Замри
Там, за единственным ДК,
где тихо и тенисто,
и мятой стелется тоска,
ты обнимал меня слегка,
наивный и речистый.
Одно касание – «замри»,
полёт ладони узкой,
и что-то ёкнуло внутри,
ведь было их всего лишь три,
три пуговки на блузке.
И прикрывала алыча
бедовые детали –
бретелька падала с плеча,
и наши губы сгоряча
надолго совпадали.
В твоих руках теплым-тепло,
и музыкой из зала
меня бы в омут увлекло,
когда бы муха о стекло
так сонно не жужжала
о том, что вздохи сплетены,
взволнованные слишком,
но от стены и до стены
мне эти улицы тесны,
как старое пальтишко.
Хотелось крикнуть «ну и пусть!»,
но где-то на аллее
томилась маттиолой грусть,
что я уеду – не вернусь
и, кажется, взрослею.
Девяностые
Мой друг был и весел, и стоек,
но не был готов к одному –
что скажет однажды историк:
«Я вас научил не тому».
А мир, где надежды сверкали,
оскалился, зол и жесток,
и мы заводными сверчками
искали заветный шесток.
И друга, как брата, оплакав,
себя собирала и под
завалом невиданных страхов
чужих надышалась свобод.
Поверила так бесшабашно,
что мир притворяется сном,
где столько нелепого в страшном,
и странного столько в смешном.
Зажмуришься крепче, и ладно,
и смотришь дурацкие сны,
и выстрелы-крики в парадном
ночами почти не слышны.
И снилось, как чья-то гитара
куда-то звала невпопад,
а в воздухе радость витала,
короткая, как звездопад.
Лишь бы
Всего-то и было – две комнаты смежных,
а большего в жизни она не видала.
Сейчас бы ходила по саду неспешно,
вздыхая устало.
Смотрела, как в озере давят на жалость
нахальные серые дикие утки,
и вместе с черёмухой там отражалась.
Ну, хоть на минутку.
А если бы я загрустила напрасно,
она бы погладила: «Ладно, чего ты».
О, как же теперь я была бы согласна
побыть потерпевшей от этой заботы
и редких советов, когда-то несносных.
Да лишь бы гуляла по нашей аллее
и, не исчезая, смотрела, как сосны
под вечер в закатных лучах розовеют.
А после дремала на тёплом крылечке
и, слыша, как пело вокруг и шуршало,
она бы сказала: «Здесь дышится легче».
Чтоб только дышала.
О чём ты
Глаза открываешь, и вот,
не листья слетают, а даты,
и мама уже не живёт.
Куда ты спешила, куда ты.
Тебя же здесь любят, ну, да,
картинка свежа и отрадна,
да если бы не ерунда,
что нет никакого обратно
туда, где ты младше кота,
и свитер на локте заштопан,
и незаменимая та
любила тебя ни за что там.
Посмотришь в окно на бегу,
о чём ты тоскуешь, о чём ты,
и за отпечатками губ
твои подбегают девчонки.
И осень теплом налита
от нежности неубывающей,
и, главное, дверь заперта
надолго и ладно. Туда ещё
беззвучная до немоты,
не зная, зачем и во имя,
прекрасная прежняя ты
рванёшь за своими.
Знаки
Пока в саду почти феличита
на склоне лета северного куцего,
давай не будем новости читать,
читать и плакать, плакать и закусывать.
Мы думали, настало время жить,
прекрасные рассматривая мелочи,
что, наконец, дошли до той межи,
где горевать нам будет больше не о чем.
Но этот сон так долог и глубок
в своей непоправимости осознанный,
где катится и катится клубок
большой беды. И зарево за соснами
всё ближе. Там о помощи кричат
такими голосами безутешными.
И только безупречный этот сад
баюкает неясными надеждами
на то, что будет светлое потом
без новостей сквозных и проникающих.
И знаки происходят чередом –
то лепесток, летящий через дом,
то самолётик, в синем небе тающий.
Ничья
Она была огонь и лёд.
Я больше слушала устало
и наблюдала, как метёт,
как далеко нас разметало.
Не признавая лёгких тем
и не сбавляя обороты,
она кричала мне, ты с кем,
и повторяла, за кого ты.
Мы замолкали, становясь
как будто неединокровны,
и близкородственная связь
рвалась так больно и неровно.
Такая горькая ничья.
Такая странная потеря –
калина в поле у ручья,
где мы спiвали цвiте терен.
