Письмо брату
Привет, Иван! У нас всё хорошо.
Вчера похолодало, снег пошёл,
с утра телёнка в сени запустили.
Отец не пьёт, из дома ни ногой,
всё ждёт тебя. Да, ты ж у нас какой,
родней семьи – то джунгли, то пустыни.
Ты снился мне: обрыв, тропинка вниз,
бежишь по ней, кричу тебе: «Вернись!»
и падаю в траву, теряя силы.
Вдруг лес зашевелился, стал живым,
а ты ему командуешь: «Бежим!» –
и вздрогнули берёзы и осины,
послушно побежали за тобой,
попарно, в одиночку и гурьбой,
но замерли внезапно у границы –
в их кронах загорелся стыд и страх,
и плакали в беспомощных руках
привыкшие к родному месту птицы.
Потом я вынимала из золы
обугленные мёртвые стволы
и красила зелёным, чтоб не броско.
Приснится же такое, ну дела!
…Твоя Полина снова запила,
вчера весь день стояла у киоска.
Я снова без копейки – третий год.
Весной поеду в город, на завод,
сбегу из-под родительской опеки.
Ещё про сон… я стала хоронить
стволы… чудно, конечно… но они
давали тут же новые побеги.
* * *
По узким коридорам коммуналок
на цыпочках устало семеня,
среди коробок, банок, лыжных палок
блуждает память в поисках меня.
Вот девочка – коричневое платье,
кружавчатый крахмальный воротник –
читает у окна. Откуда знать ей,
что люди – не герои наших книг.
Она ещё умеет верить слову
и прячет мысли в толстую тетрадь,
мечтает быть похожей на Шевцову,
на Бричкину… Ей слишком рано знать,
что славы Октябрю в стране не будет,
что рухнет мир, подкатит к горлу ком,
когда её, как в детстве, не разбудит
Советский гимн и чайник со свистком.
Яблоня
Научи меня жить, как никто не умел,
как никто не умел никогда.
Я с ладоней кормлю приручённых омел,
а у ног замерзает вода.
Научи говорить на простом языке
и живому давать имена,
чтобы эхо, теряясь в своём далеке,
по слогам окликало меня.
Научи не бояться зимы и беды,
выживать у снегов взаперти,
приносить в сентябре золотые плоды
и, не помня о смерти, цвести.
Научи не смотреть напряженно назад,
не разменивать долг на долги.
Обещай, что воскреснет загубленный сад
и что солнце вернётся – солги.
Не по книгам
Мне казалось раньше, что мир надёжен,
мы с тобой его изучали лёжа –
в запотевших окнах чужой сторожки
распускался вишнёвый сад.
Перестройка.
Школа.
Конец апреля.
Уезжал Печорин в кибитке к Вере.
Негатив сливал говорливый телик.
Ты уже без пяти – курсант.
Говорила мама: «Да сколько можно!
Он проник в тебя, словно клещ подкожный.
У его отца пропитая рожа,
у мамаши пивной киоск».
Я с утра вставала, бежала в школу,
но терпеть и ждать – не мои глаголы,
как представлю: ходишь по дому голый,
у меня отключался мозг.
Тошнота.
Аборт.
Не сдала экзамен.
Катерину в ночь увозили сани,
уводил страну не туда Сусанин.
Ты уже перестал писать.
Мой надёжный мир разрушался. Ты же
отжимал своё, чтобы слаще выжить.
У тебя теперь то Элен, то Мнишек.
Я спасаю вишнёвый сад.
Легко
На вопросы она отвечала легко,
запивая слова ледяным молоком,
поправляя края одеяла,
будто это она их помяла.
Сокрушались медсёстры, вздыхали врачи.
Ей хотелось какао, потом алычи,
а к утру постоянно тошнило,
словно съела дегтярного мыла.
К ней никто не ходил, ей никто не звонил.
И она отправлялась гулять без бахил,
без нужды, без причины, а просто –
отдохнуть от бестактных вопросов.
