Вера Бурдина

Вера Бурдина

Четвёртое измерение № 27 (375) от 21 сентября 2016 года

Умышленный город

* * *

 

Вязальщице среди потёмок

Вполне достаточно наитий.

Воображения котёнок

С клубка разматывает нити.

 

Пока он весело резвится,

Хозяйка неустанно вяжет,

Мелькают своеволья спицы,

И убывает жизни пряжа.

 

На пересадочных вокзалах

Занятье лучшее от скуки.

Я столько встреч себе связала

Из перекрученной разлуки.

 

Как мягко усмиряет страсти

Движенье спиц на полустанке.

По вере: вяжется на счастье,

А все огрехи там – с изнанки.

 

Понять не пробую, не силюсь,

Каким завьётся нить узором.

Жар-птица, Феникс или Сирин?

Иль пара сфинксов, иль Луксора?

 

На ощупь, чудом осязанья.

Без осознанья: надо – нет ли,

Не прекращаю я вязанья,

Считая вслух зачем-то петли

 

(так бабушка вязала свитер,

печь протопивши кизяками,

мне на дорожку в дальний Питер,

весьма обильный сквозняками).

 

* * *

 

От именин – немытая посуда.

От перемен – досада и остуда.

Вуаль морщинок лишних на челе.

Обыденность – неузнаванье чуда,

стремленье в никуда из ниоткуда,

подобие чего-то... Но чего?

 

На гуще погадать или на воске?

Пойти в театр или остаться возле?

Весь день шептать стихи свои в окно?

Но и стихи обыденно, по-свойски

чудесные утрачивают свойства

без церемоний. Впрочем, всё равно.

 

Не слепота ещё, но глаукома.

Сама себе как будто не знакома:

скучна, черства, хоть золотом осыпь.

От райских яблок адская оскома?

Обыденность незыблемей закона,

она – всепоглощающая зыбь.

 

Под ноги глянешь – мусор и окурки.

Глаза поднимешь – дыры в штукатурке.

В себя посмотришь – и не разглядишь.

А между тем весна в Санкт-Петербурге

на львах линяют бронзовые шкурки,

и день всю ночь не покидает крыш.

 

Ступени, парапеты и ограды,

пилястры, колоннады и аркады,

чугун и мрамор, бронза и гранит,

звучат, как трубы, арфы и органы,

литавры, геликоны, барабаны,

весь Петербург вот-вот – и воспарит.

 

Обыденность – и пытка, и утеха,

и скорлупа, и ядрышко ореха.

Напрасно я роптала на неё,

а между тем оттаивало эхо

чудесного Серебряного века,

преобразуя будни в бытиё...

 

* * *

 

От небесной канонады

Капли катят по лицу.

Заблудиться в колоннаде,

Словно в каменном лесу!

 

Ощутить ладонью скользкой

С прозорливостью слепца

Смысл узоров мезозойских,

Вскрытых яростью резца.

 

Прислониться лбом холодным

К древним граням и прозреть

До желанья – у колонны

Заживо окаменеть.

 

Но, как мальчик у забора

Бродит, прутиком звеня, –

Из Казанского собора

Невский вызвенит меня!

 

* * *

 

Лелея робкие надежды

не затеряться за изнанкой,

я между Мойкой и Фонтанкой

вдруг окажусь, где неизбежны

 

соблазны торжища и пира,

любви невинной и порока,

среди имперского ампира,

среди державного барокко.

 

И я в толпе беспечно-бойкой

судьбу рассыплю, словно бусы,

ведь меж Фонтанкою и Мойкой

не нужно никакой обузы.

 

Тут жизнь блистает самозванкой,

и я, мне кажется, блистаю,

когда меж Мойкой и Фонтанкой

свой томик тоненький листаю.

 

Займусь шитьём небес и кройкой

неощутимого эфира,

Ведь меж Фонтанкою и Мойкой

заключены все тайны мира.

 

И всё же сколько здесь мороки!

И сколько налепили грима

на обветшавшие чертоги

четвёртого, быть может, Рима!

 

* * *

 

Ночь и ветер – кот и пряжа.

Спят атланты, словно стража,

С вечной мукой на устах...

Три мадонны Эрмитажа

Оживают на холстах.

 

Освещает нимбов охра

Материнства чистоту,

Словно утренние окна

Распахнули в черноту.

Запах неба и сирени

И предвечное «уа»,

Скорбь Мадонны Рафаэля,

Смех Мадонны Бенуа,

Нежный взгляд Мадонны Литты,

Теплота её соска...

 

Словно краски, в рамах слиты

Счастье, вера и тоска.

Бьются в сумраке три сердца

Материнства. Спят века.

По щеке Христа-младенца

Капли слёз и молока.

