Перекрёстки
Всё как обычно. Cherchez la femme.
Бродишь ли питерскими дворами –
кто-то идёт по твоим стопам
теми же хмурыми вечерами.
Так же как ты навсегда влюблён
в образ, в фантом, в предрассветных чаек.
Так же тревожен и робок он.
Так же случаен.
Тёмная башня, скупой приют.
Падают сны на аллеи сада.
Здесь не часы, а столетья бьют
в кованую ограду.
Сад Пенелопы – такой же сад,
быть Одиссеем необратимо –
вот он вернулся, себе не рад,
и прошёл мимо.
От Летнего сада до Эрмитажа
для Одиссея нет экипажа.
Только корабль на воде Невы.
Только мосты не разведены.
Всё как обычно. Cherchez la femme.
Смотрит Елена, в глазах – ночное.
Новый Парис за любовь пропал,
с этой любви начиналась Троя.
Он отпивает из той же чаши –
зол Менелай, да Елена краше,
на перекрёстках его Ойкумены
нет никого желанней Елены.
* * *
Елена – волчица, жена Менелая –
Парисова дума, Парисова жажда.
И рот у Елены горячий и влажный.
И жарко Кассандре от волчьего лая.
И жутко Кассандре от волчьего воя.
Проклятье богов – кораблей вереницы.
Ей снится пожар, осаждённая Троя,
Локрийские жрицы.
* * *
Так уязвлённая Кассандра
горда, горька:
да не тебе ль поёт осанну
моя строка?
Зачем же взгляд темней изгнанья,
черней ворон?
Падёт однажды ночью ранней
твой Илион.
Падёт, как будто не стояла
стена к стене.
Уж воздуха осталось мало
внутри – в коне.
По синим перекрёсткам птичьим,
над миром, над
Еленой
с гибельным величьем
гремит весна.
Фрау
В каком-нибудь Ганновере вполне
есть право называться просто фрау,
и нарожать детишек на забаву,
коль скоро обвенчает Гименей
с солидным герром родом из Варшавы.
Пока что здрасьте, возраст не пыльца,
хоть – было дело – лёгок и приятен,
ещё не время для пигментных пятен,
ещё билеты смело – в два конца,
весна – красна, подвох – невероятен.
Нева, мосты, Ростральные колонны.
Всё так же восхищает Эрмитаж.
За вероятность жить на Миллионной
не родину, но что-нибудь продашь.
Жить и смотреть на Петербург с балкона.
В преддверьё восемнадцатого года
столетний ощущаешь холодок.
Здесь в красный Петроград поверил Блок,
здесь Мандельштам бросал окурок в воду,
здесь ангел на Дворцовой одинок.
В каком-нибудь Ганновере весной,
рассматривая импортного герра,
почувствуешь ли эту атмосферу –
прозрачную, как дымка над Невой,
спокойную, как песня гондольера,
тревожную, как выстрел за спиной?
Терра Нова
На карте нарисуешь Петербург
готический и чуть суицидальный,
найдёшь его в сырой исповедальне,
где сор и мор, и мир явились вдруг.
Ахматовский – такие времена –
здесь вспомнили однажды заклеймённых,
звенели в Елисеевском валторны,
Крестов темнела влажная стена.
Рисуй людей на карте, по пятам –
следы и мысли в запахе гуаши.
Сегодня Питер, несомненно, краше,
тому, что был – не ровня, не чета,
а, впрочем, не понятно ни черта!
Возьми меня с собой о, матка боска...
Курю у привокзального киоска,
считаю до пяти, семи, до ста,
считаю торопливо до трёхсот –
три века от творения петрова.
Когда бы знала эта терра нова,
какой огонь её болота ждёт...
Витебск
* * *
Так было. Колокольный звон,
храм, отражённый в глади Витьбы.
Народ и звон со всех сторон.
И этот странный день продлить бы...
Бескрылых аистов покой
в плену забытого зверинца.
Не раз шагаловской рукой
весь этот город повторится.
И так же повторимся мы...
* * *
Устье Витьбы, Успенский собор.
Разорвать бы ненужную клеть –
вдоль отрогов всех витебских гор
прямо в небо над Витьбой взлететь.
И лететь, будто автор – Шагал,
будто небо от века ничьё,
повторяясь в мерцанье зеркал
многочисленных местных ручьёв.
Часовые
Они появляются ночью в моих странных снах,
старательно делают вид, приближённый к былому,
слова не слышны – будто ветер шевелит солому,
их тонкие лица к утру обращаются в прах.
Ведь где-то живут, и, конечно, кому-то нужны
чудачества их пополам с кокаиновым бредом,
и кто-то становится их одиноким соседом,
а кто-то бросает с томительным чувством вины.
