Вера Бурдина

Вера Бурдина

Четвёртое измерение № 27 (339) от 21 сентября 2015 г.

Подборка: Мёд обречённых

Когда-то в детстве

 

Известковый курган. Шрамы сизые

заметают печаль и ковыль...

Мы приходим с корзиной за гильзами,

разрываем горячую пыль.

 

А в ларьке за железными ставнями

с непонятным названьем «Утиль»

дядя Коля с культёй и медалями

наклоняет над кружкой бутыль...

 

Будет мат-перемат, не иначе,

только нас его брань не проймёт.

– Не приму! – прохрипит и заплачет:

– Не приму!..

Мы заплачем – возьмёт.

 

И тогда в голубые ладошки

ещё хнычущей ребятни

вдруг прольётся серебряный дождик

с уцелевшей его пятерни.

 

* * *

 

Меня разбудит ночь,

шепнув мне на ушко:

«Ты слышишь меня, дочь?»

«Я слышу, матушка».

И чёрный лёгкий шёлк

закроет очи мне.

«А он уже ушёл?» –

спрошу об отчиме.

«Ушёл». Я засмеюсь,

и мы пойдём с ней в жимолость,

развесим кисею

туманов, снов и вымыслов.

Вдруг спросит грустно ночь,

коснувшись лба ресницами:

«Ты с ним не ладишь, дочь?» –

и полыхнёт зарницами.

Мы сядем, обнявшись,

под черным её кружевом.

Я жалуюсь на жизнь,

она молчит и слушает.

Дрожит звезда у губ,

ни вздоха, ни движения.

«Как он на ласку скуп,

как щедр на унижения!

Жесток он и спесив,

как деспот в бедной вотчине...

Ах, матушка, спаси,

спаси меня от отчима!

Он словно дарит в долг

мне право не повеситься!»

Клубится синий вздох

над скорбным полумесяцем.

И голубая тьма

ответит шумом дождика:

«Всё знаю я сама,

но что могу я, доченька?»

 

* * *

 

Девочка во поле с дудочкой ивовой,

чем ты поранила веточку вешнюю?

Плачет у губ она утренней иволгой,

плачет всё горше и всё безутешнее.

Так неужели и я была дурочкой –

ветки ломала и ранила ножичком?

Девочка во поле с ивовой дудочкой,

дай поиграть мне на ней хоть немножечко.

В речке заметней усталости отмели,

в сердце заметнее мели отчаянья.

Девочка с ивовой дудочкой во поле,

кто нас наполнил, изранив, звучанием?

 

Цыганка

 

Я помню, как сейчас, полянку,

огонь и ситец с кумачом.

И бьёт цыган свою цыганку

зажжённым на костре бичом!

Она его дразнила взглядом,

давала, отбежав, настичь.

И хлёстким огненным разрядом

соединял тела их бич!

Она сама, как бич, змеилась,

монисто, серьгами звеня:

«Мой милый, я не изменила,

но бей сильнее, бей меня!»

Он отдыхал, курил цигарку,

от ветра заслонясь плечом.

Потом вставал и звал цыганку,

и опоясывал бичом!

А после плакал за возами,

слеза блестела, как смола.

Она с печальными глазами

сидела рядом и ждала.

Ах, сколько лет с тех пор минуло,

но вспоминаю вновь и вновь,

как чья-то женщина вздохнула:

«Вот настоящая любовь!»

Но в жизни всё, увы, с изнанкой!

Остыли угли на золе.

Цыгана этого с цыганкой  

встречала я в другом селе...

Опять она в кругу змеилась,

ещё, как прежде, горяча:

– Мой милый, я не изменила! –

А он хлестал её сплеча.

Искусство древнее, приманка,

мои девичьи миражи.         

Не надо мне, Любовь-цыганка,

Не надо мне, не ворожи!

 

Аргус

 

Уже все травы отцвели

и грянул август.

По вечерам из-под земли

выходит Аргус.

 

Обрывок Млечного пути

гремит на вые!

