Ателье
Висели вещи тёмные рядком, и вещи густо пахли нафталином, «москвичкой», корвалолом, табаком, короче, женской жизнью несчастливой. Гладильная. Курилка. Коридор. Свет лампы запылённой, кафель скользкий. Подсобка, где хранится до сих пор машинок швейных сломанное войско. Откуда… всё, до ниток по углам, я знаю? Дар сквозь стены видеть – свыше? А может, я когда-то здесь жила? Да-да, жила…обычной серой мышью. Обрывки ниток волокла в нору, Боялась смеха женского и визга, и как-то (бирюза и перламутр) я пуговицу от пальто отгрызла. На кой она была мне? Для мышат? Чтоб показать им в пуговице море? А может, в ней жила моя душа: Светящаяся, лёгкая… но вскоре отраву подмешали в молоко. От блюдца пахло сытною ванилью, «москвичкой», корвалолом, табаком. короче, всем, что женщины любили. …………… Вы знаете, а смерти вовсе нет, тоннеля нет, загробной тьмы зловещей. …………… Вот мы заходим с мамой в ателье (мне лет, наверно, семь…нет, даже меньше). Всё те же лица, полумгла… и мать пока, смеясь, с приёмщицей болтала (вот тут – убрать, вот здесь – ушить, поднять), я пуговицу со стола украла. На кой она была мне? В ней тогда увидела я свет – протяжный, вечный, немыслимые страны, города, тебя… за двадцать лет до нашей встречи. Бесхитростно ребёнка воровство, но так мне за неё тогда влетело, что больше никогда и ничего чужого не брала и не хотела, и даже не завидовала ни столам богатым, ни богатым платьям. Как будто с той поры живёт во мне ужасное мышиное проклятье. …………… А знаете, ведь смерти правда нет. Тоннеля нет, загробной тьмы зловещей. …………… И снова захожу я в ателье. Всё те же лица, разговоры, вещи. – Вот здесь поднять? Убавить по плечу? Ой, что-то страз по вороту так скупо! Я слушаю. Молчу, молчу, молчу и пуговицу на своём пальто кручу, кручу… и улыбаюсь глупо.
* * *
Говорят, скоро будет зима. Будет долгой зима – без конца и без края. А пока… тяжелеет хурма, всплески скудного солнца на землю роняя. Сколько нынче хурмы… на деревьях, прилавках торговых палаток. Повторяй же: хурма. От хурмы пусть во рту станет сладко… и сладко. Чтоб на тоненький первый ледок, спотыкаясь и жмурясь от мёртвого света, вышел ты, как всегда, одинок, но с оскоминной сладостью этой.
* * *
покажи другое, зомбоящик, дивное из детства покажи: голосом Дроздова говорящие по тропинке топают ежи. пахнет мамин «ландыш серебристый», в ванной кран ревёт, как водопад. топают ежи. их путь тернистый освещает солнце в сорок ватт. и пока мы плыли по течению, вглядываясь в радужные сны, оттрубили красные олени в выцветшей синтетике страны. мне жалеть о том? помилуй боже, всё тогда (да и сейчас уже) оказалось ложью. ложьюложью. кроме ландыша, конечно, и ежей – нежных, колких, с карими глазами. в чёрный мёртвый ящик говорю: – топайте, ежи, я здесь, я с вами, я вас люблю.
* * *
помню, как проводила тебя до вокзала, помню ветер и серую наледь перрона, и старуха безумная снег продавала – снег лежалый, февральский… вопила: пилёный сахарок! налетайте! на радость, на счастье! жизнь не сахар! купите, покуда не стаял! у виска покрутив, люди шли восвояси, пацанва верещала глумливою стаей. …………… может, это приснилось? нет, кажется, было. подошла к ней… купила. и жевала его и смотрела, как в клёнах, тяжело накренясь, солнце липкое плыло. жизнь не сахар пилёный жизнь не сахар пилёный повторяла и зубы от сласти ломило
* * *
Жизнь, она, говорит, простая – где помучит, а где подучит. На тебе, буратинка, ключик, открывает он что – не знаю. Может, ящик или каморку, или даже врата от рая, но лежит до сих пор без толку дребедень моя золотая. Может, я не дошёл до рая? Иль замочки-то все с подвохом? И вернуть ему ключ, со вздохом – извини, мол, не открывает. Но он снится мне – жалкий, пьяный, в тёмно-синей столярной робе. Шепчет: глупенький, деревянный, я люблю тебя. Пробуй. Пробуй.
