* * *
Синего снега к весне тяжела простыня,
на ней, не вставая, весь день пролежали деревья.
Скоро стемнеет, и ты не отыщешь меня,
будто и не было здесь ни любви, ни доверья.
Мимо пройдёшь. И ледовым молчаньем реки
воздух наполнится – он тяжелее и слаще
ночью весенней от взмаха прозрачной руки,
от невозможности жить в настоящем.
Я ухожу с головой, обращённой назад –
топкой тропинкой вдоль поймы. Ольшаник. Осинник.
В детстве мечтал я в рассыпанный солнечный сад
переродиться, но разве мальчишка осилит
святость и кротость, пожизненный долг естества,
нежность запретную? На одуванчик похожий,
я сохранил только шёпот, которым листва
утром прощалась. Другое – грубее и строже.
Или яснее? Какая разлука кругом!
Капли, как пятки босые, от лунного блеска
переливаются, в тёплый пока ещё дом
катятся к счастью, которое, кажется, близко
и неизбежно, как солнце.
О, если бы мне повториться
здесь, на земле, на притихшем весеннем Дону
страшно спугнуть одинокую взрослую птицу
и остаться совсем одному.
* * *
Между снегом и листьями – дни весёлого голяка.
На пролёте птица тундровая говорлива:
всхлипы, всклики лужёной глотки, заморского языка.
Дрогнувший глаз залива.
Память чужая. Связь золотых времён.
Воздух, стёршийся по краям дороги.
Наблюдаешь бессовестно, к созерцанью приговорён,
как грибы и ягоды, подбираешь слоги.
На заброшенной даче боишься злого ежа –
в детстве с тайным каким-то смыслом лазил по старым дачам –
хотя ёж давно подобрел и убежал,
полон земли и плача.
Он бежит, и помнит его ветла,
как косынка жены светла.
* * *
Влажно и тихо. Воскресная ночь тяжела:
в ней затерявшийся не возвращается больше.
Мысль ускользнувшая два переулка жила –
в третьем исчезла. Какое спокойствие, Боже!
Нет даже страха. В объёмной, как шар, темноте
память гудит глубоко и невнятно.
Так проживёшь до весны и захочешь обратно.
Где мой холодный перрон, на какой широте?
Как не взошедшее солнце – у самой земли –
будет тянуться бутон первородного мрака
к несотворённому свету, в котором могли
мы повториться на ножке лапландского мака
и зазвучать. Не померкнет со временем имя:
вправо и влево – два слога, как два маяка.
Если бы знать: эта ночь между ними мелка,
если бы верить: пространство слагается ими.
В пять начинает светать, я не знал, что так рано
в марте светает, и проступает тайком
комната, тополь в окне силуэтом тирана
в свете неоновом, невыносимом таком.
* * *
Парусинило поле, и время тянулось к закату,
не пылила дорога – ещё сыровато в апреле,
но мошка уже липла к лучам языкатым,
и лучи тяжелели.
Проходи же скорее.
В покинутом мире
спокойнее, проще.
Загадай возвратиться в дегтярную горечь,
в запах бабьего пота.
Пусть молчит одинокая голая роща:
речь твоя перелётными птицами стёрта.
Что ты вспомнишь: поля лиловатые,
стайка сонных, мигающих в небе скворцов,
и набухшие почки,
как бы виноватые –
тычутся в сумерки, словно в лицо.
* * *
Пахнет дождём:
не водой, а вином домашним,
веткой, отцветающим мхом апрельским.
Тёмное время – с пятницы на субботу,
с субботы на воскресенье.
Страшно.
И разделить это время не с кем, конечно, не с кем.
гулкое и пудовое
раздави меня как жука
что мне делать здесь
если исчерпаны возможности языка
Вот она тяжесть последнего в мире сюжета.
Зацвели абрикосы. Небо низкое. Холодно. И ни одной пчелы.
Но мы, оказывается, переживём и это.
* * *
Оторопь тополя. Полая чаша труда.
Воздух тяжёлый, как в засуху сорок шестого.
