Если ты поэт, если ты читатель... Помоги проекту-45! Помогу

Светлана Максимова

Светлана Максимова

Четвёртое измерение № 9 (393) от 21 марта 2017 г.

Подборка: Донецкий Феникс

цикл стихотворений

 

* * *

 

«Снег и пепел неизданных книг

и цветение майское их,

и разбитое сердце на строфы…

Может, нет никакой катастрофы,

что любовь, поджигая слова,

со звездой обменяется светом,

безответной оставшись при этом.

Но она всё равно ведь права.

И она, как дитя – лишь ответь ей,

и такое начнётся на свете!

вдруг свершаться начнут чудеса,

открывая ослепшим глаза…» –

так писал он, оглохший почти

от разрывов снарядов в ночи,

Песнь песней на ночном снегопаде,

близоруко беспомощно глядя,

как сгорает в кружение снегов

всё наследье его… 

Позабытый в руинах, больной,

окруженный гражданской войной,

он шептал, как заклятье для всех:

«Это снег-оберег, это снег-оберег,

мой последний неизданный снег.

Это снег-оберег – моей родины брег,

что со мною возносится вверх»

 

Донецкий Феникс

 

Снег идёт напролом…

                               До Москвы – час езды…

Чёрный лёд

                 ломается под ногами…

Нет на небе больше

                             такой звезды,

за которую можно

                           вцепиться зубами,

чтобы всплыть

                      из трясины

                                      замёрзших болот

поздней осенью

                             в этом Голицыно.

 

Человек, он, в общем, везде живёт –

подо льдом и под небом столицы.

Он и сам не знает, насколько живуч,

и откуда в нём эта живучесть.

Даже если он превратится в луч,

вряд ли эту постигнет участь.

Будет помнить он малое тело своё,

сам себе оставаясь тайной –

почему проникает в любое жильё,

и незваный везде, случайный.

И, вообще, почему он обязан светить,

если маленьким он родился

где-то там – в донецкой своей степи,

где горят перелётные птицы.

Да не Фениксы вовсе, а те, что в пути

под обстрел минометный попали.

Видно, там и птицы вместе с детьми

все у правильной власти в опале.

Он – неправильный… Раненный…

Собранный весь

из неправильных детских осколков,

что остались от взрыва

                         и срощены здесь –

в этом госпитале подмосковном.

Проводочки и трубочки – холод в груди,

и прерывиста кардиограмма.

В эти десять секунд – мозг его взаперти,

а душа – как звезда над храмом.

В эти десять секунд

                            он проникнет в зрачок

минометчику дяде Ване…

Он  исследует

                     каждый

                               людской мозжечок,

всю страну заливая сияньем.

В эти десять секунд он такое поймёт,

от чего и Господь заплачет.

И тогда напролом он сквозь небо пойдёт,

пробиваясь пульсом горячим

в шестилетнее бедное тело своё,

распростёртое на постели.

И дежурный хирург с медсестрою вдвоём

тихо выдохнут: «Мы успели…»

Подмосковный госпиталь… Станция… Храм…

Кровоточит рябиной стебель…

Поезда все на юго-восток… Ну, а там… –

Снег и пламень – донецкие степи….

 

* * *

 

Слеза, познавшая рождение галактик,

но всё хранящая, как прежде, форму сердца

той девочки в небесно-синем платье,

прошедшей невредимой сквозь Освенцим.

Ну, а теперь застывшей, как распятье,

на пепелище где-то под Донецком.

Ей девяносто семь – сухая ветка

в сравненье с ней пышней и полновесней.

Но годовые кольца человека

хранят обстрел Донецка и Освенцим.

И входят намертво в скелет цивилизаций,

как соль слезы, сгоревшей от обстрела.

В скелете том уж нет названья наций,

лишь соль слезы, что вечной стать сумела.

И отразила на хрустальном срезе

безумный взгляд той девочки-старухи,

стоящей неподвижно, как на фреске,

в руинах мировой уже разрухи.

что началась с трагедии в Донецке…

…где храм сгорел…. И третья часть посёлка

взлетела на тринадцатом снаряде,

и смерчи этих огненных осколков

накрыли всех врагами ставших братьев

И каждый, падая, к ней руки вскинул: «Мама!» –

к той девочке в небесно-синем платье….

