Татьяна Орбатова

Татьяна Орбатова

Все стихи Татьяны Орбатовой

Акварельное

 

Я не считаю сентябри,

не жду декабрь и апрели.

Над морем синей акварели –

воздушные поводыри

забредивших поэтов гонят

домой, к привычной суете.

Там крепкий гуж на хомуте

для скакуна или для пони,

там дух войны и детский смех,

там человек – «венец природы»,

там жив оксидом водорода

бездомный кот, тиран и снег.

 

Африка моей души

 

Незаметны игры больших светил,

но понятна горечь полынных трав.

Золотое пламя собой затмил

тонконогий и молодой жираф.

Головою бьётся о небосвод,

вавилонской башней став муравьям,

и пробьёт дыру в горний свет вот-вот,

молчалив, что сфинкс, будто люд упрям.

А вокруг воздушная благодать,

атакует облако чёрный стриж.

Будет ночью тёмною рисовать

безупречный дух, и со старых крыш

разольётся радугой молоко,

каждый цвет – душа, а картина – род.

Рисовать по чёрному нелегко,

пули все расписаны наперёд,

и осколки писаны искони –

всякой краске быть на своей войне.

Вот сгорает род, но его огни,

замирившись в солнечной глубине,

изливают горечь свою и мёд

на поля цветов и душистых трав,

и глядят, как жёлтую воду пьёт

тонконогий и молодой жираф…

 

 

Бубенцы

 

Руки согреваю над блокнотом,

над огнём исписанных страниц.

Тихо в доме, но бесплотный кто-то

варит зелье – вечность с бергамотом,

слово обращая в певчих птиц.

Их глаза – обугленные зёрна,

крылья их почти замкнули круг.

Кто они – друзья иль визитёры?

Пеночки, синицы… гастролёры,

вестники печалей и разлук.

Временем исправленные или

новоиспечённые гонцы…

Стану безголосой – между ними,

бледной и без краски, или в гриме,

и звенят, как прежде, бубенцы.

 

Быть нормальным

 

Иногда быть нормальным – великое бремя –

не давать имена пустоте и теням,

не вылавливать косточки зла из варенья,

разливая по плошкам судьбу муравьям.

Поглядев в темноту, не искать в ней предлога

для спасенья души и молитвы без слов.

Есть в нормальности этой фасон эпилога,

в ней любая модель, словно дама с веслом –

без причуд матереет, закон тяготенья

принимая как дар в мускулистую стать,

и низводит мечту в рядовое явленье,

и весло охраняет, чтоб вес не терять.

Рядом с ней не видать даже ломаной ветки,

по которой на цыпочках, с лёгкостью снов,

в мир приходят истории тёплой расцветки,

чтобы логику дня обращать в вечный зов,

чтобы в горле ночи` не темнела аллея,

а язык безнадёжности слово не жёг…

 

Есть в нормальности этой скелет мавзолея –

то засмотрится в душу, то тронет висок.

 


Поэтическая викторина

В поисках бельканто

 

От первого затмения шаги –

по лестнице.

Ступени всех домов – акыны,

голоса их безымянны.

Шагай наверх,

и в поисках бельканто

заполни пропасть звуками.

Иди, – скрипит последняя ступень, –

от первого затмения – во тьму.

Но главная привычка – не сходить

с ума, оси, линейных уравнений,

простейших геометрий бытия –

удерживает до заката ноту…

 

Бескровно. Вечер, лунная тональность.

Брей наголо изнанку темноты,

тапёр земных реалий.

Гильотина сегодня неисправна,

и пока живём –

играй свободно джаз,

и караваны

твоей тоски

пошагово уйдут

в небесный круг,

где вечная лоза

отпаивает звуки

сладким соком.

Молчишь?

 

Луна подкислена –

лимонной долей.

Играет ночь,

нанизывая впрок

осколки снов на давние тревоги.

Дома стенают:

в перекрёстке неба

распяты квадратуры окон,

их боль – piano,

им судьба – привычка

стремиться в землю,

где бетонный корень

молчит – о том,

чего не скажет мёртвый.

 

Сыграй, тапёр!

Молчание сродни

безмолвным основаниям домов.

Но вслушайся –

молитвенная дрожь

сквозь стены рвётся

к солнечному свету,

и ласточки несут её в поля.

Пусть завтра – гильотина,

но сейчас –

твои шаги по лестнице.

Шагай!

Сыграй – наверх,

и в поисках бельканто

заполни пропасть звуками…

 

* * *

 

Влетает чайка в мир тумана,

и на другом конце земли

уже скользит над океаном,

опережая корабли.

