* * *
Жил человек недорогой, Хотя и не был дураком. И если кто-нибудь другой Ему твердил, как дорог он, Не торопился падать ниц, А сразу чувствовал подвох. Недорогому не до Ницц, И уж, конечно, не до Дох. Он долго вкалывал за хлеб, Непостижим и напряжён. Недорогой был так нелеп, Что не завел детей и жён. И вот когда из дамбы бед Рекою хлынула печаль, Он, покупая табурет, Недорогую повстречал. Она плыла из «Мира мыл» В большой верёвочный отдел, Где он уже намедни был, Но ничего не приглядел. Они, в гробу одной ногой, Застыли, полные огня, Шепча: – Вы мой недорогой… – Недорогая вы моя…
* * *
Ожидание завтра – пустое занятие, А печаль по вчера – та и вовсе бессмысленна, Потому что приедут оформить изъятие, А у вас уже густо веревка намылена, И, пока не окутала тьма полуночная, Аккуратно проглажено паром исподнее. Словно бусинок трогаю нитку непрочную, Проживаю своё дорогое сегодня я. Ведь наутро случайно порвётся, раскатится, Полыхнет на прощанье стеклянными брызгами, И состарится, как балаганная карлица От тоски, что на бис её больше не вызвали.
* * *
А мы ничем не отличаемся От листьев трепетных осин. Подует ветер – закачаемся, Сорвёмся с веток – полетим. И это сладкое мгновение Нам основание даёт Принять паренье за умение, Самостоятельный полёт. Как будто нам судьба – над улицей Купаться в солнечной реке. Когда попутный ветер сдуется, Войдём в прощальное пике И растворимся под подошвами, Растаем льдинками в грязи. Так в настоящем тает прошлое – Его поди-ка разгляди, Услышь за одой вечной радости Мотив печальной песни над Могилкой жертв неадекватности, Надежд беспечных листопад.
* * *
Не боги горшки. Не горшки, соответственно, боги. Я выяснил это, когда мы сидели у Гоги. Звенели осколки в режиме аллегро виваче. Вот если бы боги, все было б, наверно, иначе. Они подошли бы к процессу гораздо мудрее – Позвали Гефеста, спустили с цепи Прометея, Промыли у Мойры, ошкурили швы у Горгоны. Ни голод, ни войны, горшкам не страшны, ни погромы. С такими горшками и в море, и в горы прыжками. И в счастье, и в горе привольно с такими горшками.
* * *
Человек человеку оформил возврат по чеку. Тот спешил на ковчег, но в порту не нашёл ковчега. Был билет до конечной, туда, а затем обратно, И ещё были вещи – по три узелка на брата. Вместо братьев – жена и три сына, и с ними жёнки, А кругом тишина – не найти ни баржи, ни джонки. А ещё были твари, и каждой из них по паре. Но ему втолковали, что нет никаких аварий. «Старикóвы сказанья, по сути, пустые майсы. Это комплекс Мазая, который грустит о зайце. А фанатам круизов и прочих морских экзотик Предлагается виза, шезлонг, акваланг и зонтик. Вы должны за два ужина, трансфер и два ночлега. А ковчег вам не нужен. Возьмите возврат по чеку!» Вдруг ударила капля о землю, за ней вторая. Так, наверное, гайки роняют ворота рая. Прогибаешься, пыжишься, тянешься что есть мочи, Пригребаешь на финиш, а рай уже заколочен. «Дорогой! – окликает жена своего супруга. – Нам довольно пшена, только твари сожрут друг друга. Мы и дети устали, и твари, и жёнки тоже. Невозможно представить, что боженька уничтожит. Покачает качельки, побрызгает, добр и чуток. А в дурацком ковчеге мы будем объектом шуток. Полоснёт по касательной в духе геронтократий. Поиграли в спасателей, и на сегодня хватит». Говорит человек, сотрясающий все устои: «Если ты про ковчег, то не парься, я сам построю…»
Пигмалион
Никогда не узнаешь, какой уготован замес. Он, обычный шофёр, занимавшийся частным извозом, Отправлялся ночами в ближайший берёзовый лес И глаза рисовал безмятежным безглазым берёзам. Разве может прозреть, кто незрячим на землю рождён? Все над ним потешались: и птицы, и рыбы, и звери. Но однажды в четверг, окроплённые летним дождём, На тенистой лужайке четыре берёзы прозрели. Им внезапно открылось бурлящее море цветов, Мир причудливых форм и не самых простых содержаний, Где прекрасен акрил и ужасен, как мор, ацетон, И дубы-колдуны что-то шепчут, читая скрижали. Остальные деревья привычно шумели листвой, Подчинённые ветру, сгибались в покорном поклоне. А берёзки застыли при виде картины лесной, И светились их кроны, как нимбы святых на иконе. От моргания век зашуршала берёста ресниц, И закапали стразами слёзы древесного сока. Друг на друга похожие, словно четвёрка сестриц, Были три кареглазы и только одна синеока. То, о чём так мечтал незадачливый Пигмалион, Поразило беднягу. И, прыгнув в зелёную «венту», Он позорно умчался, как будто бы выгнали вон, От берёзовых взглядов, влюблённых в него безответно.
