Светлана Билявская

Светлана Билявская

Четвёртое измерение № 11 (287) от 11 апреля 2014 г.

До цвета индиго

 

Дежавю

 

Между двух городов задымлённых – лежит его брак

металлическим полотном, мелькающими столбами.  Желторотым птенцом, упав из гнезда, чувствует страх. Он боится остаться один, словно ребёнок малый. Споры отложены,  поток сообщений «скучаю…».  

Алгоритм её жизни изучен в минутах. Пусто. Одинокие лодки. Телефонные сутки плывут годами. Стук сердца за сто километров – шестое чувство. В его растворимом кофе – ни штиля, ни волн, ни цунами.

 

В унылом пейзаже – тоски наваждение

немного не к месту, слегка не в ту степь.

Проходит подвздошное время осеннее

сомнением сонным, похожим на смерть.

А ты оставайся, и хватит побегов

за чем-то… За майским сплетением солнца

по гравию стадионов побегав,

в сплетении лунном (чердачном оконце)

любовь дожидается света в дозоре –

до утренних зорек, до цвета индиго.

И пусть задыхается ветер в озоне –

не важно. Ведь пауза длительней мига.

 

И вновь суррогатные ночи и дни. Преимущество – за электричество счёт. Завтрак вдвоём – один раз в неделю, наспех. Это даже не винегрет.  А на лестничной клетке слышен запах мясных котлет. Беспокойный взгляд на часы. Недописанный гложет отчёт.

Они редко гуляют в сквере, шурша кленовой листвой.  Он не смотрит с ней фильмы,  не ходит в театр, в зоопарк, не чинит сантехнику, не двигает шкаф, не клянёт застой, не сбегает в гараж, не смеются дети, не орёт попугай.

Суббота в цейтноте. Из незабытого – только бритва. Очередь в кассу. Затхлый, сдавленный воздух вокзала. А как бы хотелось съёмку замедлить. Стало молитвой:

«Малыш, я к тебе навсегда!». Уходит. Времени мало…

 

Забывается гладь дорожная, словно не было полотна.

Сажей облака перепачкана кочевая его луна.

Полустанки и расстояния. Километры и багажи.

Перелётный мой, свято правило – если есть дано – докажи!

Он не знал, что натужно думает о проблеме старик Эвклид.

Поразительно, параллельные в браке доблестном – неликвид.

На перроне, охрой заплёванном, распускался кольцами дым:

До конечной! И хватит в одури колотиться о древний Рим.

И сошлись они, как задумано – на околице всех «нигде»,

на сосудах большого города, где табу – в питьевой воде,

где горючий и едкий воздух стал прозрачным от января,

там, где конные дед морозы туго, бедно, да говорят.

Колокольни на трёх соборах – аллилуйя пропели вслед.

И Госпром – не Газпром. Однако, ему больше и зим, и лет.  

 

Всё! Привыкшие не привыкнут. Круг замкнулся на «only you».

Первобытный инстинкт – «не волком». Мало времени. Дежавю…

 

Люблю – с холодком нежной перечной мяты.

Любима  – без явного привкуса, веско.

Стал мил островок – заповедный и мягкий.

И он под охраной… Да хоть бы ЮНЕСКО.

Нет, прежней не стану. Но может быть, к «сотне»

я в косы вплету разноцветные маки,

станцую фламенко… Но в вальсе комфортней.

И будет год лошади или собаки.

 

Прощение

 

Она встаёт и выходит

в фиолетовый мрак, вползающий в двери, скрипнув защёлкой на клатче, ободрав худой локоть. Всегда нерешительна (сегодня – вдвойне), в привычной манере жмёт кнопку вызова лифта под спёкшийся в молчании ропот.

Он даже не курит. Он обездвижен ею, фактически парализован. Над желваками шевелится жёлтая гладко бритая кожа. Кулаком – амбарным замком – по стене. И громко:

«К чёрту!». 

Она не была осторожна, разбивая посудой отчаянье, разрывая до раны связки, бросая себя бродящим вином ему в голову.  Она не была Гертрудой, а он не знаком с Пикассо. Не рисовал он в альбомах и правду голую.

Темень втащила в открытое горло упрямый ветер. Проклятый клатч сложился в треугольный зонт. Она держится цепко глазами за дверь, лицо её – пепел. Упали ключи. Схватила. Швырнула в столб.

Он был горою, скалою, глыбой, вершиной, огромнее мира. Она не верит себе, не верит ему, не верит часам, не верит…

Она не была Офелией, он не читал Шекспира.

Он не любил инкогнито.

