15 октября 1921, село Копысь, Оршанский уезд, Витебская губерния — 31 июля 1999, Минск
Поэзия Блаженного уже в начале 1990-х привлекла к себе наибольшее внимание своей религиозной заостренностью. Питаясь отчасти иудаистской традицией спора человека с Богом, отчасти традицией русского юродства, лирический субъект Блаженного ожесточённо упрекает Бога за страдания слабых и невинных (не только людей, но и животных) и с той же страстью признаётся ему в любви.
По публикациям рубежа 1990-2000-х становится ясно, что богоборчество Блаженного, его заступничество за всех малых тварей мира – не единственный стержень его поэзии: столь же властно на протяжении всего творческого пути звучит в его стихах эротическая тема. Поздние стихи Блаженного полны также откликов на волновавшие его явления русской поэзии и писательские судьбы, причём наряду с проникновенными обращениями к Марине Цветаевой и Фёдору Сологубу Блаженный выказывает интерес и к таким значительным, но почти не изданным авторам, как Леонид Аронзон. При общем предпочтении силлабо-тонического стихосложения Блаженный уже в 1940-е годы успешно обращался к верлибру, и его вклад в развитие русского верлибра представляется весьма значительным, хотя публикация ранних верлибров Блаженного оказалась задержана более чем на полвека.
Несмотря на неучастие в литературной жизни Белоруссии (лишь за несколько месяцев до смерти Блаженный был приглашен в редакционный совет журнала «Немига литературная»), Вениамин Блаженный стал в 1990-е центральной фигурой в русской поэзии Белоруссии, оказав влияние на ряд авторов, в том числе на наиболее заметного минского поэта 2000-х Дмитрия Строцева.
Блаженный русской поэзии
1
Блаженно-благословенный юродивый…
Блаженство юродивости, как выбор судьбы – или подчинение своей поэтической стезе:
Не обижайте бедного Иванушку,
Ему сама судьба согнула плечи
И сам Господь пролил слезу на ранушку…
(От этого Иванушке не легче.)
Метафизический заряд в стихах Вениамина Блаженного велик квантом сострадания, слёзной радугой за боли и скорби, спектром трагедии – поэтической, русской, горькой:
Клюю, клюю, воробушек,
Господнее зерно.
А Бог рассыпал рядышком
И жемчуг, и янтарь.
Не надобно мне жемчуга –
Ведь я богат давно.
А чем богат воробушек?
А тем, что нищ, как встарь.
Ежели поэт не знает стигмата сострадания, рубиново полыхающего на душе, грош ему цена – ни мастерство не спасёт, никакая маска, ни надменность успеха.
У Вениамина Блаженного не надменность – надмирность: надмирность парения с чувствованием языка, как инструмента Божественной благодати; язык – как следствие озарения – не может быть унижен, превращён в передаточное средство; язык: вещий и ведущий, благословенный и скорбный:
И стал орлом и сам – уже я воспарил
На стогны высоты, где замирает дух…
Как мужик с топором, побреду я по божьему небу.
А зачем мне топор? А затем, чтобы бес не упёр
Благодати моей – сатане-куманьку на потребу...
Вот зачем, мужику, вот зачем, старику, мне топор!
Тяжела и глуха жизнь блаженного во времена съеденные прагматикой, сложна и крива была она и в советских, идеологией замшелых недрах, но – нету отчаяния ото всего, что выпало, нету страха перед смертью, есть – свет стихов, уводящий в дали, где скорбь невозможна по определению…
2
Юродивый Блаженный русской речи
Стигматом сострадания горел –
Ко всем, лишённым драгоценной встречи
Со стержневою силой Божьих стрел.
По небушку, неся топор словесный,
От бесов стерегущих, славный путь.
Блаженство песни растворится бездной,
Открыв стиха рубиновую суть.
Какая боль – дышать стихом и верой!
Какое счастье только этим жить!
…Как будто рай, сокрытый за портьерой
Недолгой плоти, так легко открыть.
Облечённый даром чудодейства
Именно в выхолостившей само упоминание о духе исторической реальности, как одинокий феномен, возникла поэзия Вениамина Айзенштадта (Блаженного). На страшном нравственном переломе эпохи появился поэт, всей своей жизнью и творчеством противостоящий угрюмому господству идеологии материализма. Это противостояние было для него органичным, поскольку в основе его была подлинная вера и естественное неприятие мира, в котором умерщвлён дух. Поэзия Блаженного утверждала достоинство личности, свободной в своём выборе и отважной настолько, что она обращала свой гнев даже к Богу...