И я во сне с ней где-то рядом –

в воздушном облаке времён.

Она спешит вослед Плеядам,

зачем ей чуждый Орион.

Она роняет всхлип чуть слышный

у самой чёрной высоты,

прощальный всхлип мой сон колышет,

и гор заснеженных хребты.

Струна воды в пустой крестильне

дрожит от птичьего пера,

дрожит, как будто кто-то сильный

в подушку плачет до утра.

 

* * *

 

Глухие уши терпят ложь,

слепое око терпит маски,

и мир терпением похож

на алкоголика «в завязке».

Листает время день-деньской

людей изменчивые лица –

то женский профиль, то мужской,

то кровь из носа, то водица

из слов, отпущенных вовне –

бушуют смыслов океаны,

и всяк, кто горький, спит на дне,

и всяк, чей дед из павианов,

в иерархическом пылу

клыками меряется с богом,

и воздаёт себе хвалу,

и прямо шествует, и боком.

 

Для тех, кто…

 

Вчера состарился древесный человек. Был крепок и велик его костяк,

но без ветвей и лиственных доспехов.

Сказал: любая страсть – во тьме хмельной омег, мир по-собачьи околел в страстях.

Сказал и вышел. Стало всё не к спеху.

 

Откуда ни возьмись, влетел самум – сухие пальцы, пыльная горячка

и стойкая привычка бить наотмашь.

Схватил… кого – за боль, кого – за ум, держал, пока не выплыл лунный мячик,

чтоб засветить ударно в наши окна…

 

Не годы шли – миры луною слепли. Взахлёб, простужено дышали облака

в сегодня из вчера – в сердцах и в Мекке, Риме.

А мне казалось, бьётся время слепнем, и человек древесный просит молока

для тех, кто навсегда не скуклился в мейнстриме.

 

Долговая

 

Ночью – звук маяка.

Днём – людской колизей:

императорский клёв

беспородных сомнений.

Сколько лоций в уме –

от себя до друзей,

от фискальных интриг

до войны поколений…

 

Сколько жизней в расход...

Ни бедой, ни крылом

бьётся ветер в окно –

безымянным сиротством.

В усечённой главе

лишь булга о былом,

в связке будущих фраз –

балагуров немотство.

 

Долговая душа –

умолчание снов,

привкус тёплой земли,

соль водицы венозной.

Отболит добела,

отвечая с азов,

ответвляясь от вех,

отлукавит послёзно.

 

 

Ещё

 

Строка не задалась с утра.

Гонец предзимний иль сатрап –

холодный ветер бился в окна.

Катился осени кувшин

по кромке дня, и беззаботно

пинал его воздушный джин.

Но паутины сонной нить

ещё держала бабье лето,

ещё душа была согрета,

ещё хотелось осенить

крестом – восходы и закаты,

и каждого, чей мир распят,

спешащих вырасти ребят

и пламень слова языкатый.

 

Ещё полотна

 

На платине небес бликует свет,

Но мы с тобой окрашены в разлуку.

Ещё полтона и… страницы нет,

Ещё полдня любви… затем – ни звука.

 

Привычно бородатые слова

Пойдут с сумой по улицам забвенья.

Мы будем в них, как прежде, узнавать

Свои мечты, отмеченные тенью.

 

И, может, остроклювая тоска

Проснётся на мгновение – живая.

Но мы, в двух перекрёстках от броска,

Убьём её, встречаться не желая…

 

За окнами

 

За окнами воздушное зерно –

пути открыты в яблочную осень.

Косицы облаков ветрище косит,

чтоб дерзко не кудрявились.

В дверном

проёме незатейливый мираж –

в жабо тирренском – праздничный Неаполь.

Входи и будь… но рвутся связи.

На` пол,

летит янтарно-солнечная блажь,

меняя тон, играя на свету.

Мне кажется, сирена Парфенопа

поёт – и всласть.

Но гасит звук синкопа,

и плуг вселенский режет пустоту.

Осенний день отбрасывает сон

на чёрный лик ночного отраженья,

без устали, но не на пораженье, –

как тень на стол – услужливый гарсон.

 

…За окнами дождливое кино

снимает Бог. Ему сегодня грустно.

Мне кажется, великое искусство

похоже на проросшее зерно,

на праздный путь, ведущий к нищете,

на старый камень, не залитый кровью,

на песенку сиротскую и вдовью –

о Божьей, человечьей доброте…

 

Так грезит впрок бессрочная душа,

а Время предъявляет постулаты,

рассчитывая меру для расплаты

в пределах уставного миража.