 

Ни любовь, ни меч, ни слово

Мать с Младенцем не спасут.

Впереди всегда Голгофа.

Вознесенье. Вечный суд.

 

* * *

 

Во дни печалей и торжеств,

тая обиду и досаду,

по Летнему гуляю саду

среди языческих божеств.

 

Как много лет, как много зим

они стоят полунагими...

Особенно грустны богини,

их вид едва переносим.

 

Затеи странные Петра,

его мужицкие манеры...

О, эта линия бедра

озябшей на ветру Венеры!

 

Их, как похищенных невест,

везли и ставили в аллеи

на сквозняки гипербореи –

богинь полуденных небес!

(И кто-то в ассамблейной пьяни

под тунику, конечно, лез

к невинно-мраморной Диане.)

 

А им, недвижным, – только жест,

навеки воплощённый в мрамор.

И в этом суть, и в этом драма,

и сокрушение божеств!

 

Во всём – от пяток до лица

и до иллюзии паренья,

во всём – насилие творца,

во всём – бессилие творенья.

 

И я уверена: едва ли

найдётся время у творца

вообразить все муки твари

и всю безжалостность резца.

 

О, эти странные затеи...

(Досадно, что Пигмалион,

месть испытавший Галатеи, –

один такой на миллион!)

 

Достаточно ли вдохновенья

(и здесь, и далее – курсив),

чтобы, у твари не спросив,

а жаждет ли она творенья,

лишить её (кто судия?) блаженного небытия?

 

Вот отчего мне так близка

вне показного совершенства

несотворённая тоска

богинь единственного жеста!

 

* * *

 

Однажды, а вернее, в понедельник,

Когда похмельный посереет лёд,

Васильевский отломится от дельты

И вместе с Биржей в Финский уплывёт.

 

А дальше – больше – Заячий, Крестовский,

Петровский, Туруханский с прежних мест,

Сорвав мостов никчёмные присоски,

Со всем добром отправились на west.

 

Тугое устье, как ладонь, разжато

И, прихватив попутно Петергоф,

Срывая дамбу и форты Кронштадта,

Они плывут от русских берегов.

 

Кто заварил Маркизовую кашу,

Европой чья вскружилась голова?

Три века тяготевшие к Ла-Маншу,

Плывут Санкт-Петербурга острова.

 

Нева прочистит ладожское горло,

Гранитный и железный сбросит гнёт

И в первый раз и радостно, и горько

Студёными глубинами вздохнёт.

 

* * *

 

Последний проблеск электрический

угас в хрустальных многогранниках...

Какие призраки в Таврическом

пугают по ночам охранников?

 

Вот простучали чьи-то туфельки,

мелькнуло платье на углу...

Кого ловить в дворцовом сумраке,

держась рукой за кобуру?

 

Мелькнёт лицо в старинном зеркале,

качнутся локоны над плечиком...

Арестовать как будто некого,

предотвращать как будто нечего.

 

Но всюду чертовщины признаки:

то шум шагов, то тихий вздох –

разнообразнейшие призраки

разнообразнейших эпох!

 

Охранников напрасны бдения.

Но это минус или плюс,

когда играют привидения

в давно уж призрачный союз?

 

Колосьями шурша и перьями,

стеная по углам всю ночь,

дух неприкаянный империи

ничем не может им помочь...

 

Нагрянет утро как убожество,

чудес ночных простынет след,

и полусонная уборщица

натрёт мастикою паркет.

 

* * *

 

Ночь была, как сума,

                           пуста...

Лишь дождя на асфальте

                           слизь...

И вдруг

        с Аничкова моста

кони вырвались!

Медный звон,

        медный гул

                    и храп,

задрожали и даль,

                    и высь.

У всех львов

        из-под каменных лап

ядра выкатились!

 

Разогнулись все якоря,

и дохнуло с Невы тоской.

Пушка бухнула без пушкаря

в Петропавловской.

 

Ни управы на них, ни узды.

Где ГАИ? Или городовой?

Разведённые на ночь мосты

свело судорогой!

 

Где-то пьяно гудел «Метрополь»,

где-то в храме молились набожно.

А четвёрка скакала вдоль,

вдаль по набережной!

 

Может, кто-то узду подпилил?

Вы не видели? Ах! Вы не видели!

И остались одни у перил

христарадничать укротители!

 

Как истошно кричал из них кто-то:

«Позовите литейщика Клодта!»

 

Медный храп, медный лязг и гул.

Медной пены по мордам слизь.

Каменела толпа на углу –

по Фонтанке кони неслись!

Вот домчатся до невских вод,

и тогда, словно медленный гром,

вздрогнет пятый, который под

                         императором!

