискивая, цыплята; петух, куры, утки;

поросёнок, хрюкнув, лихо помчался вдогонку всем.

 

Заполнились дождём шероховатости почвы, ямки,

мышиные ходы, кротовые холмики, норки, щели.

Дождь мерно заполнял всё пространство округи.

Шуршал по листьям деревьев, по цветам, клумбам.

Вишни, омытые дождём, становились ярче, тяжелее,

наполнялись соком. Сливы, наклоняя ветви, зеленели.

Расправляли листы яблони, впитывая влагу дождя.

 

Дождь увлажнял дороги, равнял рытвины, выбоины.

Под навесы, к домам, побежали люди, счастливые…

как свежие огурцы. Пролитая на них влага радовала.

Гомонили, пригибались, пытаясь уклониться от дождя,

но капли, падали, растекались, смывая старую пыль,

несвежесть, давали время передохнуть, опомниться.

 

Земля – вставала, распрямлялась, оживала, росла, –

наполнялась свежими силами, светом, яростью жизни.

 

 

Новая жизнь

 

Здесь тишина, здесь пустота,

здесь улица пустым пуста.

Возможно, с белого листа

жизнь намечается, чиста.

 

Но вот откуда ни возьмись,

идёт мужик: он тащит жизнь,

но тащит жизнь не новую –

разбитую, хреновую...

 

Осип Мандельштам

 

Только стоит вам неодобрительно упомянуть его имя,

как придут в движение пружины всей мировой культуры:

в огромных ботинках с подошвами из воловьей кожи

на вас крупно зашагает Дант;

 

весьма паршиво прищурившись, взглянет Поль Верлен,

а Рембо – Артюр Рембо, возможно, просто плюнет;

 

от бумаг приподнимет голову Уильям Шекспир

и одобрительно скажет Данте Алигьери: «Мочи его!»;

Мольер с Франсуа Вийоном не очень деликатно

обчистят ваши карманы,

 

а Анри Бергсон, Анри Бергсон погрозит вам пальцем,

чрезвычайно похожим на копьё Архилоха...

 

Лишь Леконт де Лиль и его соратники по литературе

заулыбаются вам во весь рот, да и тех притянут к ответу

все эти сплетения и пружины мировой цивилизации.

 

Офелия

 

Моя Офелия была совсем другая:

простушкой деревенскою была.

И по холмам крутым легко взбегая,

меня к себе манила и звала.

 

Любила – кофты, юбки, сарафаны;

была – проста, светла, тиха, нежна...

А за холмами сохранял обманы

мир перламутра, камня и стекла.

 

И там Офелию как речка унесла...

 

Переводчик

 

В.Б. Микушевичу

 

– Сюда,

здесь проходите осторожно -

здесь Бог живёт, здесь всё возможно.

На вид – обычное жилище старика,

где полки книг, хранящие века,

где стол и стул, карнизы, шторы, люстра,

а где должно быть пусто, – пусто.

 

Седой старик – рабочий великан,

здесь ловит мысли-образы в капкан.

На каждой двери крестик мелом сделан –

обычным школьным мелом белым.

Здесь мир звучит на языке ином,

но не звучит на пошлом и блатном.

 

Здесь музыка и мысли, и заботы, и дела

ведут к живому, к цельности пера.

И в этот русский мир – идут и Рильке, и Бодлер,

и Закс, и Гёте; Свифт и Готфрид Бенн...

И за окном живёт природы крепкий сад,

а дальше – мир, идущий наугад.

 

Повилика жизни

 

По великой линии мира проросла она,

обвивая эпоху, удерживая тело времени.

Её корни на другом конце планеты.

Её вершину раскачивает мальчик –

Покати-горошек,

 

оброненный под пол красной избы

с красных подолов рубах старика и старухи.

Внезапно выросший и заставивший их

в три дня прорубить потолок и крышу,

повалить стены.

 

И теперь увещевающий: «Не бойтесь.

Будете жить как люди».

 

Пограничное время

 

Эй, горожанин! Эй, селянин! Эй!.. Не спи! Пограничное время...

Пограничное время наступает. Нищ ты или богат, умён и образован или нет.