* * *
я тебе привезла из приморских земель, то есть родины дальней моей, драгоценные чашки – настоящий китайский фарфор – так китаец сказал – ты послушай! и стукнул по чашкам костяшками пальцев. как запели они, встрепенувшись! о Китае, ты думаешь, пели? нет, я не слышала гонг, я не слышала шлёпанье джонок по жёлтой воде или рвущийся шёлк многострунный на мощных плечах сычуаньской певицы. я услышала (в Тотьме? Торжке?) в спотыкании окающий железнодорожный вокзал, где поют до сих пор на перроне, паровозный гудок заглушая, беспризорники, послевоенные дети. в век двадцать первый как поётся на мёртвой кириллице? голодом гулким поётся, холодом длинным предпасхальной недели. и скудное солнце сияет на лицах, эти лица – седьмая вода на грудном молоке. и глаза – после обжига плачущая глазурь. бледные, в синих прожилках… настоящий китайский фарфор.
* * *
на десятый год войны перестали сниться сны разноцветные и стали монохромными они: скрипнет в парке колесо чёртово… всё это сон? помнишь, как тянули спички кто сегодня – за водичкой и вернётся ль жив-здоров под прицелом снайперов тихий парк и робкий снег птица скачет по сосне мы сейчас в хорошем сне ну и пусть что жизнь не та живы? живы но осталась мариупольских подвалов цветовая слепота дня вольфрамовая нить нам высвечивает лица щедро сыплем крошки птице а она: пить-пить- пить-пить
* * *
Говорят: лета утлая лодка вот-вот разобьётся о скалы. И появится снова у мыса, но в каком-то уже високосном году. Если осень, как смерть, неизбежна, То лучше уж встретить её в Балаклаве… (этом тихом местечке, имею в виду) Ветер – белый сухой совиньон, с каждым днём всё пьяней и прозрачней. Парусами надует гардины, с полуслова опять разговор наш прервёт. Вроде – скрипка? Ты слышишь? Она то вздыхает чуть слышно, то плачет. Говорят, что хозяин её Из давно обрусевших (до полынной горечи) греков. Выпить – да, не дурак, но скрипач виртуозный, И печник неплохой, и красив, и плечист. Спился вот, говорят. Врут, скорее всего, он в Элладу уехал. А бездомная скрипка звучит, и звучит, и звучит. Желтобрюхой ставридой жируют коты: Жемчугами блестит чешуя на асфальте, обглоданы кости… рыбаки нынче щедро бросают – хороший улов, да и не за горами зима. Заколочен киоск сувениров крест-накрест, и ладно, и бог с ним. Всё – китайский шмурдяк. Кроме бус из агатов, торговка их нижет сама. Говорят, мол, они помогают от сглаза, измены и прочих печалей. Говорят…говорят… боже мой! Ну а мы помолчим. Все слова, все сюжеты сейчас Не нужны и пусты, будто лодки на ржавых цепях у причалов. Только музыку жаль мне. Только музыку жаль, что звучит и звучит.
* * *
В цветастых платьях, пыльных шлёпках, наверно, с полчаса подряд, две женщины на остановке о самом важном говорят. Разгорячённый ветер носит разгорячённые слова: – На дольки режешь абрикосы, помой и подсуши сперва! Асфальт расплавленный дымится, а этим двум всё нипочём, щебечут: – Ой, ещё корица! Мускат, корица, по чуть-чуть! Автобус подошёл. В июле он сам – исчадие и зной… но так легко они впорхнули, так радостно в него впорхнули, как будто он их – заказной и увезёт туда, где лето – нежнейший бархат и муслин, где муж живой ещё – у этой, а у другой не спился сын, туда, где, утопая в росах, сады звенят от тишины, и свет медовый – в абрикосах, и нет… и не было войны! Туда, где каждый день – прохлада, спокойна ночь, неспешен путь. И ничего варить не надо… Нет, абрикосы всё же – надо. Мускат, корица – по чуть-чуть.
Время – полдень
1
В том городе, где жили мы когда-то, Всё было просто, ясно и понятно – Ни ночь, ни тени не пугали нас. Весь город виден был, как на ладони, Всегда часы показывали полдень, Не спрашивал никто: – Который час? По улицам коты бродили ленно, Их горожане знали поимённо, друг друга знали. Летом и зимой В одно и то же время воскресенья Мы заходили в тихую кофейню. Такой был вкусный кофе, боже мой, И нежные черничные эклеры! Уже не вспомню, ты, наверно, первый, На блюдечко выдавливая крем, сказал: – Мы здесь забылись и уснули. Растаяли в полуденном июле. Застыли, словно мухи в янтаре.
2
В тот город наш, каким он стал однажды, Один и тот же день не входит дважды… Неумолима времени волна, И каждый час нам новое приносит: Метания, сомнения, вопросы. Крестины, свадьбы, проводы… война. Мы вдруг узнали, что бывает полночь Глубокая, в которой тонешь, тонешь, И сумерки, в которых каждый – сер. Но иногда с тобой, по воскресеньям, Идём туда, где в маленькой кофейне С годами не сменился интерьер. Над тишиной, кофейным духом полной, Нам возвестит, что наступает полдень, Часов настенных радостная медь. И значит, время вспоминать о прошлом – О будничном, незыблемом, хорошем, И никогда о прошлом не жалеть.