 

Зябкий день

 

Бывает, замолчишь на сотню лет, и вот –

упрямый голубь намолчаться не даёт,

стучит в окно, поклёвывает раму,

собой утяжеляет панораму.

За голубем белёсые платки небес,

легки, как сон, но в них вселенский вес,

и дух готических садов – смертельный,

и воздух богадельни.

Всего-то зябкий день. Взъерошен голубок,

почти лубочный стиль, но завиток –

вихор ветвистый дерева-подростка

напомнит вдруг корону Алконоста.

Вращается земли гончарный круг.

Не возглас, не молитва – струнный звук

слова всё ищет – о войне и мире,

но что-то немирское, из Псалтири,

стоит стеной от света дотемна,

и наши повторяет имена.

 

Изнурение

 

Зной, ты – извозчик каких пустынь?

Город устал от герильи – адской…

В полночь я крикну по-бабьи: «Сгинь!»

Утром в окно ругнусь по-солдатски.

 

Но не уходит он – видит толк,

Плоть изнуряя, влипая в землю.

Берег сморённый – и тот умолк,

Выпив слова его: «Виждь и внемли!

 

Виждь: Я – не зло, но направлен жечь.

Зной – исполнитель небесных линий…»

Знатно зашёптывает он речь

И увязает в телесной глине!

 

Ревностный, будто живой Улисс,

Мысли читает с утра до ночи.

Ночью – смеётся, как василиск,

Или по капле безумье точит…

 

Долгих бессонниц гончарный круг

Над головой моей – в апогее.

Но... если зной исчезает – вдруг,

Снится блаженная Пелагея.

 

Иллюзия

 

Иллюзия дня, иллюзия звука.

Бездумно стреляет амур из лука

по сердцу иллюзии о любви.

И чайки летят за границы скобок,

и ветер их ищет – весом, но робок,

и мир говорит небесам: яви!

В сто горл уповают на свет иллюзий

вулканы, и поиск до боли сузив,

на берег кидается белый кит.

И мокрый песок облепляет формы,

и пляжный сезон разложеньем сорван,

но сердце китовое не болит.

По стенам домов чья-то тень змеится,

играет иллюзия половицы,

и слово теряет свою канву.

Но буквы бросают на ветер эхо,

и слышится звук наподобие смеха,

и кажется, он – наяву.

 

Когда

 

Когда сбываются мои надежды

на возвращение из зимней бури

в один из дней – придуманный на Пасху,

когда игрунья, вьющая смиренье,

из профилей моих родных скитальцев

не вяжет круговые коридоры

для ветра, остужающего мысли, –

я умираю для иных деревьев,

проросших в скалах от нужды и света.

И, став щитом от собственных волнений,

сворачиваюсь временно в пространство,

где боль моя – в огранке Мазарини

становится безличной и зеркальной –

страданием исписанной бумаги.

Я вижу – эвкалиптовой слезою

напитаны гербы моей вселенной,

лазурь и червлень смешаны в рассветах,

блестит в закатах золото тинктуры,

и тысячи безмолвных дромедаров

неспешным ходом отражают солнце,

настолько, чтобы грезиться в пустыне

любому, даже клятым реалистам.

Навьючены бессонными ночами

смиренные животные, но дремлют,

подобно лодкам на спокойном море.

А вдалеке, в отмеренных пределах

пустынный берег делят на квадраты

больные птицы – за песок дерутся,

чтобы их род мог

строить, строить, строить

песчаную престижность…

Омывает

волна – меня, потерянные замки –

без ропота, с любовью, напоследок.

 

 

Когда нет первой строки

 

Когда нет первой строки,

летящей

с просторной шляпы святой горы,

и слишком острые локотки

рутины

пусть и стары,

но больно бьют

в твой надуманный неуют, –

смотри на море.

 

Сказал мне вечер.

 

Над тихим морем вселенский воздух

не жжёт, не дразнит –

в нём сказок отзвук.

Родник эпистол, он независим.

Нет лучше писем,

чем плеск сердечный –

тому, кто Вечен.

 

Вот след гондолы –

пером скользящий по бурой коже

венецианских каналов.

Доджи –

играют в прятки с тобой и миром,

а мир до вечности перестиран.

На бельевых верёвках – город,

не твой, ничей,

увлажнённый порох

домов, рождающих гондольеров и…

лицемеров.

 

Что лик, когда карнавальны маски?

Любой рождённый способен к спору

с самим собой –

будешь ты в Дамаске,

Москве, Одессе – увидишь, впору

тебе улыбка иль блеск оскала.

Лишь пластилиновые бахвалы

меняют знаки сердечных писем

ещё в эскизе.