К Вениамину Михайловичу меня впервые привёл Гена Шарый, мой тогдашний коллега по работе. И я ему бесконечно за это благодарен. Он предложил: «Хочешь, я познакомлю тебя с Поэтом?» Так и услышал от него это слово, именно с большой буквы...
Я был ошеломлён стихами, прочитанными мне Вениамином Михайловичем при нашей первой встрече. Их глубокий трагизм, их внутренняя энергия и плотность были ощутимы физически. Никогда раньше не слышал ничего похожего...
Небольшая квартира в старом доме, видавшая виды мебель. Всюду книги – не только в комнатах, но и в прихожей, не только в книжных шкафах, но и на них тоже, завёрнутые в газеты, чтобы не пылились. Встречала нас очень радушная, приветливая, но с цепким взглядом, Клавдия Тимофеевна, жена поэта, донская казачка, с протезом вместо одной ноги и незаживающей трофической язвой на другой. Она была медсестрой на фронте и однажды совершила там немыслимое – сожгла завшивевшее обмундирование целой роты, пока та мылась в бане, чтобы солдатам выдали новое (до этого неоднократно слала безответные запросы командованию). Обмундирование привезли. Клавдию Тимофеевну разжаловали в санитарки (слава Богу, что не расстреляли). В комнате нас ждал сам поэт, сидящий в кресле с рукописью или книгой. Чем-то напомнил он мне, при всей внешней несхожести, изображение Сократа – так же мощно веяло от его лица спокойной уверенностью и достоинством, так же внимателен и взыскателен был его взгляд... Первоначальное стеснение моё улетучилось – Вениамин Михайлович мгновенно располагал к себе, в нём не было даже тени высокомерия. Читал он слегка глуховатым голосом, почти монотонно – но чтение его завораживало особой внутренней магией, идущей из самой глубины существа, живущего одной поэзией, которая заполняла комнату и захлёстывала меня с головой...
Я был поражён тем, с каким жадным вниманием Вениамин Михайлович покупал и прочитывал от корки до корки практически все поэтические сборники, которые тогда публиковались в советской печати. Даже самые заурядные. Прочтя целиком чью-то книгу стихов, он мог отложить её в сторону, как не заслуживающую внимания, но! – порой выуживал из неё одно-единственное стихотворение, которое находил интересным, и с искренней радостью читал мне. Вместе с тем он был придирчив даже к самым своим почитаемым поэтам, Помню, как он с негодованием разносил в пух и прах какую-то неудачную строчку Маяковского, хотя через несколько минут с неподдельным восторгом читал любимые стихи его же, которых помнил великое множество. Память поэта была феноменальной, и точно так же мог он часами читать наизусть Цветаеву, Ахматову, Пастернака, не говоря уже о Лермонтове и Пушкине...
Я был навсегда покорён глубиной и мощью его самобытного дарования. Его творчество заставило меня пересмотреть моё отношение ко многим поэтам – нравственная сила его стихов просвечивала до дна чужое поэтическое мелководье.
Тарковский и Липкин при встрече с Айзенштадтом зимой 1983 года так определили его место в современной поэзии: «Вы – лучший из живущих». Когда я встречался с Тарковским в Переделкино, передавая ему рукописи Вениамина Михайловича, он слово в слово повторил своё высокое мнение об Айзенштадте.
Ниже – записанные мной фрагменты из бесед с В. М. Айзенштадтом, его слова – курсивом (сожалею, что мало записывал):
«Пушкин выше всех в гармонии стиха, даже Лермонтов кажется грубым по сравнению с ним... Только Мандельштам в этом стоит рядом с Пушкиным».
Тем не менее в другой раз о Лермонтове: «Лермонтов бесконечно выше всех пишущих и писавших, выше Блока с его раздвоенностью, выше Есенина с его ущербностью, выше Пушкина с его уступчивостью... Пушкин иногда пишет, как держит кукиш в кармане; у Лермонтова нет этого, он – былинный богатырь, скальд. Поэтому и Петровского привлекал Лермонтов, о Пушкине он писать не смог бы, Пушкин был светский человек, в нём было и лукавство, и другие приметы светскости... Лермонтов – вне времени, вне среды, словно пришелец из космоса, это голос библейского звучания.»
(О Дмитрии Петровском я упоминаю ниже).