* * *
Допустим, рай. А что такого? Никто ведь в жизни не видал. Там, может, всё не так уж ново: два бережка, река Урал, и двое, денно, даже нощно, закинув удочки, сидят. У Бродского клюёт, конечно, а Уфлянд курит, как всегда. Вдруг как бы распахнулись дали, тут Бродский да и закричи: – Гляди, меня переиздали! А Уфлянд курит и молчит. Плывёт земля в истоме тленной, и видно всё до мелочей: – Глянь, на ЕГЭ мои поэмы! А Уфлянд курит и молчит. – Смотри!… Встаёт, зевая, Уфлянд во весь свой невысокий рост, и если б – на земле…то, уфф, блин, Такое б нам узнать пришлось! В раю, конечно, по-иному: он, камешек поддев ногой, легко, как в жизни не дано нам, прыг-скок – на бережок другой. Сидят себе, рыбачат молча, дум гениальнейших полны. Прекрасны оба, между прочим, и перед Господом равны.
* * *
Что для прогулок мне бульвары… Там – суета, и ветер злей. Иду сюда, где тополь старый – Хранитель сумрака аллей Застыл меж миром тем и этим. В облупленной лепнине – склеп. Упали солнечные сети На густо-красный бересклет. Надгробье с треснувшей лампадой. Плющом увитая скамья. Над покосившейся оградой – Пугливый промельк воробья. И женщина в платке цветастом, Смахнув листву с гранитных плит, Положит огненные астры, «Ну, здравствуйте…», – заговорит. Качнутся в заводях небесных Пустые лодки тишины… Здесь смерть и жизнь – родные бездны, Одна в другой отражены.
* * *
Мальчик говорит мне: – Я – пилот! Запускает в небо самолёт, Самолёт летит во двор соседский... Мальчик... Он не видел ничего, Он пока не знает ничего, Он пока в чудесном царстве детства. Он пока за тридевять морей: Дом, качели, ёлка во дворе... Может, жизнь его убережёт? Ведь, бывает так, что бережёт? Ведь не каждый ощутит однажды, Как, обрушив чёрный небосвод, Падает, пылая, самолёт, Будто он – игрушечный... бумажный. Я не буду думать о плохом. Нет, не смею думать о плохом! Доживёт в любви, тепле, заботе – До седин и внуков… а пока Мальчик, из тетрадного листка Складывает новый самолётик. Ты лети, лети, как лепесток, Домом станет Запад? Юг? Восток? (Ножницы, бумага или камень?) Кувыркнулся в небе самолёт, И смеётся маленький пилот, И светлеет день над облаками.
* * *
Старый на старой планете сюжет: Он её любит, она его – нет. Пёстрая птичка, болтунья, а он Немногословен, невзрачен, умён. Может, сказать ей о чувствах… а вдруг? Вон она – в стайке друзей и подруг. Ёлка. Шампанское. Глядя в глаза, Лучшее время о главном сказать. Вот они вышли вдвоём на балкон. Нет, не о том говорят, не о том. Встретили тусклый январский рассвет. Он её любит. Она его… Нет? Может, они объяснятся потом? В парке? Кофейне? Вагоне пустом? Может, в кино? У подъезда? В метро? Снова они говорят не о том! Время бежит, что из крана вода. Он её любит. Она его… Да! Вечер. Такси. Неумолчный вокзал. Самое время друг другу сказать. Сбивчиво пусть, невпопад, горячо… Нет, промолчат, расстаются молчком. Чем же закончится времени счёт? Скоро он, вскрикнув, на снег упадёт, Не добежав до блиндажа. Будут снежинки, не тая, лежать На удивлённом лице. А она? Молча откроет бутылку вина. Господи. Снег над огромной тоской. Снег над Купянском. Снег над Москвой. Господи. Дай этот крест донести, Чтобы себя за молчанье простить. Время такое: глядя в глаза, Не отпускать, не досказав. Время такое: до самой зари, Рук не разъяв, говорить. Говори, Вышепчи, выкрикни – рядом, вослед. Время такое – Времени нет.
* * *
Или злобная вьюга с земным разлучит? Или дождь, уходящий по крыше? Мы всё больше и больше о смерти молчим, Потому что к ней – ближе и ближе. Ну а если сказать? И тогда, может быть, Страх уйдёт, и не будет вопросов: Если б дали мне выбрать, когда уходить, Без раздумий я выбрала б осень. Чтоб ни стужей, ни зноем хрипела земля, А спокойно дышала прохладой, Чтобы небо на кронах несли тополя В золотой кутерьме листопада. Чтоб уже на исходе, на выдохе жизнь Обрела мимолётную силу, И успели б мы сада дары разложить По шуршащим соломой корзинам. Чтобы иней мерцал на оконном стекле – Первый иней в кострище заката, Чтобы яблоки на поминальном столе Подсластили всем горечь утраты.
© Светлана Чернышова, 2018 – 2026.
© 45-я параллель, 2026.