Тяжёл возрастом или юн – неважно. Смерть догонит тебя, если ты грешен,

если ты не под крышей Бога. Конец времени эпохи, пограничная полоса…

Новое время. Если ты не смог преодолеть всего этого: ты всё. Ты умер, брат!

Неважно что ты делал: работал на земле, торговал нефтью, недвижимостью,

телом, женщинами, проповедовал что-то людям, вёл воровскую жизнь...

Любил ли ты жизнь и был в прибыли или был никем. Смерть догонит тебя.

Ударом ножа, пулей, чёрной инфекцией, сердечным приступом...

Ты, брат, согрешил перед Богом. Тебе нет пути.

 

Казалось, что ты защищён деньгами, домом, невидимой завесой времени,

ты уплыл за тридевять земель… Не обольщайся, брат, не жди спасения.

Ты был неискренен, фальшив. Ты всё. Ты прошлое времени. Бог увидел тебя.

И тебя нет. Твоей энергии, твоего лица, твоего тела. Ты пуст, твои глаза

пропали. Неважно от чего. Пограничное время, брат! Ты не прошёл его.

Тебя не выпустило закатное небо эпохи или ты погиб на пограничной полосе –

неважно. Ты не вышел к новому. Ты Остап Бендер на границе эпох, ты Голем,

который стал опасен... Ты гибнешь не от руки соплеменника или иноземца,

нет. Ты гибнешь, брат, от руки Бога.

 

Покаянный псалом

 

Может быть,

нужно было мне, грешному,

давно взять да и покаяться.

Да только не было, Господи,

прежде у меня на это сил.

 

Это, может быть, и есть

моё основное раскаяние.

 

Всё, что я ни делал, делал,

чтобы смысл выходил

как бы независимо от меня,

всегда почти случайно.

 

Случайно

отмахал расстояние

от деревенской печи

до небесных круч

Иванушка-дурачок,

неожиданно поймавший

в проруби щуку,

 

седок Конька-горбунка,

достигший терема Прекрасной,

подавивший толпы народа

на пути к Светлому Престолу.

 

Отпусти, Господи,

прегрешения мои.

Дай путь снова.

 

 

Портрет

 

Художник Василий Птюхин однажды написал мой портрет,

но с будущим шрамом уже на ещё целой правой щеке,

а рядом написал бабочек светлых.

 

А бабочки – ноги в стремена запустили, взмахнули крыльями,

и крепких лошадок погнали в галоп, в просторные дали

моего простого зелёного детства.

 

А там – как в книжке историй. Чего только не увидишь отсюда!..

Дом деревянный из брёвен землянок, с двускатною крышей,

где прилипла солома к стропилам;

 

Пол избы, от порога покатый... Там скачу я на красной лошадке,

ещё совсем неразумный, от порога избы к сегодняшним далям,

чтобы стать бродягой наследным.

 

Родине

 

На земле я делал, что хотел.

На пустых лошадках проскакал,

на чужих трамваях прозвенел.

Мимо дома, мимо яблочного сада,

мимо жизни маршалом парада.

 

Разве, Родина, ты этому не рада?

 

С Богом!

 

Коренная и пристяжная –

     «Москва» и «Санкт-Петербург»,

сколько я наездил за свою жизнь?

     Сколько вы меня возите?!

То из Орла, то из Вологды,

     то ещё откуда.

 

И как меня не возить?!

     Вожжи-то и кнут у меня на пол-России,

и сам-то я – кустодиевский мужик.

     И всё гоню и гоню эту пару. И она

несёт меня, только пыль до костей пробирает.

 

Упрямится, храпит, пытается

     вырваться, сбросить...

 

А я им: «Ну что, родные?!

     Ничего, доедем!..

Кто же ещё, кроме вас?»

 

И трясутся по российским дорогам

     всюду вместе со мной

 

и Кремль с церквами и домами,

     и Петропавловская крепость;

и Пётр Первый с Юрием Долгоруким,

     и Васильевский остров

с Китай-городом...

 

Вместе с правителями и полицией,

     войсками, народом, духовенством;

Охотным рядом и Смольным домом;

     тюрьмами и опричнинами...

 

И вот опять в путь...

     Ну что, милые?! С Богом!