Ей пятнадцать. Ей скоро по сроку рожать,
от нее отказались и парень, и мать.
И она, размышленья минуя,
написала уже отказную.
Не спасённая
Забытой и однажды не спасённой,
Я телом прикипела к чернозёму
И намертво сроднилась с ним зимой.
Когда весна не станет тридцать третьей
Моей надеждой, дайте посмотреть ей,
Как холод надругался надо мной.
Наступит день, но в нём меня не будет –
Лизнет мою ладонь пугливый пудель,
Рассыплет мать-и-мачеха пыльцу.
Крапивный лист кольнёт затылок остро.
Меня не опознают брат и сёстры,
И только муж узнает по кольцу.
Отпета буду птицей перелётной,
Она тропарь пасхальный пропоёт мне –
Живым не нужно мёртвых похорон.
Когда меня в последний раз забудут,
На тёплый холм у солнечной запруды
Слетятся мотыльки со всех сторон.
* * *
Я помню череду бесцветных дней,
где я пыталась стать тебе родней,
где ты искал своё предназначенье.
И, вглядываясь в облик городской,
я каждый день знакомилась с тоской –
с полуденной, с обеденной, с вечерней.
Я помню непогоду и шторма,
облепленные наледью дома,
замёрзших кораблей седые глыбы,
суровых жён, безрадостных мужей,
рассказы про тюленей и моржей
и мерзкий вездесущий запах рыбы.
Я помню март, оскомину вины,
твои попытки сделаться родным,
нависших туч пугающие комья,
дорогу, покалеченную льдом,
ночной вокзал… А как жила потом –
в тепле и безмятежности – не помню.
Без названия
Летним дням, весёлым и горячим,
Я хочу название найти –
Каждый нареку и тут же спрячу
За семью сетями паутин.
Чтобы не забыть, как звонко спеет
Яблоко, и в нём играет сок,
Как пчела бормочет над кипреем
И ныряет в розовый цветок.
Я держусь от сотворенья мая
До последних вздохов октября,
Лето как лекарство принимая,
Ничего врачам не говоря.
И покуда ханствует татарник,
Княжит лён в объятиях вьюнка,
Я живу легко и благодарно.
Но живу без имени пока.
Где-то бьёт по вишням шумный ливень,
Ветер пробегает по хвощу –
Я всему ищу живое имя.
И себе название ищу.
Зверьё моё
Приходила кошечка из подвала,
кушала кашу, молоко лакала,
взамен подарила своё «мур-мур» –
песенку для влюблённых дур.
Прибегала собачка ничейная,
съела халву и пачку печенья,
просила ещё, лизнула щёку мне,
на прощанье зубами щёлкнула.
Прилетала птичка – голубь сизый,
склевал запасы пшена и риса,
ворковал, глазел на меня пугливо,
оставил помёт и перо с отливом.
Заглядывала мышка, юркая, ловкая,
слопала сыр в мышеловке,
на меня жалостливо взглянула
и пропищала: не жди его, дура.
А я жду.
Сижу – потерянная, нелюдимая,
в голове – перо голубиное
и песенка «мур-мур».
Жду тебя кошечкой –
рыженькой Джулианной Мур.
Жду тебя мышкой,
ненужной и никудышной.
Прислушиваюсь к шагам.
Приходи, и тебе чего-нибудь дам.
Жду тебя птичкой.
Испуганно, истерично
заглядываю в замочную скважину.
Жду собачкой
на половичке у двери.
А внутри меня –
звери.
* * *
Говорю, говорю в глухоту безответного эха
Ксения Аксёнова
Говори, говори – в близорукую мутную полночь,
В соловьиные сны и дремоту сомлевших цикад.
У незрелых садов не проси скороспелую помощь,
Говори сам с собой, подбирая слова наугад.
Непреклонен язык, будто он не из плоти – из кремня,
Полнокровная речь в тишине не даётся никак.
