Виктор Гаврилин

Виктор Гаврилин

Четвёртое измерение № 5 (281) от 11 февраля 2014 г.

Подборка: Я прожил сердцем все дороги

* * *

 

Без величавого оркестра

сошла империя на нет.

Ну что же, всё встаёт на место,

и бедным должен быть поэт.

 

Какая роскошь облетела

с препон державных и оград!

Садов проглядывает тело,

и осень курит самосад.

 

Зачем избытка нам уроки

и мотовства, когда пришли

стареть и скаредничать сроки

и не осилить всей земли?!

 

И вновь поэт, как Лир бродячий,

простора нищего король,

себя в ничтожности упрячет

и подглядит земную боль.

 

И упадёт он на колени,

как ни легка его сума,

и мир пред ним так откровенен,

что трудно не сойти с ума.

 

* * *

 

Колдунью-жизнь до смертной корчи

я превознёс в краю родном,

и потому, наверно, Отче,

я был плохим твоим рабом.

Трава лугов, вода колодцев,

стихов пророческие сны...

О, разве это там зачтётся,

где нету никакой страны

и где что иудей, что эллин,

и я прощения лишён,

когда аршином общим мерян

с каких неведомо сторон.

Но знаю, заповедь нарушил

по выбору – не по судьбе,

ведь я за други отдал душу,

а что же, Господи, Тебе?

И если рвался я сквозь морок

к тебе с молитвой на устах,

то это страх, за тех, кто дорог,

прости мне, Отче, только страх.

 

* * *

 

Дни и даты листвой занесло.

Что за сны нас качают ночами!

От луны нестерпимо светло.

Honeymoon* – говорят англичане.

 

Забываю заморский язык.

Забываю с тобою по-русски.

Листья клёна в руке твоей узкой.

Скажешь слово, и сводит кадык.

 

Где те пчёлы, что мёд нанесли

с одичавших таинственных злаков,

с первоцвета дурманящих маков

из какой-то восточной земли.

 

Уж рукою подать до зимы.

Дуют ветры на наших дорогах.

Заночуем у вечности мы

в диким мёдом пропахших чертогах.

 

И до белых беспомощных мух

будет бликов и снов колыханье,

будут пьяные тени вокруг

и твоё дорогое дыханье.

 

---

*Медовый месяц (англ.)

 

* * *

 

Блаженная, мятежная Россия,

небесная в единственном числе,

ты испокон перекликалась с синью –

не потому ль, что скучно на земле?

 

Мелькнёт ли ангел в призрачном полёте,

падёт звезда, иль прокурлычет стерх –

всё знак тебе... Средь ямин и болотин

как не споткнуться, заглядевшись вверх?!

 

И вот мираж твоих коммун повергнут

и Китеж твой. Над правдою земли

то позолота, то рубины меркнут,

и звёздные ржавеют корабли.

 

И не взлететь... Но как от сна дурного –

над всей погибелью, над вороньём –

тебя зовёт и поднимает Слово,

начертанное в имени твоём.

 

* * *

 

Мне на земле не праздновать победу...

В круженье жизни, в призрачном лесу

я вдруг пошёл по собственному следу,

и, падшего, я сам себя несу.

 

Душа, душа, мы заблудились в чаще

прожитых лет, и я теперь могу

лишь в рог трубить, блуждать и возвращаться

опять к тебе в магическом кругу.

 

И встанет солнце, и вернётся ветер,

и возвратит волнение эфир...

Я услыхал себя на этом свете,

в бредовом мире выходил свой мир.

 

Не взятый вверх, отринутый веками,

в бездонно малом нахожу ответ,

и я невольно собираю камни,

всё растеряв, и выхода мне нет.

 

И в эту скудость невесёлой доли

не захотят ни пройды, ни враги,

а кто сойдёт в глухие мои долы,

боготворю и след его ноги.

 

* * *

 

Ты позвонишь – меня не будет дома.

Какая чушь: нигде не буду я,

лишь по страницам маленького тома

ещё метаться будет жизнь моя.

 

Я там честней, значительней и выше.

Меня впервые не за что корить.

Но нет меня – я потихоньку вышел

бессонной ночью в вечность покурить.

 

Блок. Год 20-ый

 

Ни вечной любви. Ни наследного хлама –

а только шинель на гвозде…

И двери скрипят. И Прекрасная Дама

усталая спит на тахте.

 

Ни краха не будет, не будет и чуда –

сбылось, что предчувствием жгло.

И вновь не заснуть от какого-то гуда,

и в темень смотреть тяжело.

 

В России темно, но она светлоока,

и ветер надежду принёс.

Да здравствует ветер!.. Но как одиноко,

когда суету перерос.