Всадник вежд не отверз, гневясь,

в медном сне его всё забыто...

...Но шипела змея, виясь,

Выскользнув из-под

                        копыта!

 

* * *

 

Девчонка, начитавшись Грина,

уснула, грёзами полна...

Из-за Невы неотвратимо

восходит полная луна...

 

Её магическая сила

пронзает шторы на окне.

И вот уже и сон пронзила,

и сердце дрогнуло во сне.

 

От чар ничто нас не спасает,

когда мечты туманят взор.

И девочка встаёт, босая,

выходит в тёмный коридор.

 

Луна восходит выше, выше

(уже и за полночь давно)

и манит девочку на крышу

через чердачное окно.

 

Рябь черепицы, лёгкий ветер

и Петербурга миражи.

Шагнёт на край, луна ей светит,

ещё шагнет – и вдруг бежит.

 

Она бежит, ей снятся волны

и путеводная звезда.

Она не видит, как грифоны

ей вслед срываются с моста.

 

Она летит навстречу бризу

по волнам петербургских крыш.

За ней амур вспорхнул с карниза

и нимфы из окрестных ниш.

 

Гремя коленями в восторге,

грозя карнизы оборвать,

ползут по стенам водостоки,

чтоб след её поцеловать.

 

И только сфинксы немо дремлют:

им всё равно, к каким брегам

она летит по скатам, гребням

там, за изнанкою реклам.

 

По шиферу, по тонкой жести,

меж трубами, через хламьё!

Виктория в крылатом жесте –

всего лишь копия её.

 

Она бежит, ей вечность снится,

огни внизу – лишь тени дна,

слеза прозренья на ресницах!

Но тает в небесах луна...

 

И словно занавес колышат,

вот-вот – и день на берегу.

Бегущую по лунным крышам,

Ах, не будите на бегу!

 

Погасли в небесах Стожары –

Печально ночь отводит взгляд.

 

Зачем-то вызвали пожарных,

И «неотложку», и наряд...

 

* * *

 

Со дна дворового колодца,

Который тих и пуст до дна,

Не видно ни луны, ни солнца

И даль, конечно, не видна.

 

Окошки мутные покорно

Глядят весь день на скудный рай,

Где тишина стоит по горло,

А иногда и через край.

 

Здесь жили-были как придётся,

Жила когда-то даже я,

Но у дворового колодца

Иссякло время жития.

 

Другие нравы, моды, цены,

Другой нахрап, другой азарт.

Здесь всё снесут – оставят стены

Под будущий «евростандарт».

 

Но – чу! – пропела дверь подъезда,

Очнулся лифт и сразу в раж:

В манере старого протеза,

Скрипя, поднялся на этаж.

 

Куда, зачем? Ах да, проверка

(где – подтянуть, а где – ужать).

Какая-то пенсионерка

Не хочет с площади съезжать.

 

То не увидишь и собаки,

То понаехало гостей.

С небес на мусорные баки

Осели хлопья голубей.

 

Вот лифт опять, и дверь подъезда

Разверзлась – тёмная дыра.

Стоит виновница протеста

С пожитками среди двора.

 

Прощай, воительница! С Богом!

Слезу смахни с припухших век.

Нас много, тех, кто за порогом,

А на пороге новый век.

 

Тишь пролилась от крыш до днища,

Тишь допетровских ещё рощ.

И лишь под вечер, словно нищий,

Во двор вошёл вчерашний дождь.

 

* * *

 

Горячи ещё пальцы от воска,

но уже завёлся мотор...

Троеглазой совой перекрёстка

пролетает в туман светофор.

 

Уезжаю! Какая обида!

Впереди ни двора ни кола.

Только в зеркале заднего вида

золотые горят купола!

 

Только серая изморозь бьётся

в лобовое стекло. Ну и пусть,

без меня Петербург обойдётся.

Что ж, и я без него обойдусь.

 

Мой возница с ухмылкой Аида

говорит мне: молись – не молись,

только в зеркало заднего вида

опрометчиво не засмотрись.

 

Я ответом печаль не унижу.

Закрываю глаза... Но увы:

и сквозь веки, как сверху, увижу

поднебесное древо Невы!

 

Малахитовой и золотою,

медной, каменной (нет, вернусь я)

Петербург разметался листвою

по ветвям, по веточкам устья.

 

Кто же мы в этой радужной кроне,

если мы перед ней так ничтожны?

Я не знаю сравнения, кроме:

в этой кроне мы – птицы Божьи!

 

Даже если и злость, и обида

наши души гнетёт и тревожит,

Только в зеркале высшего вида

на себя самих мы похожи!

 

Полетаю вдали и вернусь я,

отыскать попробую снова

на ветвях и веточках устья

райский плод заветного Слова.