Уже не важно, кто не прав,
и чья победа будет мнима.
Её, поющую с Днепра,
оберегаю я незримо.
Ей страшно в замке из песка,
где угол зрения непрочен.
Она мучительно близка
и бесконечно далека –
незаживающий мой прочерк.
Линия жизни
Как будто и не было прожитых лет,
где линия жизни без линии фронта,
и маленький розовый велосипед
уже заржавел, ожидая ремонта.
И женские руки поникли, устав,
но сумерки снова приходят с повинной,
что дровница наполовину пуста,
хотя и заполнена наполовину.
А женщина смотрит подолгу во тьму,
как будто оттенки её различая.
Я не потревожу и только возьму
из рук её чашку остывшего чая.
Услышу, как шепчет: «Там что-то горит,
но с детским рисунком в кармане нагрудном
он выйдет из боя, суров и небрит,
устало ступая по мёрзлому грунту».
Увижу, она замирает на миг
и смотрит с улыбкой на звёздные крохи,
и верится мне, что умеет сквозь них
увидеть его ускользающий профиль.
И зная немало особых причин,
скажу ей: «Мне снилось, он скоро приедет».
И мы с ней обнимемся и помолчим
об этой нелёгкой и горькой победе.
Бабочка
Едва не задевая край бокала,
там бабочка беспечная порхала,
не находя открытого окна.
А за столом ни музыки, ни песен,
и круг друзей, давно уже не тесен,
сегодня пил, не чокаясь, до дна.
И старший сокрушался: «Повезло мне,
когда был дважды скошен и не сломлен.
Но больше не осталось никого».
Они лежали в снежной колыбели,
и ветры заметали их и пели,
оплакивая всех до одного.
И смертью за метелью не замечен,
очнулся он, а радоваться нечем.
Как будто умер с ними заодно.
«Их боль так непомерно велика мне,
и снится, имя выбито на камне,
да только не читается оно».
И отголоски грохота и лязга
по комнате прокатывались вязко
и замолкали, чтобы в тишине
слова ещё метались, полустёрты,
и бабочка ночная билась в стёкла,
не в силах слышать правду о войне.
Лихое время
Луна заглянет и насквозь
посмотрит пристально и слепо,
о чём когда-то не спалось,
теперь так мелко и нелепо.
Из-за того, что в дневниках
лихое время на постое,
не получается никак
не отвлекаться на пустое –
не выплывать из глубины
среди всемирного разлада
и не испытывать вины,
когда ни в чём не виновата.
Не тосковать по пустякам
и никого не звать обратно.
Так ожидают птичий гам
деревья, голые, как правда.
Не листья – пепел и зола
ещё дымят, не согревая.
Смотри, куда нас привела,
куда нас выведет кривая.
Скажи мне, что не вечен лёд,
что заполняющий пустоты,
такой хороший снег идёт,
всё образуется, ну что ты.
Выпал
Всего-то и выпал снег,
и ты выдыхаешь «выпал».
И словно в глубоком сне
так долго тонул и выплыл
в страну, где светлым-светло,
где ты никого не старше.
На праздник дадут ситро,
и даже болеть не страшно.
На миг, на короткий вздох
покажется – всё неважно,
и взрослых желаний вздор
снежинкой летит бумажной.
Ты смотришь ей вслед, молчишь,
и слабость твоя минутна,
а с неба такая тишь
ложится на это утро.
И мысли, как снег, чисты,
как будто тебе в подмогу
он выпал, смеёшься ты,
и грустно совсем немного.
Проумру
Оттого, что кто-то плакал,
не менялось ничего,
приходили вместо блага
только призраки его.
Мы сбежим и под покровом
ночи домик отомкнём,
будет лес задрапирован
тихим снегом за окном.
Невесомые запреты,
уловимые едва,
интонациями света
мы укутаем слова.
Станем ближе и желанней,
заговаривая мглу
чередой воспоминаний,
притаившихся в углу.
Эти шорохи и вскрики,
чей-то сдавленный смешок,
в тишине сосновой скрипнет
крышей снежный капюшон.
А когда очнётся солнце,
задремавшее вдали,
мы с тобой соприкоснёмся
снами, родинками ли.
Будут сумерки лиловы,
лёд зелёный поутру,
запах выпечки и плова,
пёс, в макушку поцелован,
и ни слова проумру.
© Вера Дорди, 2020–2025.
© 45-я параллель, 2025.