 

Тяжёлая Русь от кровавой досады

рубаху рвани на груди,

ворочай простор, перемалывай грады,

костями пророков хрусти.

 

По скомканным розам, по грёзам провидца

веди свой предвиденный путь…

Рокочут костры, и летит кобылица,

И бьёт в его грешную грудь.

 

Журавли

 

В непросохшем лесу, где берёзы в соку, и где почки

по-спиртному запахли, и прелью разит от земли,

вразнобой где-то глухо бренчат бубенцы на цепочке.

Ты лицо запрокинь – это просто летят журавли.

 

Что ты вздрогнешь, душа? Что ты, грустная,

                                                       вслушавшись в клёкот,

что за радость расслышишь, какую отрадную весть?

Словно это к тебе, словно это они не пролётом,

и на ближней поляне сейчас собираются сесть.

 

А они пролетят – тонкой нитью, сквозной паутиной, –

пролетят, как приснятся, высоким небесным путём,

и рванётся рука на стихающий крик журавлиный…

…Ожидаем, и любим, и в вечной разлуке живём.

 

Розы для отставного лейтенанта Иванова,

списанного подчистую в 43-м

 

Две розы, не успевших распуститься,

стоят у койки, где лежал калека…

Две девушки по порученью ЖЭКа

вчера их принесли ему в больницу

и с праздником поздравили вначале,

а после, долг платя былым заслугам,

они минут пятнадцать помолчали

и упорхнули, кажется, с испугом.

Он тоже знал, что скоро будет точка,

но для борьбы была ещё причина –

хрипеть, но жить, чтоб эти два комочка

цветами стали до его кончины.

Он не был никогда сентиментальным,

он никогда не умилялся слёзно,

а тут в мозгу канючил голос дальний:

«Как хороши, как свежи были розы!»

И музыка военная играла,

курсантов провожая на бессмертье…

А вот сегодня дня недоставало,

чтобы увидеть розы на рассвете.

Простого дня, где, в общем, жертв не надо,

где смерть тебя не ищет поминутно;

его прожить – что побродить по саду

и через тын залезть в чужое утро…

Две розы не успели распуститься

у койки, где лежал седой калека.

Две девушки по порученью ЖЭКа

вчера их принесли ему в больницу.

 

* * *

 

Не выбирать мне, что там будет,

и не стоять у трёх дорог,

когда я сам себе – распутье

и мне на сердце камень лёг.

 

Так тяжко, что не держат ноги

коня – он рухнул подо мной!..

Я прожил сердцем все дороги.

Главы не снёс, а всё живой.

 

И молвлю Богу благодарство

за подаянье всяких дней...

Имел царевну я и царство,

и змия сверг в душе своей.

 

Я стану нищим и свободным,

до сердца плоть свою сносив,

и лягу камнем путеводным

для тех, кто безоглядно жив.

 

* * *

 

На горестной земле под красною звездою,

на доблестном пути, который без креста,

не прячь меня, мой век, я ничего не стою,

от тайных тайн твоих душа моя чиста.

 

И если мир похож на некий рынок птичий,

где всякое живьё – с ценой и ярлыком,

затем, чтоб не пропасть средь человечьей дичи,

наверно, лучше б здесь пристроиться щенком.

 

О, как она тонка, небесная опека,

коль всё переломил неписаный закон,

что нету ничего дешевле человека,

но страшно, если б он был в цену оценён!

 

И этот скрытый торг не поимеет срама

с уценкой отработанных старух,

не обернуться им развалинами храма,

который от греха поднимут из разрух.

 

Забьёт ли здесь потом услада колоколен

и загудит ли хор про вечную юдоль,

не этой лепотой жестокий край отмолен,

а теми, кто унёс безропотную боль.

 

* * *

 

Крестимый в городе Венёве,

что посреди российских бед,

я плоти Боговой и крови

вкушал. Мне было восемь лет.

Когда бы возраста младенца

меня окутывала тьма...

Но нет! Куда мне было деться

от муки бедного ума?

И храм пропах как бы в хворобе,

и свечек плавился янтарь...

Потом кладбищенских надгробий

читал я жалостный букварь.

Там вязь кириллиц по граниту:

«ОСТАНОВИСЬ И ПОМОЛИСЬ»...

А надо всем была разлита –

поднимешь взгляд – земная высь.

То вороньём, то облаками

перемежалась синева,

и снегом на могильный камень

спускался праздник Покрова.

А за стеной лежала площадь,

ведя до чайной по торцу,

где пустоту жевала лошадь

и жались голуби к крыльцу.

И меж озябшего народа,

что отирался у дверей,

прошёл бочком рыжебородый

меня крестивший иерей.