 

Сказал мне вечер…

 

…А плен морской

ароматно холост.

Рисует ветер – тепло и холод,

людей на алом закатном стяге,

их имена.

Для любви-бродяги –

волну и крепость небесных литер

на лазурите.

 

Лунница

 

Плывут птичьи гнёзда

в обитель отживших птенцов,

тускнеет огонь изумрудный

в высоких причёсках деревьев,

и шарик воздушный

с почти человечьим лицом

из августа в Лету стремится

дорожкой из облачных перьев.

Голубка луны незаметна

на том берегу,

голубка луны и креста –

ищет звёздные гвозди на крыше…

А в мире живых

летний бриз чьи-то грёзы колышет,

и девушка ищет

упавшую в море сергу.

 

Медь

 

Настал предел искусному шитью

на яркой ткани прожитого лета.

Укутавшись до пят шотландским пледом,

не следуя осеннему нытью,

смотрю в себя,

там иго вечных тем,

что старый глобус на плечах атланта.

 

Смотрю назад –

на площади del Campo

среди толпы расслабленных зевак,

похожей на цветной архипелаг,

и я сижу, укрывшись палантином,

чтобы фотограф мог запечатлеть,

как солнца угасающего медь

на нежном шёлке – тонким серпантином

проявится на миг…

 

Мгновенья смертны,

но шалости их сказочно остры –

в их действии так много от игры

иллюзий всех, реальных от рожденья,

фантазий, дотянувших до утра,

покуда не достанет до нутра,

до самого большого заблужденья –

печаль утраты…

 

Холодом жнивья

пахнёт вокруг,

и горькое предзимье

поселится на миг в больной душе.

Но смертен миг.

Бессмертны медь в гроше

и память, сохраняющая имя.

 

Между явью и былым

 

Гнездятся в сердце три сестры –

очеловеченные птицы,

одна из них подобна чтице,

чужды ей всякие пиры –

сама себе стихи читает,

но будит жёсткое ребро,

на отражённый звук – перо

с улыбкой нищенки роняет.

 

В другой сестре заложен ген

кипучих действ и революций,

в ней волны гнева шумно бьются,

в ней дух желает перемен.

Она, как кость во властном горле,

оса – на царственном носу,

идёт бесстрашно на грозу,

и в буре ищет отклик горний.

 

Влеченье третьей птицы – свет.

Душа от чувства прорастает,

с любовью ввысь, за птичьей стаей.

Росток сначала мал и слеп,

но время жизнью колосится.

Без сна небесный хлебопёк

катает солнца колобок,

и обретает зренье птица.

 

Бывает, дни черней золы,

и крест безмерный – не по силам,

бывает, боль заголосила,

но между явью и былым

в гнезде сердечного ковчега

такая тяга к небесам…

И дышит память первым снегом,

и крылья жертвует стихам.

 

Море

 

Я знаю, море – логика небес,

простое слово первого порядка,

пока глаголы бьются в волнорез,

оно горчит в альбомах и тетрадках.

Посмотришь вскользь – такая пустота

покажется во тьме его природы,

что кораблей надёжные борта

теряются из виду, словно годы.

Но всмотришься в холодное нутро –

утёс в нём отражается безлико,

и вдруг блеснёт беззвучно серебро

живых рыбёшек – на границе криков

людей и чаек.

Песни вековух

почудятся в многоголосье птичьем.

Обман и пушки убивают слух,

морские волны оживляют притчи.

 

Моя осень

 

Бьёт ветер по оконному стеклу,

почти безвольной веткою кленовой,

ломает дворник старую метлу,

ругается, торопится за новой.

А в памяти тетрадного листа,

истлевшего давно, в одну из вёсен

написано: «Апрель, капель чиста.

Люблю весну, но мне милее осень».

Милее… Словно нерв моей души

зачат в осенней строгости восхода,

но рыжим светом до судьбы прошит –

от главных сцен до реплик в эпизодах.

Звено к звену – событий разных цепь,

в них вестники печалей и наитий,

боль ищет мысли, попадая в цель,

мысль угасает на земной орбите.

Но дрогнул нерв – осенней сутры суть

особой охрой дни живописует,

и даже смерть не в силах ужаснуть

своим прицельным, долгим поцелуем.

 

* * *

 

На все четыре стороны холсты –

рисую снова снежные деревья,

их ветви холодны и животы,

их души легче самых лёгких перьев.

В уснувшем парке домики для птиц –

похожие на пагоды и башни.

Мой добрый ангел кормит голубиц,

мой добрый ангел в тапочках домашних.

Ом мани падме хум. О, Элохим!