По столбовой дороге...

 

Своё среди травы

 

Лопашино и Каменка, и Мценск, и Плавск,

меня растили вы по бежиным лугам

и нянчили в лесах, купали в реках,

носили на холмах и угощали эхом.

 

Я рос как все; и среднерусские овраги и холмы

меня учили правильно искать своё среди травы.

И собраны уже и ягоды, и неба свет,

но помнятся сквозь флёр прошедших лет:

 

почти прямые рытвины, залитые водой,

где вдалеке идёт охотник с белой бородой.

Возможно, это он – Иван Тургенев сам

идёт домой по лутовиновским местам.

 

Сено слов

 

Сено – сушёная трава. Траву – косят, сушат. Сгребают, ворочают

в покосные месяцы лета. Собирают в стожки, копны, стога; укрывают,

носят, грузят, перевозят; укладывают на сеновал, под навес, к дому.

Убирают с помощью машин, упаковывают, свозят на склады, в ангары.

Стою и смотрю на работу косарей, а думаю о другом, о том, что поэзия –

всё же штучный продукт эпохи: её не может быть особенно много.

Вопрос в том, как уложить – сено слов, паузы звуков, тело смыслов.

Поэзия – не стихи и стихами никогда не была: она – что-то иное.

Она всегда только притворяется и приукрашивает себя стихами.

 

Господь как-то – из чата – спросил меня, когда я начну снова писать –

свободно, как писал когда-то свое стихотворение «Удачный день».

Что было ему ответить в то время – мне, потерявшему силу жизни?

Я мысленно сказал: «Пока нет сил сейчас на это у меня, Господи».

Закончил писать и подумал, а какая же связь между всем этим? «Днём»,

поэзией, сенокосом? Видимо, всё дело в том, что самая важная поэзия

приходит в мир в свои, только ей известные, особо сенокосные годы,

которые выпадают не каждую эпоху. И что такое поэзия? Не иначе как –

собранная и высушенная трава мыслей и чувств, сдобренная голосом

поэта.

 

Сигаретки дым

 

А кременёчки-то, кременёчки на зажигалке – хрень,

а сигаретки-то, сигаретки – дым,

когда стану старым, как смерть,

когда стану вусмерть больным,

 

буду ходить на пруд и тосковать по тем,

кого не любил при свете лун,

кого не любил при свете солнц,

кого не узнал совсем;

 

а ты, жена моя, – карга, вислые груди, больная нога,

с утра будешь талдычить, как говорить:

– Зачем опять ты идёшь на пруд?

Там тебя девки залюбят,

там тебя девки доразберут...

 

Слова

 

И в словарях слова притягательны, но не так, как потом,

когда они становятся в предложения, приобретают падежи,

пунктуацию, заглавные буквы, скрытые смыслы и паузы...

В словарях слова ещё во власти теоретиков и грамматиков,

которые заправляют их внутренними формами, поэтикой.

Лишь потом они выходят к людям: в библиотеки, интернет,

в свежем академическом облачении, обновлённые наукой.

 

Восторженно и сильно люблю слова, – весомые и мудрые,

которые уже стали в предложения, – свежие, новые жизни.

Потрогать, погладить каждое слово; любоваться, услышать.

Почему оно стало именно таким за время работы автора?

Кто он, этот новый Паустовский, который привёл его в мир?

Из далёкого Мещерского края, где не найти никаких красот,

«кроме лесов, лугов, и прозрачного воздуха», сена в стогах.

 

 

Старый солдат

 

Сухой, с лицом в крупных морщинах,

он лежал на жёсткой кровати и умирал.

И хотя солдату, а он был старым солдатом,

касаться смерти было не впервой, –

он умирал не так, как умирают на войне,

а медленно и одиноко.

 

За ним ухаживала дочь, уже немолодая женщина;

иногда заходили друзья... такие же старики.

От страха и тоски тянуло кричать, и он кричал,

потом успокаивался и лежал обессиленный,

схаркивая кровью в таз.

 

В один из мартовских дней

ему захотелось перебрать свой плотничий ящик.

Инструмент был как всегда чист

последней плотницкой чистотой

и, казалось, тёпел.