О Цветаевой: «Марина – это забвение себя, абсолютное отрицание себя. Ахматова не могла писать так, как Цветаева – не позволяла женская гордость. Но она сама мучилась этой гордостью... Путь любви – всегда самопожертвование. Иного пути нет. Цветаева умела рубить, сжигая себя, выходила обожжённой – или озарённой. Она всегда – мотив жертвенности. Ахматова видит себя, только себя. Мужчина должен её любить, боготворить... Две тайны любви. Цветаева – фонтан, брызжущий во все стороны. Ахматова – струя ледяной родниковой воды. И холод обжигает.»
Между тем, Вениамин Михайлович боготворил и Цветаеву, и Ахматову.
Встречи с Борисом Пастернаком (всякий раз это был не один визит), первая в 1946, вторая в 1948. После каждой беседы Пастернак давал на прощание деньги молодому поэту. Айзенштадт упорно отказывался, но Пастернак не уступал. Однако Вениамин Михайлович всякий раз ухитрялся при уходе оставить деньги в доме. Всякий раз, кроме их последней встречи. Но, боготворя своего кумира, Айзенштадт так никогда и не истратил деньги Пастернака – хранил как реликвию. Я их видел…
По словам Вениамина Михайловича, Пастернак говорил о Библии: «Настольная книга человечества, раскрытая на все случаи жизни».
Григорий Корин, московский поэт, вместе с Тарковским способствовал первым публикациям Вениамина Айзенштадта. Он же придумал ему псевдоним, сперва «Блаженных», а впоследствии уже «Блаженный». Я привёз однажды в Москву, ему и Арсению Тарковскому, рукописи Вениамина Михайловича. Григорий Корин приезжал к нему в Минск, а впоследствии поэта навещала дочь Корина и Инны Лиснянской, Елена Макарова. Она тоже тогда способствовала публикациям стихов поэта, например, в «Новом Мире». Сейчас она живёт в Израиле, известный прозаик, эссеист, историк (она собирает свидетельства о Холокосте, и, в частности, о художественном творчестве узников концлагерей), скульптор, педагог-исскусствотерапевт и куратор художественных выставок, автор более сорока книг.
Помню, как мы с ним радовались самой первой публикации в «Дне Поэзии», тогда благодаря Евтушенко появились сразу три стихотворения. В 1982. А публикация в «Новом Мире» – в 1988. Маленький праздник. Поэту было под семьдесят...
Из воспоминаний Айзенштадта:
Пастернак однажды заметил в разговоре: «В Москве есть ещё один такой же сумасшедший, как Вы...» У меня всё упало внутри, словно в детской игре «вверх-вниз» – была такая игра. Я спросил: «Кто же этот сумасшедший?» Пастернак ответил: «Дмитрий Петровский» – и я возликовал, хотя ничего ему не сказал, конечно. Петровского я уже знал и любил тогда...
Он же о своей встрече с Асеевым: Он меня буквально вытолкал за дверь, выгнал из дома... Тем не менее это мне не мешает любить стихи Асеева.
Вениамин Михайлович с наслаждением читал мне Дмитрия Петровского. Он переписал для меня несколько стихотворений из книги «В гостях у Лермонтова». Вот одна из строф Дмитрия, удивительная:
В каюте в полночь заиграли Листа.
Под ветром мачты гнулись и скрипели.
В октаву ниже виолончелиста
О двух бортах морские волны пели.
Когда у меня тяжело на душе, эти четыре строчки возвращают мне вкус к жизни.
Из его размышлений о творчестве:
«Стихи – это волевое усилие.
Для большой поэзии это усилие должно быть каждодневным.
Без вдохновения стиха нет, но одного вдохновения недостаточно... Сологуб, сын портного и прачки – чем он создал себя, если не волей? Среды у него не было...»
Липкин рассказывал, что в разговоре с Мандельштамом зашла речь о строках
«Довольно кукситься! Бумаги в стол засунем!
Я нынче славным бесом обуян,
Как будто в корень голову шампунем
Мне вымыл парикмахер Франсуа».
Липкин спросил, отчего «Франсуа», когда возможен «Антуан» с точной рифмой. Осип Эмильевич отвечал ему, что в этом случае взгляд читателя скользнул бы дальше, к последующим строкам, тогда как «Франсуа» заставляет остановиться и вернуться ко всей строфе. Не всё так просто! Излишняя лёгкость становится усыпляющей и убаюкивает читателя. Этого допускать нельзя. Здесь срабатывает чувство меры художника.