Разве я помню всё это? Ушло, как вода
талая,
и не повторяется снова.
Было видение в детстве. И сон без конца –
снится и помнится, пламенным поездом длится –
звёзды сквозь листья, сквозь звёзды прожилки лица,
дальше и дальше – забытые милые лица.
Что я скажу вам, последнее имя храня?
Душная полночь в дешевой гостинице. Кто я?
Что вы все ждёте и ждёте, не помня меня
и не давая покоя?
Сон, приснившийся белым стихом
...и ранняя измена.
Лето, лето.
Отец, похожий на Хемингуэя.
Уборочная.
Съемки кинофильма.
Спор с режиссером.
Дождь к утру.
Измена.
Без телефона, в центр, на работу.
Киоск газетный – славный атавизм.
О друг последний, друг случайный,
слушай,
как хорошо пешком до центра.
Листья.
Туман и колокольчики трамвая.
Дай телефон, мне нужно позвонить.
* * *
Dum loquimur...*
Horatius
Осень. Закат. Свет золотой прячешь ты, Азия горная,
как бы в карман, в складку хребта, как дорогое кольцо.
Вот бы и нам, радость моя, женщина вечная, гордая,
взять и залечь в сырость и тишь, солнечных слушать скворцов.
Что говорить, это любовь, это случайность и вымысел,
это последняя воля твоих диких тянь-шаньских лесов.
Мак, василистник, кизильник, шафран, кто тебя, милая, выносил?
Здесь, на краю, шорох и снег, шёпот чужих голосов.
Память одна третьего дня, третьей мучительной ночи:
сохнущий в сумерках веточек хруст, почек слепая возня.
Асклепиадов нетронутый стих долог, но жизни короче –
александрийцы, надменны и злы, больше не примут меня.
Это конец? Нет, холода. Буду вино очищать, и мне
боги простят дерзость мою, и остальное пройдёт.
Я улечу. Только скажи. Слышишь, ревёт на прощание
аэрофлотовский, белый, как свет, белый, как смерть, самолёт.
* Пока мы говорим... (Гораций)
* * *
Или ветер, как наше безумье, неистов,
а листва ураганом кружится, как пламенный остров,
все сбежавшие – слёзы –
аполлоновки,
капли на ветках,
дробь, вибрация, трепет.
Боль твоих поцелуев –
пурпурный, алый;
как крыльями, машешь губами,
улетаешь, уходишь, гудишь
пароходом осенним,
отчаянным, сильным.
Нервов хрустальный букетик.
Застывший фонтан одиночества.
Брызги событий.
Уходите скорее и помните, будьте.
* * *
Прифронтовое – слово-то слышишь? –
так среди ночи, так в средневековье, во мраке
запах весны, разложения плоти, геометрии мягкой
при переходе из одного состоянья в другое
красуешься тайно, признание, площадь
Советская, пчёлка, невидимая, как привычка.
На Комиссаржевской каштаны горят, как глаголы,
и окон не спят кинескопы,
как будто в театре приморском, родном, уссурийском,
где тоже, ты помнишь,
твоя одинокая юбка, и ночь воробьиная шёлка, буфета.
О, первое послевоенное лето уже проступает,
ещё безнадёжней, чем прежде.
Цветущая яблоня, слива
и что-то ещё вроде первой любви и попытки
и зарослей тёрна – встаёт на пути так же просто и непоправимо,
как болезнь, разлучая, стуча каблуками, как в школе
записку передавая под партой.
Август 2024 года
Я был заброшен, был отпущен,
как виноград, –
лишь ласточкою стерегущей
на мушку взят.
И, словно ветреные клавиши,
полуслепы и полусонны,
мне были листья, как товарищи, –
я узнавал их голоса.
Я видел, как за ними, армией,
идут снега и свиристели,
и в их уступчивые арии
уже вплетаются метели.
И пусть стрекоз электрошокеры
висят над полем
и жёлуди свистят, как пули, –
всё это так, последний наигрыш
уже решённого исхода –
наш долгий проигрыш
и равнодушная природа.