 

Когда на пульте отключают память,

когда дают понять, что мы не в теме,

что это было, в общем-то, не с нами –

на их могилах каждое растенье

кричит и тянется к своей столетней маме.

И уши затыкает даже Каин

от ужаса, что «это всё не с нами?..»

 

Завещание ласточке

 

Птица Феникс, сгорая, целуется с ласточкой,

отпуская её: «Улетай!

Улетай же сестра! Легкокрылой и ласковой

да хранит тебя русская даль.

И пока не восстала из горького пепла я,

что зовётся землёю родной,

подхвати на крыло всё, что в мире воспела я

и над снежной вершиною спой.

Там, на снежной вершине –

                               в весенней проталине,

медоносная верба цветёт.

Я теперь поняла: для того и сгорали мы,

чтоб испила ты этот мёд.

Лада-ласточка, радость, дитя нерождённое,

и единое сердце на всех,

там, на снежной вершине, в корнях затаённое,

чтобы в мёд превращался снег.

Даже если одно только это останется

от надежды моей и любви,

пой же, пой, моя ласточка – вербное таинство

Светоносное на Нерли.

 

* * *

 

Зёрна граната клюёт с ладони

вещая птица моя Гамаюн.

Если она не поёт, не стонет,

ветер беды не коснётся струн.

 

Яростный смерч не сломает кормило

в чёрной воронке погибельных волн.

Жизнью своею я прикормила

эту вещунью грозных времён.

 

Пусть уж она на плече клокочет,

в кровь разрывая разбитый гранат,

но никогда никому не пророчит

смерть от взорвавшейся связки гранат.

 

Пусть разлетевшиеся осколки

кликом своим повернёт назад

и превратит их пением звонким

в зёрна плода под названьем гранат.

 

Ну, а иначе – зачем же с нею

мы растревожили русскую речь,

если в сожжённой степи не сумеем

даже дитя от осколков сберечь.

 

Магией слов не вернёшь обратно

ты никого… Так молчи же, молчи,

как прорастают зёрна граната

в древних курганах – тайно в ночи…

 

* * *

 

Дитя одинокое, спящее

с глазами, открытыми в ночь,

дитя одинокое, зрящее

всё то, что взрослым не в мочь.

Ребёнок с головкою шёлковой,

с глазами полными света,

зачем тебе Бог нашёптывал

всё то, что губило поэтов.

Во что же теперь поверишь ты

на углях сожжённого сада,

когда тебе выпало зрелище

последнего круга ада.

Что прячешь ты там за пазухой?

Зачем же тебе он нужен –

косящий зрачком топазовым

тигрёнок из рыжего плюша?

А вдруг оживёт и вырастет

добрейшим на поле брани,

и взрослых научит милости.

И скажут: «Дитя-избранник,

возьми свою дудочку вещую,

сыграй в опалённой степи

про чистую даль нездешнюю,

и всех нас туда уведи».

 

* * *

 

…И этот сон мне снится год за годом –

пророчески реально нестерпим…

Сожжён просёлок, словно мимоходом,

разрушен город в выжженной степи.

А сон всё снится…

                                 И ребёнок… – вот он! –

в оконной раме

                              вечного TV –

бредёт, ногами пепел загребая,

и зорко смотрит в дымный горизонт.

Под ним – земля, сожжённая, нагая…

В молитве искажён и ров, и рот…

Но в тишине не слышно: «Авва Отче…»

Век двадцать первый… Угли многоточий…

Неведомо который час и год…

Сеть порвана… И город обесточен…

Дитя в степи космической бредёт…

 

* * *

 

Война и дитя…

                     Всё то, что даже представить

душа не могла…

                       Увидеть и в страшном сне…

Всё то, что теперь

                           не желает уставшая память

в себе заключать…

                            Как будто мина на дне,

все тикает где-то

                         во тьме моего подсознанья,

и душит петлёю –

                          о чём ни сказать, ни спеть.

И кто разминирует

                           душу от этой брани?

И кто разминирует нынче

                                    донецкую степь?

Война и дитя…

                     Как будто было нам мало

второй мировой

                       и пепла всех лагерей.

Но в сорок втором

                           бомбёжки запомнила мама.

а прошлое лето

                       всё хочет забыть поскорей.