* * *
Он говорил: «Пойду попытаю счастье». Шёл в магазины, где инструмент, запчасти. Скручивал счастье в прихожей двумя канатами, И расчленял ножовкой его на атомы. Схватит в сердцах топор и бывалым жестом Всадит сперва в любовь, а потом в блаженство. Врубит паяльник ЭРА и жарким жалом Вырвет у жертвы веру, чтоб не мешала. Счастье молилось ангелу или демону: «Что же плохого я тебе в жизни сделало? Ты ль не летал над клёнами окрылённый? Не на твоей дороге ль горел зелёный?» Он говорил, мол, ты не моё, а Лёшино. Счастье орало: «Ложь!» Да разве уймёшь его? То, что у счастья радостно или весело, Всё ежечасно им превращалось в месиво. Крики и склоки смолкли безлунным вечером. Он растолкал осколки по сумкам клетчатым И потащил кругами, напившись ханки, Будто щенка дворняги, топить в Фонтанке.
Фонари юности
Б.Ры
Во дворе фонари разобрали и сдали в утиль, Не пытаясь вернуть первозданную важность и свежесть. Горевали одни: «Как они, нам никто не светил…» Сокрушались другие: «На чём же теперь будем вешать?» Этот спор ностальгии с желаньем простых перспектив, Этот сладостный флёр навсегда уходящей натуры Непонятны тому, кто не склонен грустить, посетив Запустенье двора и потрогав хрящи арматуры. Фонари уплывали за детством и юностью вслед, Уступая дорогу приборам грядущего века. Только будет ли так же пленителен льющийся свет, И надёжны опоры, чтоб вынести груз человека?
* * *
Мне снился сон, как будто я Муму. Бряцала цепь, поскрипывала будка. Прикрыв собой постылую луну, Росой искрилось приторное утро. Был барский двор похож на райский сад. Ноздрю пронзали запахи амброзий. Шальной соблазн чужого искусать Я осознал и сразу же отбросил. Не место злобе в средней полосе, Где упырята, словно пуритане, Как злобы нет в посеянном овсе На то, что он растёт для пропитанья. Я погружался. Я во сне тонул. Я пропадал в его трясине вязкой. Вдруг по округе раскатился гул От долгожданной поступи хозяйской. Я пробудился, лапами суча, Дрожащей тварью, мрачной и неловкой, И ощутил на шее, у плеча, Шершавый камень, схваченный верёвкой. А дальше – вниз и долго через мост, В немой ручей из моря говорящих. Неужто жизнь – обглоданная кость, А счастье в ней – не более чем хрящик?
* * *
Стучатся в дверь мою: тук-тук. В полночный час откуда гость? Взглянул в глазок, а там сюртук Стоит, покручивая трость. Ты хочешь верь, а хочешь нет, Сюртук нелеп, как пастор Шлаг, Не чуждый лыж на склоне лет, Но в дверь стучит его обшлаг. Попутал суть? Утратил нить? Забрел дорогой в век другой? И я решил ему открыть, А он сказал мне: «Дорогой! Я знаю, вы аристократ. Так одолжите сто рублей, И вам воздастся во сто крат, Клянусь подкладкою своей!» Я не настолько искушен, Чтоб уличать сюртук во лжи, Я со словами «Битте шон!» Обшарил шкаф и стеллажи, Разбил слесарным молотком Копилку в облике свиньи И разложил пред сюртуком Всё то, что прятал от семьи. Он прошептал: «Спасибо, граф…», Всплакнул в жилетку из пике И протянул пустой рукав К моей протянутой руке. Мы на прощанье обнялись, Смешав «Тройной» и нафталин. И он ушёл куда-то вниз, Духовной жаждою томим.