Друзья не друзья – часовые моих прошлых лет,
для друга возможно ль скупое и жалкое «бывший»?
Я знаю, они никогда ничего не напишут,
а если напишут, то я не осмелюсь в ответ.
Но будут во сне неожиданно, как наяву,
смотреть на меня, улыбаясь по-детски беспечно,
курить и молчать, и сутулить по-взрослому плечи,
а после уйдут, не прощаясь, в сырую Москву.
Промозглая осень застряла в Садовом кольце,
туманом укрыта макушка останкинской башни.
Для друга возможно ль пустое и злое «вчерашний»?
«Кто он?» – Я отвечу: «Никто», изменившись в лице.
* * *
Она вскинет ресницы, шепнёт: «Вот те на!»
И, как в старые добрые времена,
остановит пролётку на полном скаку,
будто Митенька Карамазов.
Я же буду стоять без больших идей
в это новое время чужих людей,
в голове вместо мыслей: агу, агу.
И совсем никаких рассказов.
Она скажет: «Что нового?» Спросит: «Эй,
как живёшь ты во время чужих людей?
Ты в остроге был, и велик острог,
но ты гостем был – дело доброе».
Я в остроге был. Не велик острог.
Приоскольский пряничный теремок*,
на замок закрыт, на большой замок.
Запускали нас ровно по трое.
Не с того, конечно же, этот сплин –
там грехи, как ласточки, подросли,
и взлетают ввысь и пронзают синь,
обречённые на смирение.
Большинству из них нет путей-дорог –
соберутся в храм, завернут в острог,
остановят пролётку, шепнут: Спаси!
В непрощёное воскресение.
___
* Воспитательно-трудовая колония для несовершеннолетних девушек в Новом Осколе
Поэты живут недолго
поэты живут недолго, даже если живут лет до ста,
поэт разбазарит бога и станет чуть ниже ростом,
он будет трындеть уныло, что гений не каждый третий,
что постные эти рыла он видел вчера в буфете –
они некультурно пили, а Кексов уснул в салате…
какие тут к черту крылья, кругом – алкаши и бляди.
потянет в народ поэта трясти над толпой исподним,
ввернёт ни к селу про Лету, помянет пути господни.
он будет блудлив, как в двадцать, он скажет гражданке: «леди…»,
а после трамвайным зайцем на ней в воскресенье въедет.
проснётся с утра бездонным, безвременным, словно Хронос,
и, глядя на крест оконный, поэт затоскует в голос.
его ли гражданской музе постигнуть творца печали
да всех постаревших крузо, которые одичали
в буфетах Большой Никитской, любя плоскогрудых пятниц –
ползущие шёлком лица в руках бытовых сумятиц…
поэты живут недолго, без всяких конкретных «даже».
поэт, побывав на Волге, о ней поэтично скажет,
и снова ввернёт про Лету, и снова проснётся с дамой,
шекспировские вендетты поэту не по карману,
поэту не по роману, поэту не по поэту…
поэт разбазарит бога в порядке ночного бреда.
Триптих
* * *
Я видела тебя во сне –
ты шла неспешно по Таганке,
на пальце камень той огранки,
какой вовек не потускнеть.
На плечи падала весна,
но по дворам метались листья.
А я тебе писала письма
из этого немого сна.
И вся неистовость Москвы
с её поствизантийским пылом,
её кремлёвские могилы,
её сиятельные львы,
бродяжий песенный Арбат,
весенний дух на Патриарших
(на сколько вёсен тебя старше
все переулки наугад!), –
всё в этих письмах: боль и блажь,
и день отчаянный и краткий,
и укативший по брусчатке
твой красно-белый экипаж.
* * *
Больница в Куркине на реке.
Играет в нарды туберкулёз.
На этом сходненском ветерке
больница кажется не всерьёз.
А мне, летящей куда-то в Крым
в песке античном искать слова,
и вовсе – марево, лёгкий дым
больнично-серые острова.
Но там, в квадрате кирпичных стен
тоскливо-праздно томится жизнь,
в температурном её листе
слабеет шариковый нажим...
* * *
Врачи безмолвствуют на мёртвом языке.
Режим. Прогулка. Пограничный сон.
За Гиппократом здесь стоит Харон –
от века до скончания времён
в одной реке.
И Сходня, и Москва, и Волго-Балт
впадают в эту яростную стынь.
Не Amen ты прошепчешь, но Аминь.
В твоих глазах июньская полынь.
И листопад.
© Татьяна Щербанова, 2017 – 2018.
© 45-я параллель, 2018.