Из прошлого лета

                          всё пишет кровавые письма

та женщина-мать,

                          чьё сгорело дитя на войне,

чей пепел смешался

                             со стонами Саласпилса.

И нет мне прощенья…

                               И нет оправдания мне…

 

* * *

 

Бог подарил мне такую игру,

что словно гибель красна на миру.

Он поджигает мой дом и мой сад –

книги горят и картины горят

и, словно дети, сквозь пламя кричат:

«Ты не печалься, хозяйка и мать,

больше уж нас никому не поймать,

больше уж нас никому не судить –

мы превратились в лучистую нить.

В ткацком станке всех светил с этих пор

будет и твой безымянный узор.

Всё, что тебя так томило и жгло,

в свет превратится… И вспыхнет число

новой галактики, новой звезды.

Издалека нас почувствуешь ты.

В тайном наплыве света, любви –

«Это, – ты скажешь, – дети мои!»

 

Баллада о башне

 

И вот я спустилась из этой заоблачной башни,

где цветом ван-гоговским были засеяны пашни,

где песня всё длилась, и юность никак не кончалась,

И где в отраженье обратном стихами вся жизнь написалась

инкогнито, тайно, чуть слышным дыханьем жасминным,

и вся посвященная дальним неверным любимым,

давно уже сгинувшим где-то в сетях интернета.

Следа их там нету… И башни давно уже нету.

 

Лишь узкая койка в гостинице странноприимной

да телеэкран с обезумевшею Украиной.

И трубка мобильная с тоненьким голосом мамы,

оттуда, где взрывом оконные выбиты рамы,

где беженцы вяжут узлы, собираясь в дорогу.

«Ну, что тебе эта Макеевка, мама, ей Богу?!

Ну, что тебе эта война и руины Донецка.

Я жду – не дождусь… Приезжай! Не круши мое сердце!»

 

Она отвечает да так, что и слышать мне больно.

Она отвечает: «Ты выбрала вольную волю.

Живи и пиши, и не жди, – говорит, – не приеду,

Мой дом только здесь… Ну, а башни твоей уже нету.

Лишь койка у леса – вот весь твой высокий терем.

Спою тебе лучше я, доченька: «Ой, цвитэ тэрэн…»

А после пойду да полью я те красные маки,

что вдруг расцвели под окном после новой атаки.

 

Ты б видела, как они рдеют, как будто сердцами

вся степь расцвела… – это всё и случилося с нами,

пока ты сидела в той башне высокой, дочка.

Теперь поливать эти маки мне днём и ночью.

Не будет воды – оболью  их тогда слезами.

А после они превратятся в любимых сами –

в любимых твоих одноклассников, тех, что сражались

друг с другом во имя великой своей державы.

 

Пусть каждый из них на высоком воссядет троне,

высоком таком, что оттуда и пальцем не тронет

ни брата уже, ни сестру, ни тем паче младенца.

И пусть он оттуда глядит на руины Донецка.

Один одинешенек – дважды не станет убийцей.

На это, быть может, и башня твоя сгодится…»

 

Я слушаю это… И нет у меня ответа…

В терновом венке плачет Муза на башне где-то.

Но так высока эта башня, и ключ к ней утерян

А мама поёт и поёт: «Ой, цвитз тэрэн…»

 

* * *

 

Эта слива цвела в моём раннем детстве.

Эта слива цвела в моём раненном сердце…

Эта слива цвела в самом первом хайку,

где японский поэт над строкою плакал.

Эта слива цветёт и цветёт не старея.

Это сакура-время…

На любом языке

расцветает рядом

это деревце,

взорванное снарядом.

Слива-девочка –

весточка

из сожжённого сада.

В корни целятся,

в корни

летят снаряды…

Взорван в корень…. –

и значит мой сад свободен,

и восходит –

на небосводе,

но не белым… не белым –

багряным цветом…

И во сне я тянусь за той сливой следом.

Обжигаясь, ловлю лепестки губами,

задыхаясь, шепчу:

 «Это сакура-память…»

В ночь беспамятства

ветка в окно стучится….

На каком языке это всё мне снится?

 

* * *

 

Над урочищем птицы летят,

над урочищем корни парят…

И проносится пара коней

по сплетениям крыл и корней!

 

То ли это вселенский мост,

где и корни, и крылья встык...