* * *
Я видел пса, он лаял во дворе. Жильцы давно забыли о ворье. Он лаял так, что сторожа не надо. Его кормили сахарным драже И разрешали даже в гараже Пережидать ненастье и прохладу. При этом пёс имел весёлый нрав, Был для дворняги сказочно кудряв, Чем заработал прозвище «Укупник». Но как-то раз, поужинав с женой, Я поразился жуткой тишиной, А через час набрёл на тощий трупик. Как оказалось, варварская длань Ему в еду подкладывала дрянь, Что привело к фатальному исходу. Сперва в саду пропал велосипед, Потом украли лавку для бесед, За ней – ларёк с названием «Крем-сода». Ещё я помню, видел старика. Он, словно маг, таскал из тайника По штуке в день гаванские сигары. Старик курил, пуская едкий дым. Наш истопник считал его чудны́м, А ребятишки в стороны сигали. По мне он был ни плох и ни хорош. Носил побитый бытом макинтош, То бормотал, то тихо что-то пел он. Вдруг на снегу в один из январей Лежит окурок фирмы «Монтеррей» И голова, посыпанная пеплом. Кому он мог настолько помешать? В проулок тень из цокольного шасть! Но я не шибко резок для погони. Когда же гроб вносили в коридор, Споткнулись о старинный хьюмидор И порешили – вместе похороним. Я видел деву дивной красоты. Она меняла туфли и зонты В тона окраски вычурной причёски. Она меня манила и влекла. Я любовался ей издалека, Хоть очертанья были и нечётки, Но никогда дистанции не рвал. Держа надёжно жизненный штурвал, Осознавал, что между нами пропасть. Её квартира вспыхнула с утра. Она предстала в образе костра И по двору́ развеивала копоть. Какая боль, какой удар для всех! Предположить, что дьявольский посев Не пощадит божественного тела, Мы не могли, и ангельская песнь, Одолевая зависть, злость и спесь, На землю вслед за копотью летела. Я также видел маленький народ. Его всегда вставляли в анекдот, Изображая жалким и картавым. Но почему-то делалось не жаль, Когда их чада мучили рояль, Перебирая пальцами октавы. Они отбы́ли строем на вокзал (Так участковый радостно сказал, Они и правда сильно раздражали), Не взяв багаж. Он, стало быть, ничей. Жильцам досталось множество вещей, А старожилам дали по пижаме. Из них никто обратно не пришел, И на чужой пижаме нежный шов Мне натирает, если раздобрею. Но я привык держать себя в руках – В субботу бег, а в понедельник трах С Полиной Бах, супругой брадобрея. Я видел сон про божьего сынка. Он снился мне по принципу сурка, Когда нельзя проснуться раньше срока. Был прокурором выбран Гавриил, И там был суд, но я не говорил, А тараторил бойко как сорока: – Я понимаю то, что мир жесток. Не измерим шагами книжных строк, А поделён на наших и не наших. Но по ночам меня пронзает дрожь, Мне ясно снится, будто я похож На одного из без вести пропавших. Послушай, Бог, неужто ты ослеп? У преступлений есть кровавый след, И не шути, что нами правит Иблис, А укажи, где прячется злодей! Собака. Дева. Старец. Иудей… Так кто ж убил? – Да вы же и убили-с.
* * *
«Не родись некрасивой, а лучше совсем не родись», – Неизвестный радист посылает депеши в утробу, Чтобы ты из УЗИ улизнула скорей в парадиз На глазах акушера, плода не нашедшего. Чтобы Не дробиться в осколках кривых, как лекала, зеркал, Не бродить до зимы в лабиринте весенних иллюзий. Если здесь easy go, то, наверное, там easy come, В том единственном виде, в котором естественны люди. Красота – это крест. Ты готова взвалить и нести? Быть распятой гвоздями завистливых взоров и сплетен? Воспарит до небес, а потом уместится в горсти И растает впотьмах, оставляя уродство на свете. Но пока что в часах робко тикает время-назад, А радист истекает морзянкой, как клюквенным морсом, Ты из прочих засад на земле выбирай райский сад И долой улетай из системы её кровеносной.
* * *
Виолетта не любила анкет из-за необходимости указывать возраст. Зато у неё в шкафу был скелет, которого звали Йозас. Однажды, забравшись за парой спиц и нащупав нечто гладкое и плоское, она увидала ямы пустых глазниц и воскликнула: «Матка Боска!» Вы тоже были бы удивлены и доведены до крайности, найдя скелет небольшой длины, но вполне приличной сохранности. Йозас не сделал вперёд ни шагу, чтобы не напугать или не поранить, а зашелестел костлявым беззубым ртом: «Помните Варшаву, прелестная пани? На месте бывшего гетто вы, Виолетта, и другие маленькие кладоискатели едва наступало утро добывали всякую утварь: Плюшевых Зайцев без уха, Перламутровые Пуговицы, Колесо от швейной машинки «Зингер», Настольные игры, Книжки с картинками… И в каждой коллекции была своя Жемчужина. Несравненная, какой ни у кого нет – сломанные снегоступы или фигурка голема. У вас, юная пани Виолетт, были золотые зубы портного из Помлево». Виолетта не помнила. Шло время, они подружились, насколько возможно дружить со скелетом. Йозас ходил, пружиня, прислуживал за обедом. Мыли посуду вместе. Виолетта вставляла тарелки в межрёберные отверстия Йозаса. Йозас совсем изъёрзался, пока не привык к стекающим по позвоночнику каплям. Были свои неудобства: из-за «любимых костей» (так Виолетта называла собрата по одиночеству) нельзя приглашать гостей, заводить собаку и делать всего, что хочется. По ночам Йозас выходил и садился на стул. Он долго рассматривал постельный ландшафт, а потом тянулся через подушку, на которой покоился непривычно обтянутый кожей череп, доставал из стакана вставную челюсть и удалялся в шкаф. Виолетта не злилась даже, аукая, заглядывала за портьеры, искала в прихожей, в ванной, наконец распахивала гардероб и, обнаружив пропажу, отправляла обратно в рот. Тогда Йозас шептал из-под шали или пледа на синтепоне: «Виолетта, помнишь карусели в Варшаве?» Но Виолетта не помнит.
© Вадим Смоляк, 2026.
© 45-я параллель, 2026.