Если Блок – «трагический тенор эпохи», то Есенин – отрок Варфоломей. Его прозорливость первым заметил и обратил на неё внимание Леонид Мартынов. Ахматова говорила, что Есенин взял одну ноту из оркестра Блока и играет на ней. Ничего неправдоподобнее нельзя было сказать о Есенине. У него всё своё, заимствованного нет ничего – ни от Блока, ни от Клюева. Обнажённостью стиха Есенин в русской литературе сравним только с Лермонтовым...
Маяковский в своём стремлении во что бы то ни стало быть оригинальным часто оступался.
Вениамин Михайлович – о своём визите к Кирсанову и неожиданной встрече там с Олешей:
...Он меня не понял, не мог понять. Всё же что-то признал во мне. Был он маленького роста, коротконог и выглядел комично, когда грел у камина свои маленькие ножки... Иное дело Олеша. В его облике было что-то величественное. Он был ладно сбит и крепко скроен, как каменная глыба. Я сидел в углу комнаты сбоку от двери, и когда вошёл Олеша, он меня не заметил сразу, обратившись к Кирсанову: «Сёма, у тебя ничего не осталось после вчерашнего?» Кирсанов взглядом указал на меня. Олеша повернулся ко мне и представился просто: «Олеша». Для меня это было потрясением – увидеть живого Олешу! Он, по-видимому, заметил моё мгновенное оцепенение, потому что спросил: «Вы меня читали?» Я прочёл ему залпом, наверное, около страницы «Зависти», с первых строк – «Он любил петь по утрам в клозете». Юрий Карлович поправил только одно слово. Ему было приятно слышать, что его ещё помнят, он был искренне рад: «Олешу не забыли! Олешу читают!» И между нами сразу установились какие-то особенные, простые отношения. Он первым назвал мои стихи прекрасными – без всякого энтузиазма, впрочем, но я и не обратил тогда на его отзыв особого внимания. Одет он был крайне бедно, нищенски, но нёс на себе это ветхое рубище с огромным достоинством.
* * *
Вениамин Михайлович много рассказывал о детстве и юности. Уже навсегда заболевший стихами, он отовсюду переписывал их – в том числе, когда учительствовал, из чудом уцелевшей в районной библиотеке, гигантской тысячестраничной антологии русской поэзии, включавшей в себя всех поэтов Серебряного века (и переписал её всю!). Он рассказывал мне об этой антологии с неиссякшей любовью.
В предисловии к его книжке «Скитальцы духа» (изданной в двухтысячном году, уже после его ухода), я наткнулся на утверждение, что поэт два десятка лет не выходил из квартиры. Это неправда. Несмотря на то, что Вениамин Михайлович страдал множеством болезней и редко покидал свой дом, мы всё же время от времени делали с ним позарез нужные ему вылазки во внешний мир – например, добирались на электричке на чёрный книжный рынок. Он располагался за городом, на лесной поляне, откуда хорошо просматривалось окружение. Это было критически важно – время от времени власть устраивала на рынок налёты. Тогда все продавцы до автоматизма отработанными движениями – хлоп! хлоп! хлоп! – мгновенно сгребали все книги в свои рюкзачки и баулы и давали дёру во все стороны. Это было феерическое зрелище, похожее на взлёт стаи испуганных голубей... Вениамин Михайлович любовно, как драгоценность, брал в руки каждую книгу и, даже если не собирался её покупать, долго из рук не выпускал. Было видно, как ему больно расставаться с нею...
Мы также ездили с ним смотреть изредка появлявшиеся в наших кинотеатрах зарубежные фильмы. Например, «Амаркорд» Феллини, «Мефисто» Клауса Марии Брандауэра, другие шедевры. Вениамину Михайловичу было непросто отсидеть полтора-два часа в кинозале, но он забывал о своих недугах, в полной мере наслаждался великой кинематографией и преображался, когда фильм его волновал...
Его личность слилась для меня с его стихами, где он нежно боготворил всё живое и – он сам говорил мне об этом – не мог убить даже мошки. Он и писал о мошках и букашках с неподдельной любовью, отождествляя себя с ними:
Боже, роди не букашкой – роди меня мошкой!
Как бы мне мошкою вольной в просторе леталось!