Певуч его глагол, осуществим.

За пазухой у птиц свои заботы,

их страхи голодны и желтороты,

их клювы в белых пятнах, но в зрачках

ни страха, ни зимы, ни сквознячка.

Там промельк света, отражённый в вечность,

и кто-то человечный…

 

 

На живца

 

Когда начертят боги

на реке

единый иероглиф

отреченья,

войду я без оглядки,

налегке,

в забытое до времени

теченье.

Шипящий от словес

водоворот

вберёт в себя безликий

уроборос,

и вывернется жизнь –

наоборот,

меняя силу тяжести

на скорость.

И рыбы поглотят

земную муть

бездонными от нежности

зрачками,

позволив мне без боли

утонуть,

но – цокая от грусти

язычками,

пророча сотни будущих

аскез,

стирая коды прошлого

до жилки…

И только память,

как жилось мне без

любви твоей –

оставят

для наживки.

 

* * *

 

Наивными казались небеса –

ходили ангелы, на тучи наступая,

на синем фоне яркая оса

ползла по крепким стеблям или сваям.

Из воздуха сочилась желтизна –

солёный луч касался лиц неспящих,

и каждый, кто доселе свет не знал,

считал его до боли настоящим.

До боли, собирающей с утра

все мысли – усмирительным глаголом,

до жизни испечённого нутра

со вкусом веры грубого помола.

 

* * *

 

Не отменяет связи небо,

роняя звёзды в долгий сон.

А где-то свечи, крест и требы,

и лик страданьем иссушён.

А где-то строчки криво-косо,

кустом терновым по листу.

Не отменяет знак вопроса

полётов птичьих красоту.

Резвятся буквы, мотыльками

летят на ручки детворе.

Не отменяет мёртвый камень

нетленность яблок в букваре.

 

Не сказать, не смолчать

 

Никто из тех, которые подвержены раздражительности и

возношению, лицемерию и памятозлобию,

да не дерзнёт когда-либо увидеть и след безмолвия,

чтобы не дойти ему до исступления ума, и только…

Преп. Иоанн Лествичник

 

1.

 

Вышел срок говорить как прежде.

Бисер слов наметала впрок

Не под ноги глупцу, невежде –

Бабьей волей – под свой порог.

 

Не играючи, в три присеста,

Съели боги больших планет

Господина моих протестов –

Гордый пламень ушедших лет.

 

Ели боги, иль пили душу,

Были боги, иль словеса, –

Из квартиры моей наружу

Рвались малые небеса.

 

Истончались от блеска молний

В сладком разуме полных лун,

До похожих на смерть безмолвий,

Затаивших на звук хулу…

 

2.

 

Прорывались звуки – лбом об пол

Из сердечного Птицеслова.

Но избился голос – сир и гол,

Пульс его с нищеты срисован.

 

Городской тщетой, гореванием,

Не ко времени рот залеплен –

Поскользнулась мечта на ране и…

Вмиг состарилась – слово слепнет.

 

Но пришла в себя с утра и – ну! –

С птичьим гомоном повсеместно

Рвёт искусственную тишину,

Чтоб самой себе стало тесно.

 

3.

 

Ходили вокруг да около

Безвредные странники – голуби.

Их девка пинала, окала –

Хвалилась коленками голыми.

 

Взглянула в лицо с насмешкой,

В ответ на мой крик: не делай!

Меня объявила пешкой,

Себя, без сомненья, смелой.

 

В испуге роняя перья,

Взмывали под крышу птицы –

От злобного иноверья

Больной недоголубицы.

 

А я, обретая голос,

Искала для слова – силу

Смирительного глагола,

Что сердце в себе таило.

 

4.

 

Стены складывают по кирпичику

Вековые строители стен.

Каждый камень с особенным личиком.

Камень-личико – с видом на тлен.

 

Каждый день колесом накатанный,

Нитью звуков прошит насквозь

Воздух стен. На растопку – атомы,

Но слова, как и прежде, врозь,

 

Но слова – не избыток снежницы,

Не в подошве горы мозоль –

Уходящие в землю беженцы

С неизменно больным: доколь?

 

Не сказать, не смолчать заглавное,

Словно нет здесь главнее тем, –

Лишь найти тесным мыслям равное

Измерение – больше стен.

 

* * *

 

Незнаком итальянский, греческий –

Слух мой русская речь ласкала.

Только помню, как в дом отеческий

Голос влился – Марии Каллас.

 

Боль и страсть – через сетку радио,

И по нервам – душой, по нервам!

Я расплакалась над тетрадями

О любви своей – самой первой.

