Вера Кузьмина

Вера Кузьмина

Четвёртое измерение № 20 (368) от 11 июля 2016 г.

Подборка: могу тебя вмечтать

Что от Бога

 

Русь – поля да тряпки,

Снег да образа...

У меня от бабки

Синие глаза.

От прабабки Анны –

В масле деруны,

Слёзы из-за пьяных,

Страх из-за войны.

От соседа-вора –

Смылся на Кубань,

Были разговоры,

Танька с пузом, глянь –

Не просить, не виться,

Не лежать в пыли,

А пойдёшь в землицу –

Дура, не скули.

От свекрови – сито,

Ругань да грехи,

А от всех убитых –

Горькие стихи.

От Сашуры-лельки –

Крестик на шнурке,

От подружки Ольки –

Перстень на руке.

От соседки строгой –

Тёплые носки...

...у Руси от Бога –

Дети, старики...

 

Последний

 

На кухне посижу – блукаю без причины:

Под снегом огород, доделаны дела.

В моей постели спит последний мой мужчина,

Нахмурился во сне, почуял, что ушла.

 

Ржавеет под окном соседская «Победа»,

На лавочке смолит уборщица Барно.

Последние – вы те, кто после и по следу,

По следу горьких слов: «С тобой хотел бы, но...»

 

По следу писем, роз, дождей, размытой туши,

Гостиниц («Ты пойми и больше не пиши...»)

Нам первых не забыть – они уносят души.

Последние вернут хотя бы часть души.

 

Ох, русская ты ночь! Бессонница, бумага,

Собачий лай вдали, а ветер вроде стих...

Последние идут, тяжёлым ровным шагом

Перекрывая след, оставленный до них.

 

В коробках под столом засохли связки лука,

Пора бы перебрать, а лучше бы вчера...

Последнего – люби, последнего – баюкай,

Последнему – дрожи на кончике пера,

 

С последним будь собой – смешной и непохожей,

Распробуй сорок-там-какую-то весну...

Нырну в свою постель, солёной, мокрой рожей

Прижмусь к твоей спине и, может быть, усну...

 

У тубера

 

Свернула нынче к тубдиспансеру:

Вон дворник Вася – постарел.

Мороз покрыл деревья панцирем,

Засыпал спины пустырей,

Да Васе-то с дебилкой Иркою

Все пофиг: живо разгребём...

Три бывших зэка в окна зыркают,

Дыша последним январём.

Когда-то – едено да плясано,

Подколото: не суйся, тварь,

Полежано в кустах под насыпью,

А нынче – кашель и январь.

С больничек, брат, с казенных шконочек

Без шмона пропускают в рай...

«Эй, Ирка! Шляться будешь до ночи?

Комки-то в кучу собирай,

Как догребёшь, пойдём полечимся,

Перловочкой закусим, бля…»

У пищеблока две буфетчицы,

Халаты запахнув, смолят.

«На, Ирка, докури-побалуйся,

Да нам посуду прибери…»

И всё в округе просит жалости:

Деревья, стены, снегири,

И передачи с трёх до вечера,

Часов примерно до шести...

(«С чем пирожки, маманя? С печенью?

Не бойсь, нетрудно отнести…»)

Кефир с конфетками желейными

(«Тому, Андрееву – плеврит…»)

Ах, Русь моя, страна жалельная –

К тем, кто убивец и убит.

Пойду отсюда – запорошена,

Скользя под ветками рябин...

 

...ты пожалей меня, хороший мой –

И можешь даже не любить...

 

Русский идиш

 

Ах, Дора-Дора... Бабка приходила

К тебе стирать и вычистить ножи.

Что за кривая, дьявольская сила

Меня за ней тащила, подскажи?

 

Ах, Дора-Дора... Зяма Моисеич...

Три шкафа книг, корица в порошке.

Я скоро научилась: «Шпрехен дейич» –

И Зяма гладил по льняной башке.

 

Ах, Зяма-Зяма…»Детка, алеф, гимель.

Вот это – бейз... ну, хватит на сейчас.

Я там тебе на кухне грушу вымыл,

Ты с семечкой не ешь, как в прошлый раз».

 

Стекло чекушки пело на иврите,

На идише шуршал в углу мизгирь.

«Вы, Дора Афанасьевна, скажите,

Чтоб муж-то Верке не дурил мозги:

 

Вам яблоки, а нам-то хватит брюквы...

Халат стирать? Запачкалась тесьма...»