Его не призвали в 1941. Знакомый врач сказал ему перед тем, как Вениамин Михайлович пришёл на призывную комиссию, что ему достаточно быть самим собой, и комиссия сочтёт его непригодным для призыва. Так и вышло. Призывная комиссия нашла его сумасшедшим и отправила в сумасшедший дом... Впоследствии, после войны, поэта упекли в психушку ещё раз. И тогда он мог бы погибнуть – его здоровье навсегда подорвали убойными инъекциями психотропных препаратов – если бы его не вытащила оттуда, включив все свои связи, Клавдия Тимофеевна...
Большой поэт был начисто лишён самомнения и не считал себя выше самого последнего бродяги. Он называл своей сестрой Цветаеву, в которой видел ту же испепеляюшую жертвенность в непрестанных поисках духа.
В моём болоте черти водятся
И нечисть всякая без счёта,
Но забредает Богородица
В моё проклятое болото...
Вениамин Михайлович ушёл вслед за Клавдией Тимофеевной, меньше чем через месяц. В этот последний месяц, которым стал июль 1999, за ним преданно и самоотверженно ухаживала Ирина Захарова, которую я когда-то привёл к поэту, как раньше Гена Шарый привёл к нему меня. Ирина, ангельская душа, была с ним и в его последние минуты, хотя, пока была жива Клавдия Тимофеевна, к нему приходили многие. Мне не удалось прилететь из-за океана на его похороны, и я запомнил его живым... Он называл себя Скитальцем Духа. Был им:
Не судите меня по законам железного века.
Весь я – искра огня, что искала во тьме человека.
И напоследок – опубликованные в предисловии к первой большой и составленной самим поэтом книге «Сораспятие» отрывки из писем Арсения Тарковского, Николая Панченко, Александра Межирова, Александра Кушнера, Инны Лиснянской.
«Дорогой Вениамин Михайлович!
Ваши стихи опять потрясли меня, как и при чтении первой посылки. Очень важная для людей книга получилась бы из Ваших стихотворений, несомненно, всеобщее признание стало бы Вашим уделом...
Стихи Ваши читаю и перечитываю. Давно уже я не радовался ничьим стихам так, как Вашим.
Искренне уважающий и любящий Ваше прекрасное, ни на кого не похожее дарование.»
«Дорогой Вениамин Михайлович!
Стихи Ваши – чудо. Как и должны быть истинные стихи. Это подарок великим, хотя и не всякому по плечу. Да и не может быть всякому. Пока это так, а Вы не в «пока» живёте, Вы высовываетесь из него во все стороны. Мир Ваш больше (в несколько раз) общепринятого, того, в котором наивный рассудок пытается спастись от бездны. И радостно за Вас, и страшно.
Спасибо Вам за Вашу жизнь, за труд этой жизни.»
«Глубокоуважаемый Вениамин Михайлович! Много лет я не слышал, не читал стихов такой силы и красоты, как Ваши...
Вы истинный поэт и дар Ваш прекрасен.
Спасибо Вам.
Почтительно и восхищённо.»
«Уважаемый Вениамин Михайлович!
Мне долгое время не удавалось сесть за Ваши стихи, прочесть их как следует: то уезжал, то всплывали какие-то неотложные дела, то приходилось читать гладкие и пустые стихи, вызывающие во мне чувство тоски и отвращения к поэзии.
К Вашим стихам это не относится, они прекрасны. Вы пишете о самом главном: о жизни, о смерти, одиночестве, детстве. Как замечательно Ваше постоянство, какой духовной силой надо обладать, чтобы не бояться возвращаться всё к тому же и писать почти теми же словами, но по-другому...
Мне особенно понравились «Воскресшие из мёртвых не брезгливы», «Боже, как хочется жить! Даже малым мышонком», «И понял я, что есть страна умерших», но больше всех – «Моление о кошках и собаках». Это поразительные стихи.»
«Дорогой Вениамин Михайлович!
Ваша душа, т. е. Ваша поэзия, обволокла меня таким земным и вместе с тем таким запредельным воздухом, где жизнь и смерть – одно, и значит ничего не страшно, хоть всё трагично. Ваши стихи с бродяжничеством, с их странным отношением с Господом нашим, с их Матерью и Отцом (которые становятся не только Вашими, а всемирными и надмирными) теперь меня никогда не покинут.»
Дaвид Поташников, ноябрь 2021
Иллюстрации:
Фотографии из личного архива автора.
Ольга Молодцова Вениамину Блаженному 20 апреля 2021 года
Добавить комментарий