 

Что слова, если сердце чувствует –

Плач Медеи… он – неминуем?

Голос страстный звучал напутствием

В мир без сказок, в страну иную…

 

* * *

 

От Колизея пахнет рыбой.

И тень от дома золотого

глазеет призрачною глыбой

на виражи живого слова.

Глазеет облаком безродным

на отражение антракта –

в ладони лунной и холодной,

вмещающей судьбу в три такта.

 

Мертвецки пьяным бродит время…

 

От усыпальниц в Самарканде

и до египетской гробницы…

Ему рукой подать до Ниццы,

где пролилось живое семя

в сосуд какой-нибудь Миранде.

 

Надсолнечно сияет злато

волос влюблённой Вероники…

Но знай, в любви другой расплаты

не ищет время – озорник и

любитель вольностей словесных,

знаток безмолвных ожиданий.

Зачем дарить ему в отместку

печаль несбыточных желаний?

 

Всегда голодным бродит время…

 

С глазами цвета антрацита,

Со словом – сути однозначной.

Но что тебе его измерить?

Взгляни в лицо его открыто,

пусть визави своим назначит…

 

* * *

 

От волн, что изменили берега,

от пенных кружев юной Афродиты

нас жизни разделяют и века,

и мёртвых звёзд бездонные софиты.

 

Но боль… она в незримой глубине,

в животном духе с мокрою печатью.

Взорвётся вдруг в тебе или во мне,

пронзая слово крохотною частью –

 

страданий, предварявших не рассвет –

расцвет цивилизаций, их упадок.

И… словно кто-то смотрит нам вослед,

разглядывая будущий осадок.

 

 

Отдельно взятой стране

 

Скачут к обрыву кони, рвутся из рук поводья.

Где-то камышник стонет: время больших пародий.

Вывернут наизнанку мир, что страной зовётся,

Бредит как чужестранка под незнакомым солнцем.

 

Умные на галёрке… Зрелищ приоритеты.

Кукольники в гримёрке. Куклы в мечту одеты.

Сколько в словах свободы? Знает седой политик –

Сколько в делах заботы, сколько в пробелах литер…

 

Матом кричит младенец, голосом своих предков,

Кто-то земные сени выкрасил чёрной лепкой.

Перьями пёстрых куриц – радуга на погосте,

Жизни людские курит тот, кто играет в кости.

 

Скачут к обрыву кони, рвутся из рук поводья.

Где-то камышник стонет: время больших пародий.

Вывернут наизнанку мир, что страной зовётся.

Бредит…

 

Отражение

 

Уходящий вдаль подставляет спину,

выходящий вон закрывает двери.

Если ждать, когда все преграды сгинут,

не успеть себя теплотой измерить.

Не успеть с речистости снять… не пенку –

жирный шум заборных, подгнивших досок,

где в древесных клетках сучит нетленкой

неформатной сути пустой набросок.

Обжигает пламя металл и глину,

но не всякий обжиг кому-то в жилу –

насади свистулек на хрестовину

и в огне заохают: быть бы живу!

Заскрипят костями палёных клювов,

из лакун языки повыпирают,

а сними с креста – захохочут, сплюнув

красной струйкой глины, – в любовь играя…

Уходящий вдаль открывает окна

не умом, не силой – одним движеньем,

и воздушный абрис в живых полотнах

ещё долго тянется – отраженьем.

 

Пересечение эпох

 

Далёкий свет? Быть может, близкий мрак.

Одно из двух, но точно неизвестно.

Ума загадка. Тот ещё дурак

болтливый ум – нелепый и болезный.

Вдали Олимп. Иди, рукой коснись.

Жасминный цвет, червонные гранаты

в белёсой дымке. Снись мне, осень, снись,

и тихие развалины Эллады.

Дрейфует лист по луже, смертный сон

в прожилки вписан лёгкими мазками,

по облаку ступает тучный слон,

но облако зыбучими песками

становится и призраков небес

глотает неразборчиво беззвучно.

Вот белый тлен – узорный арабеск.

Вот ловко бьёт по цели статный лучник –

не свойственны сомнения ему,

пусть цели недоступно бесконечны.

Но нищенка-печаль в свою суму

бесцельный миг кладёт, как будто нечем

играть ей на досуге. Полный вдох.

Заоблачного знания пробелы.

Плывут в пересечение эпох

земные отражения Нефелы.

 

Почти дзен

 

Почти хлопок одной ладони –

жизнь между безднами двумя.

И длится, длится звук нуля,

пока не глянешь в заоконье.

Там, за пределом тишины

висит чернеющее поле

небес, размоченных в глаголе,

с желтинкой призрачной луны.