 

Вытаскивал и раскладывал поверх одеяла,

точно устраивал инструментальную выставку

падающему по комнате солнечному свету,

затем складывал всё на место –

аккуратно, неспешно.

 

Когда домой вернулась дочь, старик был мёртв.

Ящик с аккуратно уложенным инструментом

По-прежнему стоял около кровати.

Не хватало лишь киянки. Она лежала отдельно,

чуть посверкивая деревянным телом

в наступающих сумерках.

 

Стих

 

Из всех товарищей моих

со мной остался только стих

простой, холодный, как заточка,

за строчкой – строчка.

 

Тебя уже...

 

Тебя уже давно здесь нет. Да, да!..

А я смотрюсь в чужие города,

заросшие травой худые огороды,

в худую жизнь и веры недороды.

Душа молчит. Возможно, умерла,

взглянув на то, что пепел и зола.

Но я живу, как прежде, не боясь:

поглядывая в мир и в лужицы

глядясь.

 

Тихий ад

 

И город точно встал из–под земли:

шумят листвой поблёкшие деревья.

Не слышно птиц: их песни утекли

куда–то прочь за это семидневье.

Пройдёт прохожий – точно тяжек путь,

и скроется на первом перекрёстке.

Брехнёт собака – как ей не брехнуть,

когда и для неё день кажется громоздким.

И тихо вновь, лишь кроны шелестят:

от пыли всё пергаментней, грузнее.

Чтоб не смотреть на этот тихий ад,

пойду к реке по липовой аллее.

 

Удачный день

 

Открыли дверь и выпустили на улицу.

Не дав привыкнуть к дневному свету, повалили.

Удерживая вдвоём за сильные ноги,

наспех нащупали и прокололи тесаком сердце.

 

Пока бился в предсмертных конвульсиях,

друг другу подмигивали и смеялись.

Потом работали ножом, паяльной лампой,

угощали друг друга ушами, хвостом,

шли домой, жарили печёнку с кровью.

 

Под грюк ширпотребовских чашек и ложек

делили его тело среди родственников,

отдыхали, радуясь удачному дню.

 

Фонарь зажёгся, и в окно...

 

Фонарь зажёгся, и в окно –

проник луч света в полном блеске,

пройдя сквозь ставень, занавески,

в обоях высветлил пятно.

 

Но заслонила тень его.

И сразу застучали в раму.

И понял я: готова драма,

пойду открою: кто – кого.

 

Но тень куда-то увлекло,

шаги звенели, как стекло.

Сиял луч света в полном блеске,

тёк мирно в ставень, занавески...

 

И я подумал: вот оно –

движенье жизни необъятной,

на первый взгляд простой, понятной,

где в сети всё оплетено.

 

Холмы и овраги

 

1.

Я помню вас,

просторные ладьи оврагов.

Я мерил бегом вас и шагом,

галопом скачущих коней,

неспешною трусцой,

когда на корточках вползал

по глине с грязнотцой.

 

Я верил вам, как верит сын

Отцу, доживши до седин.

Я вас любил за свежесть трав,

слепящий снег и дождь.

Я вас любил за то, что был

всегда к вам просто вхож.

 

2.

Где овраги, там и холмы,

(буйство цветов и травы).

Наклонённые и покатые,

от деревьев – лохматые.

В даль за полем сияет лес:

ты вошёл в него – как исчез.

 

Светлой веры березняки

Обступают, как васильки.

В этой просторной тиши

не фальшивь, не греши,

но запомни запах холмов,

верно запомни, без слов.

 

 

Чёрное поле

 

Сумрачным светом,

цветом лебяжьим

выткала родина месяц февраль:

небо огромное, сумрак покатый,

тонко размытый...

точно тарань.

 

Смыслы потеряны,

мысли разъяты.

Ветер протяжный прямо в лицо.

Жизнь помертвела, только вороны

кружат и кругом

держат кольцо.

 

Громки вороны,

зимние птицы,

но необъятней (их криков) поля.

В степь и пустыню телом ложится

чёрное поле,

наша земля.

 

Сумрак приходит,

небо двоится,

меркнут идеи, смыслы Кремля.

Чёрное поле держит границы,

веры и судьбы,

центр и края.