То ли это вселенский мозг,

где извивы ведут в тупик...

 

То ль безумие, то ли мысль –

всё едино в пределах тех.

В этот миг от себя отстранись

и сдержи сумасшедший смех.

 

Потому что до этих пор

ты не ведал, что мир – тупик.

Потому что сторонний взор,

он не твой уже… – он привык

 

Над урочищем вольно плыть,

где и птицы, и корни в ряд,

как помосты… И может быть,

брошен тот мимолетный взгляд

 

из повозки, что всё быстрей

мчится чёртом за парой коней

по сплетению крыл и корней!

Кто же в ней? Кто же в ней?!

Вороные мои! Э-ге-гей!

 

Донецкая рапсодия

 

Звук длится ровно столько,

сколько сердце просит,

а потом наступает осень.

Звук переходит в цвет,

не касаясь холста…

Старый художник считает до ста

и никак не может уснуть.

Счёт переходит в путь –

в путь – на веранду,

             в пустеющий сад.

Шаг – на облако, два – назад.

Только в небе он не эмигрант.

Но на холсте догорает сад,

Сливы, яблони и виноград –

всё становится пеплом.

И тогда возвращается с неба

старый слепой художник.

Цвет различая на ощупь,

он спешит свою кисть окунуть

в ослепительно белый.

За мгновение до обстрела

он спешит написать тишину.

чтоб закончить войну.

 

* * *

 

Кто мне скажет правду об этой войне?

Только тень ребёнка на взорванной стене…

 

Дитя идёт по облаку

в сорочке льняной.

По ком звонит колокол –

ему всё равно…

 

Кто мне скажет правду о моей душе,

что стала мне чужой,

и с каждым днём – чужей?

 

Идёт себе по облаку,

словно ни при чём,

по ком звонит колокол

за каждым плечом.

 

Иди себе, дурочка, –

маков цвет рдян…

Была ты – Песнь песней,

а стала – раной ран.

Какой на этой ране

выстоит храм?

 

Ан, нет… Цветёт и вьётся

По облаку плющом…

Ан, нет… Поёт и рвётся

сквозь колокол свечой…

 

Истекает пламенем

колокольный бой,

чтобы не узнали мы

правды никакой –

по ком звонит колокол,

колокол немой.

 

* * *

 

Древо рода…  Взорванные корни…

Радиус действия взрыва –

                                      пять поколений…

Я ставлю гильзу на подоконник,

сквозь неё прорастает ива –

                                          ива без тени.

Тень сгорела у речки Кальмиус,

что рассекает Донецк артерией.

Здесь я выросла… Здесь досталась мне

Песнь песней на славянском дереве.

Здесь открылась в разломе века

суть ответа, с небес идущего:

если нация превыше человека,

Бог вычёркивает её из будущего.

 

* * *

 

«Будь в стороне, дитя, от всякой брани, –

мне в детстве говорил крылатый странник, –

Будь выше, над любой неразберихой –

молитвенной свечой, раскрытой книгой…»

Но жизнь прошла… И на развилке крестной

я не смогла быть над разбитым сердцем.

Я не смогла быть над кровавой тризной,

над разделённой надвое отчизной.

Такую пытку отыскать едва ли,

чтоб сердце бедное на плахе рассекали,

и стравливали обе половины

на поле боя – там, в степи полынной,

где мама, преклонив свои колени,

искала травы мне для исцеленья.

Душа святая и поныне ищет

те травы на родимом пепелище.

Душа святая их найдёт, я знаю.

На то она и есть – душа святая.

Она не в стороне, не над… не свыше…

Но только всё прозрачнее и тише

молитвенной свечой в ночи мерцает

над всеми сокрушёнными сердцами…

…Так вот о чём, всё знающий заранее

Мне в детстве говорил крылатый странник…

 

* * *

 

Мир многослоен и зеркален…

Века восстали, как на суд.

Стоит князь Игорь на Каяле,

а по нему зенитки бьют –

Системы «град» и «ураганы» –

по всей истории славян.

Как будто могут стать врагами

две половинки сердца… Ран

таких уже не лечит время,

живая, мёртвая вода…

Князь Игорь вновь влетает в стремя,

войска уводит в никуда.

Как будто бы ему открыто,

чем кончится его поход,

как будто бы с его молитвой

уж брат на брата на пойдёт.