Наполнен лунный пульс сонатой,

хлопок одной ладони – стих –

в молчанье улиц городских

скользит по тени угловатой.

 

Сошедшему

 

Сошедший в ад своей эпохи,

где у позорного столпа

смакует зрелище, на вдохе,

в едином приступе толпа,

где мнемоническое древо

до корня выедено тлёй,

рождённой из больного зева

империй, сросшихся с Землёй,

где свод законов – камень власти

в слоновьих стенах пирамид,

в асфальт закатан или в пластик,

или в кладбищенский гранит…

Сошедший в ад своей эпохи

с надгробья радужной мечты,

чем ты утешишься на вдохе,

спасаясь от земной тщеты?

 

* * *

 

Стекает акварельная слеза

на поле для любви пшеничных клеток,

в пирог воздушный – солнечный сезам

добавлен для горячей сути лета.

А камешки, рассыпанные вдоль

дороги – кольцевой и бесконечной,

в себя вбирают пыль, чужую боль,

но что им боль чужая, если нечем

прочувствовать рождение её,

всю силу остроты и откровенье.

По осени в широкое жнивьё

кидаются камнями чьи-то тени…

 

Стихия

 

Над морем туча тёмная паслась,

из вымени её текли потоки

прозрачной влаги.

Возле Дюка – флаги

с утра сырели, ожидая власть

Ярила, окрыляющего дух

зерна, набухшего с весны –

землёй и кровью.

Темнела туча, тяжестью коровьей

давила волны, укоряя вслух

густую пену, что стремилась вверх

фантомной болью спящей Афродиты,

и вечный берег – тихий, плодовитый –

за каждый колос, что во сне померк.

 

Был хмурый день,

а в мыслях – масло, холст,

закат, усыновлённый Айвазовским,

и мир свечей – медовым, тёплым воском,

и саженцев неугасимый рост.

Но было мало в фабуле любой

безмолвия,

и звук спешил с ответом –

весомый посох дьявольского ветра

на сушу ярок гнал из пены –

на убой.

 

 

Треща корнями

 

Где цапли танцу обучают

безвольных жителей и мух,

где липкий ливень истончает

болотный взгляд, такой же слух, –

слоистый пень, ведун и практик,

треща корнями без конца,

слагает тысячи галактик

для молодого деревца.

Скрипит болото сотней кваков,

гнильём разит за километр,

но в тех галактиках из злаков

растут любовь и тёплый ветр,

но в тех просторах свежий запах

от всех с избытком данных дней…

Слоистый пень на корнелапах,

ты мне по-прежнему родней

земной среды, где в рост проценты

идут за ложь и дух войны,

где властно ставятся акценты

на неизбывности вины.

 

Три приметы

 

Вечер сложен в три приметы,

три приметы за окном –

красный плащ на клён надетый,

голубь мёртвый, новый дом –

он неспешно в небо тенет

быль элитную и вес.

Нет смирения в смутьяне,

нет в элитности чудес.

Но красив, фактурен, важно

крышу целит в облака,

чтобы бредить поэтажно,

стекленеть издалека…

Вышел кто-то из подъезда,

а из красного плаща

вышло тело, и одежда

клён не греет, трепеща.

В три приметы сложен вечер –

голубиным клювом вниз.

Голубь смертью человечен,

вечер жизнью неказист.

 

Ты говорил

 

Ты говорил: не надо помнить всё,

достаточно себя и это небо…

В спортивной кофте, с шарфиком нелепым,

смеялся и цитировал Басё.

 

А солнце-колобок на пень небесный

катил свою румяность из кулис,

в чернильной туче спал полезный случай,

и в облаке резвился рыжий лис,

пока тянулся вдалеке ход крестный…

 

Ты говорил: в дыхании – туман

всех горестей и сумрачного зова,

но мёд рассвета подслащает слово,

кто любит слово, тот, как прежде, зван.

 

А ветер дня гулял по острым скулам

скалистых гор и брал под локотки

святые сны. Теснились близ луны

молитвы – одуванчиков желтки…

Ты говорил: не спи!

И я проснулась.

 

Ты говорил: твой мир произносимый

во благо матери, отца и сына…

 

Это не Рим

 

Нет ничего, что могло бы здесь быть рекой,

белой – из слова спелого, с ароматом

девственно чистым.

Пьяно манит левкой,

кровь в каждом теле громче,

темней – к закату.

Выдох домов намекает на мир живых,

чей-то последний вдох опалён бессмертьем.

Это не Рим –

там я видела домовых

с хитрой улыбкой и воровским усердьем.