И мир смеркающийся, Божий,

не поднося ко мне креста,

дыша овчиной и рогожей,

крестил Россией навсегда.

 

* * *

 

Когда неволя твоего рожденья

забьётся криком в низкий небосвод,

костров осенних горькое кажденье

тебе свивальник памяти совьёт.

 

Отведан дым, опробованы воды

глухих ключей, застопоренных рек,

и во хмелю фатальной несвободы,

наверно, проще избывать свой век.

 

Да будь ты трижды нехристь и подкидыш,

будь сирота, беспамятный дотла,

но если в нетях отроду не сгинешь,

уже займёшь чьего-нибудь тепла.

 

А там, глядишь, нашлёт какую хворость

и окружит сиделками судьба –

вот и готова жизненная повесть

спасённого и потому – раба.

 

Что понесёшь в себе, какую удаль,

когда чем больше делено с тобой,

тем в гордой воле легче стать Иудой,

и ноет нерв поруки круговой?!

 

* * *

 

Развенчанные годы за плечами,

невнятливые годы впереди –

как им легко склонить тебя к молчанью!

Летейский холод плещет у груди.

 

И ощущенье времени нависло

как убыль вздоха, воздуха зазор.

В тебе самом весь мир лишают смысла.

Осталось верить в Божий приговор.

 

И века тектонические плиты

по швам разъялись, бездны оголя,

лишь уцелело слово для молитвы,

и ход светил, и жизни колея.

 

* * *

 

Я плачу, музыка, я плачу.

Звучи, печальная, звучи.

Весь грешный мир переиначу,

когда ты слышишься в ночи.

 

Войдя божественным началом,

земным откликнулась во мне.

Пока ты, чудная, звучала,

с тобой мы были наравне.

 

И каждый странно изъяснялся,

но спелись разные миры.

Кто снизошёл, а кто поднялся –

всё позабылось до поры.

 

Но, уходя, как Божья милость,

пойми, не знающая зла:

не ты одна в груди вместилась.

Я слышать мог – ты петь могла.

 

* * *

 

«Помнишь ли ты обо мне?..»

Звёзды спокойные светят.

Тихо в забывчивом сне.

Шумно на суетном свете.

 

Где тут какая вина?

В сердце приходит прохлада –

жизнь остаётся полна.

Видишь, былого не надо.

 

Что тебе жалко, душа?

Жалко всё реже и реже.

Мудрая жизнь не спеша

ветви отсохшие срежет.

 

Только дымок издали.

Только дерев привиденья.

Что тебе думы мои?

Что мне твои сновиденья?

 

Просто в глухой тишине,

в час незаметной печали –

«помнишь ли ты обо мне», –

губы мои прошептали.

 

* * *

 

Богородица… Осень… Завесы раздвинь

из дождей ли, из слёз ли во взгляде –

помолюсь за Россию на вещую синь

и на даль в золочёном окладе.

 

Этот год разукрасил Твоё Рождество

всем язычеством бабьего лета.

И сошла благодать бы, да сроку всего

всей казны на неделю просвета.

 

Потому и неволен печальный кутёж.

Впереди так и так обнищанье.

И под ветром колотит похмельная дрожь

бутафорскую роскошь прощанья.

 

О, как быстро опять по оврагам сметёт

купола с покорёженных веток!

Потускнеет блистание всех позолот,

как убудет небесного света.

 

В чистом поле, Мария, ни зги, ни огней,

лишь какая-то снежная сечка

посыпает с высот. И вокруг чем темней,

тем виднее грошовая свечка.

 

И отчаянней вера, что есть на краю

для заблудших заслон и ограда,

словно всем уготовано место в раю,

кто вкусил от российского ада.

 

Отрывок

 

На берегах речушки Тани,

на заповедных берегах

живу, фенолог и ботаник,

брожу в некошеных лугах.

 

В зелёных кущах райской зоны

стоит уже который год

мой дом сосновый, дом тесовый

с окном высоким на восход.

 

Мы здесь царим над всей округой –

чтоб не соврать, на двадцать вёрст –

с моей отчаянной подругой,

и с нами пёс, огромный пёс.

 

Нам зверобой заместо чая

и сбор целительных цветов.

Мы знаем сладость одичанья

и ненасытность городов.

 

Мы птицы вольного ранжира,

и никому мы не должны.

Мне только жизнь нужна от мира

и верный взгляд моей жены.

 

И здесь, куда тропа закрыта,

ни перед чем не прегрешу.

В глобальной лавке дефицита

я ничего не попрошу.

 

И веет шум ночной и древний

мои дремучие леса…

И сладок сон моей царевны,

и чуток сон большого пса.

 

 

Все материалы предоставлены Ниной Гаврилиной