В безучастных часах заводное пульсирует время,
Осторожное «тик» чередуя с настойчивым «так».
Так и будет всегда – первобытное косноязычье,
Своевременных слов не найдут для тебя словари.
О своей немоте – неумело, по-рыбьи, по-птичьи,
На любом языке, наугад говори, говори.
Камо грядеши
Я дом ищу, в котором нет дверей, полов и стен,
Где стол накрыт, желтеет свет, и гости ждут гостей.
Где сад черешневый – ничей, где в сочных лопухах
Охапка солнечных лучей забыта впопыхах.
Где в хвойном сердце древних кущ – жилище мотыльков.
Где тонкорукий цепкий плющ достал до облаков.
Где млеет липа, а над ней стоит медвяный чад,
И в полдень призраки теней скучают и молчат.
Где нет ни судей, ни судеб, где мысли на виду.
Там будет всем вино и хлеб.
И я туда иду.
Письмо другу
Здесь жизнь сурова и безжалостна,
земля – трясина, воздух – яд.
Мой друг, спаси меня, пожалуйста,
верни в счастливые края.
У нас разруха и распутица,
цветов под грязью не видать,
где скоро мачеха распустится –
за пару дней завянет мать.
Здесь жизнь бесцельна и безвыходна,
глаза – в дыму, язык – в огне.
Едва враньё из горла выдохнешь,
уже заглатываешь гнев.
Хватает зависть, тянет волоком,
на шее сдавливая пасть.
В округе только крест и колокол
смогли, поднявшись, не упасть.
Здесь жизнь пустая и порочная.
Мой друг, найди меня, верни,
узнай по долгим многоточиям,
по ломким линиям чернил.
А если сразу не найдёшь меня,
пройди по разным адресам,
здесь всюду души безнадёжные –
бери любую и спасай.
Праздник
Однажды я вернусь, устав бродить по свету,
Сниму замок с двери, обмою грязь с калош,
Войду в забытый дом, чтоб поклониться деду,
А он мне скажет: «Ишь! На лавку вещи ложь
Да в хату проходи! Вот бабке будет праздник.
Давнёхонько мы с ней не видели внучат.
Про мёртвых там, у вас, судачат всяко-разно,
А наши о живых – всё плачут да молчат».
У деда важный вид, как будто на параде –
Подкручены усы, натёрты ордена.
Вот бабушка пришла, она до смерти рада,
Затеяла блинцы и кашу из пшена.
Ворчит в печи казан, потеют в окнах стёкла.
Привычен скрип дверей, настенное «тик-так».
Достанет дед гармонь, и сразу сердце ёкнет –
Да где ж я столько лет шатался, как дурак.
Призывно загремит железное корыто.
Мне бабушка шепнёт: «Обычай наш простой –
Дитя спокойно спит, когда оно помыто», –
И ну тереть меня шершавой берестой.
Сотрёт печной золой налипшее, чужое,
И грязь, и шелуху, и сглаз, и худобу.
До самого нутра она меня отмоет,
Чтоб чистый, аки свет, я крепко спал в гробу.
* * *
Надвигается мрак. Облетает листва
с тополиной моей головы.
Я не чувствую с небом былого родства
и не вижу его синевы.
И теперь только камень со мной говорит,
остужая живительный сок.
Этот голос терзает меня изнутри,
опаляющий холод несёт.
Близорукость моя. Криворукость моя.
Обнажённость корявых ветвей…
Я давно – перевалочный пункт воронья
и приют для жуков и червей.
Помню, плотник на тело моё поглядел
и, наморщив задумчиво лоб,
пригвоздил: он совсем не годится для дел –
ни на брус, ни на крест, ни на гроб.
И посмертная участь не будет проста
у моей деревянной души.
…Даже тополь не сможет до неба достать,
если камень на сердце лежит.
© Светлана Пешкова, 2018-2023.
© 45-я параллель, 2023.