Не заслониться, не уйти –

пока живые.

 

Я отворю неслышно дверь:

свет и мерцанье!

Он ждёт меня, печальный зверь,

страж мирозданья.

 

Сейчас, как жгучая слеза

по синей шерсти

скользнёт, покатится звезда

и канет в бездне.

 

Всё чаще, чаще из очей

свет слёз горячих…

О чём он плачет, зверь ничей?

О ком он плачет?

 

* * *

 

Он топчет траву голубую по кругу,

он дышит полынной серебряной пылью,

но тянется мордой к далёкому лугу,

где чует иное, чем здесь, изобилье.

 

И словно по склону глубокой воронки

скользит, обнажая копытами глину,

но радиус мира не дольше верёвки,

привязанной кем-то к железному клину.

 

Телёнок мычит от обиды и боли.

Поглажу его и скажу в утешенье:

любая орбита лишь мера неволи,

у каждой верёвки своё натяженье,

 

и каждый живёт, проклиная разлуку,

и каждый, её проклиная, отважен...

Вот солнце пройдёт по высокому кругу

и всех нас, наверно, хозяйка отвяжет.

 

Зимней ночью

 

В голубом саркофаге

телефонной кабины

подниму чёрный факел

запоздалой обиды.

 

Замирает дыханье,

становлюсь невесомей,

и чужими духами

обжигает лицо мне.

 

Телефонная клетка

для надежд и печалей!

Голубая монетка

примерзает к перчатке.

 

И весь мир словно обмер.

С губ осыпался иней.

Я не помню твой номер! –

лишь обиду. Лишь имя.

 

Электрический дискант.

Эбонитовый панцирь.

Отпадают от диска,

отсечёнными пальцы.

 

Ночь тверда, словно камни, –

белый камень и чёрный.

Упиваюсь гудками –

пью, как мёд обречённых!

 

И, наверное, в шутку

за стеклянной стеною

на висок сдвину трубку –

застрелюсь немотою...

 

* * *

 

В комиссионном магазинчике

былое с будущим в ладу:

девчонка, отведя мизинчики,

примерит белую фату.

 

О, предстоящее замужество,

пьянящий подвенечный дым!

Но платье лёгкое и кружево

с печальным запахом чужим...

 

Вон, сколько их, ценой помеченных,

висит средь будничных одежд!

Чужие платья подвенечные

ещё с пыльцой былых надежд.

 

Ах, не в цене заветы бабушек,

что платьям белым нет цены, –

в который раз, как крылья бабочек,

огнём они опалены!

 

Перед зеркалом

 

Я войду в свою стылую комнату,

постою в голубой полутьме.

Тянет к зеркалу – к тёмному омуту...

К полынье.

 

Удержать обречённую некому

над студёной водой неживой,

и тону, растворяюсь я в зеркале:

– Боже мой!

 

Сколько было мне им наобещано!

Не исполнилось, но... истекло.

Я не ведаю, кто эта женщина –

лбом в стекло.

 

И всё ближе зрачки её черные,

желтизна заострившихся скул,

все морщинки я вижу отчётливо,

всю тоску.

 

На виске бьётся синяя веточка,

а в глазах затихающий страх.

Она шепчет: – Иди ко мне, девочка,

одиноко одной в зеркалах...

 

Молитва

 

Словно дождь над жнивьём и погостами,

не унять мне молитвой тоски.

Небеса твои светлые, Господи,

так безжалостно высоки!

 

Пыль на паперти вымела космами,

грела камень молитвенным лбом...

Если мы не достойные, Господи,

почему не карает нас гром?

 

И твой ангел с очами раскосыми

не уронит огонь из горсти...

Почему ты нас мучаешь, Господи,

неужели затем, чтоб спасти?

 

Наши души становятся косными,

затвердели сердца, как сургуч!

Небеса твои светлые. Господи,

не видны нам давно из-за туч.

 

Мы ложимся, как травы, под косами,

но не видим лица косаря...

Вразуми меня, грешную, Господи,

неразумную мучаешь зря.