А мир-то божий так прекрасен!

В росинке каждой – светлый лик

того, кто в каждой фразе

любить велит…

 

* * *

 

Однажды мы все потеряем друг друга –

и всех нас отыщет Бог.

За то, что мы так обнимались безруко,

за то, что ты никогда не смог

ко мне прикоснуться – до самой сути,

до буквы «ять», сошедшей на нет,

смешают нас всех в едином сосуде

в единый свет.

И мы никогда уж не будем порознь –

в глубинах зрачков

                                    через тысячи лет

опять отразится забытый образ,

и ты долгожданный получишь ответ.

В обличье ином, но всё с той же болью

о том, что сейчас под ногами горит,

ты вспомнишь о том роковом своеволье,

и вдруг ощутишь ослепительный стыд.

И вспомнишь ты это кровавое лето,

хоть это не ты был, а предок твой.

Но стыд, что вернётся обратным светом,

опять породнит наши души с тобой.

 

* * *

 

Если крылья горят на лету

И поётся до самосожженья,

Значит, вправду, созрело в саду

Это яблочко вечной мишени.

Ни один обломает потом

И клыки и последние зубы

Об засевшие пули в нём…

А пока под Архангелов трубы

Сердце Феникса плавит сталь

В самом центре кровавой мишени.

И горит раскаленная даль

Страшной жаждой преображенья.

 

Преображённое яблоко

 

Преображённое яблоко маме

Я подаю на таком расстоянье,

Что только сердцем и дотянуться

Через безумства всех революций.

Через руины, разрывы и пламя

Преображённое яблоко – маме –

Не на ладошке далёкого детства,

Лишь на своём растревоженном сердце.

Худенькая, в белый луч истончившись,

В белом платочке – всё выше и чище

Над пепелищем родимым сияет,

Яблоко света в ответ посылает.

Трубки коснувшись едва телефонной,

Яблоко света сжигает айфоны.

Яблоко жизни летит над боями,

Бьётся, как сердце в древнем Бояне,

Что из веков к нам взывает глубинных

Голосом мамы моей голубиным:

«Что б не случилось, держитесь, держитесь

Преображённого яблока жизни.

Ведь всё равно мы родные, родные,

Хоть исклевали, как гроздья рябины,

Вороны наши сердца раскровавя».

– А всё равно я живая, живая, –

Шепчет земля, наши корни вздымая, –

Вот посмотрите, я ваша, родная!

Сколько б ни выпало скорби и горя,

Древо растёт из единого корня,

Лишь для того, чтоб зажглось на вершине

Преображённое яблоко жизни.

Вот потому облаками, корнями,

Сердцем тянусь я к старенькой маме –

К веточке верхней, к вечной отчизне,

К преображённому яблоку жизни.

 

Оркестр, вернувшийся с войны

 

Когда я смотрела, не отрываясь,

на Вас,

            вдоль Вашей поющей струны,

мне сердце моё

                       показалось вальсом,

вернувшимся с тайной войны –

без нот, музыкантов, бродячих танцоров,

и с детской любовной  горячкой за сорок,

но выжившим даже в аду.

Оно бормотало стихи и считалки,

оно подавало наивные знаки –

мол, вот я – с любовью великой иду!

Оно бы казалось совсем идиотом,

но вдруг музыканты припомнили ноты,

восстали из гроба и Моцарт, и Штраус,

а вслед дирижёром воскресла и Радость

в оркестре, пришедшем с войны –

бывал он печальным, смешным, простодушным,

в боях ни единой собаке ненужным,

расстрелянным был со спины.

Но птицы упорно гнездились в скелетах

и пели упорно про вечное «это».

Ну, вот и допелись! Воскресли поэты

когда-то великой страны!

В своих пиджаках, гимнастёрках и фраках

восстали поэты России из праха,

воскликнули все, как один:

– Ну, вот мы живые, живые! Смотрите!

Любите же нас! Поскорее, любите!

Нас Бог для любви воскресил!

Несите нам розы и красные вина,

давайте в любви объясняться взаимно,

по мере желаний и сил...

 

А дальше… Я просто закрыла тетрадку...

И чтоб хэппи энд закрепить,

я сказку свою отдала музыканту –

он взял на гитаре ответные такты

и так мне сказал:

будем жить!