Но как похоже вспыхивали буквы

Еврейского и русского письма,

 

Когда сливались в строки и абзацы

О бухенвальдском пепле и золе,

И о пожарах, что ночами снятся

Бревенчатой березовой земле.

 

Ах, Дора-Дора, что ты в книге видишь?

Ах, Зяма-Зяма, в чем ты видишь свет?

...а Васька-вор орал почти на идиш

Про хипес и вонючий марафет.

 

Такие на Калухе жили воры,

Что не приснятся в самом страшном сне...

Ах, Зяма-Зяма, схоронил ты Дору:

В Россию закопали по весне.

 

Мне было восемнадцать. Нынче сорок.

Нерусской не бывала я ни дня,

Но помню: алеф, гимель – будто морок,

И буквам догорать – внутри меня.

 

Я помню все: умерших и убитых,

Мозоли на руках и снег виска,

И все глядит из крашеных калиток

Глазастая еврейская тоска...

 

Я позвоню

 

Я позвоню (не слышно ни черта...

что, лучше?) – и опять, ладом да снова,

О том, что я могу тебя вмечтать

В простую суть и нищую основу.

Ты здесь проездом. Чад, вокзальный гам.

Сейчас бы чаю из домашней чашки...

И ты пойдёшь, скользя по колеям,

«Ул. Слесарей» читая по бумажке.

Ночной снежок растаял до воды,

Подпёрли небо шиферные крыши.

Нестрогая подруга из Ревды

Не будет говорить: «Не надо, слышишь…»

И ты поймёшь кота, рыбачью сеть,

Извёстку, бабкин постненький калачик,

И будешь эту землю мять и греть,

Пока она не всхлипнет по-ребячьи.

И ты поймёшь картошку на корню,

Диванный скрип, ночной мышиный шорох...

Я позвоню.

Я вру – не позвоню.

Все потому, что ты мне слишком дорог.

 

Двухэтажечки

 

Жизнь гранёными стаканами

Тянут воля и тюрьма,

Где рассохлись деревянные,

Простодырые дома.

Двухэтажки-двухэтажечки,

Алиментики – долги.

Что ж ты, маслице, не мажесси

На ржаные пироги?

Погуляй на Волге, Каме ли,

Утопи в Босфоре нож,

Поживи в палатах каменных –

Помирать сюда придёшь,

Где из кухонь тянет щавелем,

Где запоров нет – на кой?

Где помолятся во здравие

И нальют за упокой,

Где старуха Перелюбкина –

Костыли да медный крест –

На просушку рядом с юбками

Прицепила край небес,

И смеётся – вот зараза ведь,

Муха подлая цеце –

Потому что кареглазого

Жду, как дура, на крыльце...

 

Четыре подарка

 

Анна с Вороньжи – счастье бабайка стырил, бабкина мама, значит, прабабка мне... Были у ней подарки – за жизнь четыре – это Вороньжа, не в романе, не в кине.

Первый: Терентий-батя привез лошадку, пряничный хвостик, сахарное седло. Вплоть до Святой субботы казалось сладко, звонко, подковно, яблочно и светло.

Был и второй: обручально кольцо от Гриши. Баяли бабы: шибко на водку лих. Как же не выйти – пропили... плачь потише... в сорок втором обменяла кольцо на жмых.

В пальцах сведённых – глянцевый хмель крушины, редькины думки, мох в избяных пазах. Третий подарок – шаль от вдовца Ишима. Сватался, мать сказала: не наш, казах. Шаль отдала обратно, Ишим скуластый сжёг на Исети молча свою любовь. Целую ночь в проулке раскосо шастал, утром уехал, баяли, что в Азов.

Был и четвёртый дар, и никто не отнял: чёрное солнце в небе сосновых стен. Черные круглые солнца – десятки, сотни. В Каменске было шесть или, может, семь. Радио дочке выдал начальник Саша, слушала Анна-Аннушка, не дыша: «Вот бы их видно было! Поют да пляшут... будто водички в засуху – из ковша, будто по сердцу гладят – тепло, утешно. Вот бы их видно было! Сапог, рука…»

Так и ушла – под песни во тьме кромешной. Короток век – а Родина велика.

Греет Вороньжу солнце свечным огарком. Анна ушла, а Родина все жива. Короток век...  плывут в облаках подарки: кольца, платки, свидетельства и слова. Короток век... Господь в драгоценной ризе, в мирре и золоте тихо шепнёт Петру: «Анне с Вороньжи завтра же – телевизор... Кем – не положено? Чтоб привезли к утру».