Это не Рим –

там упрятана моль веков

в тонкую ложь о величии всех империй…

Здесь – домовые похожи на мотыльков,

наскоро сотканных из полевых материй,

здесь – серебром лунных нервов отмерян свет,

если живёшь не наспех – стяжаешь тленье.

Это не Рим, но и здесь, словно мира нет, –

падалиц звуки в быстром, как свет, паденьи.

 

Январское

 

Ни пламени свечи, ни алтаря,

но ветер солнечный углы небес латает,

и чаек паутинка золотая

блестит в живых ладонях января.

И я – так, будто в смерти не была,

так, словно никогда не леденела,

вдыхаю слово, чтоб ладоням белым

хватило на мои стихи тепла.

Храню слова, как мёрзлая земля

хранит в себе корней заснувших волю.

Степная птица памяти глаголет

о гнёздах на курганах и полях,

о времени, что гонит имена

в пространство неизменного покоя.

Земля хлебает небо вековое,

полны безмолвным небом семена.

В них буквиц нет, но отзвуки их снов

доносит эхо нежности рассветной,

бессмысленной почти и незаметной –

ютящейся за окнами домов.

 

* * *

 

был светлым день. на вспаханное поле

из клюва птицы выпало зерно.

но ты молчал. ты – в лунном ореоле

искал всех бед злосчастное звено.

клинком трофейным – вёл по изголовью,

где след от нашей встречи не остыл,

хранитель твой с великою любовью

в который раз гасил безумный пыл…

но ветер бездны, чёрный и спесивый,

из тонких стрел неверия и лжи,

по капле – в кровь твою, несуетливо,

всегда вливал ночные миражи.

 

* * *

 

звери и птицы бьются под панцирем наших тел,

лапами – на зеро – чтобы услышать нас,

не попирая Азъ и законы небесных дел,

знающих объектив – вписанных в рыбий глаз.

звери и птицы, сколько продлится ваш плен?

сколько вершин достичь нам вместе и врозь?

скольких из вас увидел в себе гуинплен,

скольких не видим мы, проживая вскользь…

в мрачном кругу безволия, в стенах своих квартир

блёклый последыш памяти высушен, но живёт.

слышит – компрачикосы рожают, рожают в мир

каменных истуканов из озера чермных вод.

 

 

* * *

 

из сотен дорог, где могли бы мы встретиться снова,

из разных сюжетов – наивных, банальных и вечных,

ты выбрал ущелье, где меркнет от слабости слово,

где гаснут лампады и не загораются свечи.

я слышала крик твой, звенящий от злого бессилья,

свинцовые осы садились на плечи и темя …

и голос – другой, в вышине: «…и в далёкой Севилье

ты будешь однажды … но вовсе не здесь и не с теми…»

а после – кружил хоровод умирающих вёсен.

сезонная пыль и туманы, дожди, снегопады…

одно неизменно – над тёмными пиками сосен

любовью светилась моя огневая лампада.

 

* * *

 

пляшет махаон над уснувшей троей,

жёлтый, чёрный цвет в красной бузине…

веришь или нет – смерть тебя не тронет?

видишь или нет – кровь свою в вине?

порохом войны щели конопатят –

в замках и дворцах. молкнут небеси.

слышишь шёпот, там… в самой бедной хате:

«Матерь Божия, сыновей спаси…»?

слышишь, как скрипит мир седой, но зыбкий,

ветру дань свою выплатив сполна?

дни несут в рассвет прошлого ошибки

с привкусом земли, свежего вина…

 

* * *

 

травы безропотно жухнут по воле Ярила…

ночи – подлунные сводни – знакомят со страхом.

думаешь, где-то лилит на мгновенье явила

будущих демонов над человеческим прахом.

и, уменьшая величье космических лоций,

и, умножая без меры количество бедствий,

вдруг забываешь согласье своё с песталоцци,

сердцебиенье снижая лекарственным средством.

яркими снами – в небесных полях персеиды,

но алфавит их писаний тебе не по силам.

молвишь: «за что?», проклиная лихие планиды,

с тайной надеждой на чёрта и… божию милость.

 

* * *

 

… На пилотке времени – клеймо раба,

но вчера – ещё один сбежал из плена.

Со слухом что-то? Или ночной набат

зовёт на ристалище людское племя?

Музы шепчут стихи, пока стихии

выжимают слёзы в наши души.

Во времена смуты – глаза сухие

у каждого кто, веруя, служит,

и кто не рядится в генерала,

но, зная долю рядового,

звонко куёт не мечи – забрала,

металл проверяя крепким словом…