Он исчез с нею...

 

Что мы сорвали? Антоновку с летних деревьев?

Поторопились… Коктейль из воинственных кличей,

бешенных вымыслов, робких надежд и безжалостных китчей.

Не было ссоры. Нервы шалили. Чёрту поверив,

всё перепутал дикий багульник – ночи и даты,

дни и недели. Осиротела алмазная клетка.

Пусть засыхает сорняк над оврагом «Когда-то»,

и неизвестно кому предназначена чёрная метка.

Ты береги себя, значит, меня сбереги же!

Нам ни к чему торопиться с попранием дружбы.

Так пожелай мне удачи – другого не нужно;

наша нескорая встреча, о боже, возможна в… Париже!

 

Память

 

Такой немноголюдный городок – зевает. Улочки узкие. Церковки старые.

Звон колокольни, как мягкие варежки спрятал мой слух от стучащих трамваев.

Прошел вдоль забора старик, ссутуливши плечи. Два ведра не звенят – напевают гармошкой. Вода плещется щедро и моет колоши. Ну а он о рыбалке думает, верно.

Навстречу несётся девчонка – вихрь резвый: «Погоди дед, открою сама я калитку!».

Два ведра опустились на мягкую землю. Обняла, он уткнулся в родные косички.

Улыбка мелькнула в усталых глазах. Точно дедушка мой, подумалось живо.

Защемило в груди. Покатилась слеза. Отозвался курлыканьем клин журавлиный.

А в глазах старика  – отрешённый покой. И не надо щедрот, только сердца молитвы.

Как похожи они, взгляды тех стариков. Как с годами знакомое ищешь и ищешь…

 

Туда… К мостам в пять метров шириной,

где Глуховские реки протекают

несёт меня стремительный прибой

воспоминаний – вспышкой, вертикалью.

Вдоль стен крапивы – жёлтый зверобой,

я пробираюсь к ветхому забору.

Наш деревянный дом уже чужой.

Но не рябина… Ей заплакать впору.

У окон – мошкары звенящей рой…

Здесь я в плену у стебля повилики,

сердечных слов и горьких слёз порой,

первой любви и ветра «Анжелики».  

Что же осталось? Призраки цветов

и ощетинившийся куст колючий,

чертополошьий аромат – зато

природный шлейф, а не маэстро Гуччи. 

Следы сандалий крохотных. Мои?

Шаги не по годам серьёзной мамы

с косичками и белыми бантами?

Или сестрёнки… Танькины они?

По следу детства псом бреду скулящим

к кустам смородины за домом… К саду…

Я бы осталась на цепи – смотрящим,

но нить оборвана, вернуться надо.

Доносится квохтанье рыжих кур,

и лай такой же ярко-рыжей псины;

прохлада яблони – к горящему виску

от чувств нахлынувших и от бессилия.

Всё поздно… Было. Жили мои предки

не так давно – их голоса и даты…

Рисую в небе лица, и нередко

пишу, о Господи, уже без адресата.

 

Часы без времени

(бабушке)

 

Ношу, ношу часы старинные без времени – сиреневый, прохладный запах кварца.

На циферблате вижу отражение – улыбку мягкую, заботливые пальцы.

Я помню клумбы «лебедей», их грацию, свет белых улетевших лилий, слезу прощания на автостанции, её картины…

 

Татка

 

Танюшка, застегни капюшон!

Варежка оборвалась? Не плачь, маленькая, сейчас пришьём. Санки взяли? Не найду ключи… Быстрей, скоро будет темно. Ещё делать уроки. Снег не растаял? Взгляни в окно.

Щёчки из шапки торчат, след на пальчике от зубов.

Знаешь, сестрёнка, мир стремителен, вечна у сердца память. Загляни, когда будешь в родительском доме в старый альбом: там живёт наше детство с улыбками в чёрно-белом кадре.

Помнишь, усталый забор и приветливый дом, у скамейки под яблоней дед разбирает рыбные снасти; крылечко бетонное, дорожка асфальта, сирень под окном, рябина, возле которой прибит был почтовый ящик (в нём гнездились синицы).  Палисадник малиной зарос. У калитки воздвигнуты пирамиды щебня, угля и песка. Дождь.  И лужа, размером во весь наш двор. Пахнет сыростью и дымком из печной трубы – это зима…

Татка, ты дочь декабря.  Ныряла в сугроб в лютый мороз. Вспоминаю на маленьких ручках кожу шершавую. Малыш, ты никогда не боялась трудностей, терпела без слёз. Знаю, ты искренне любишь зиму, а она тебя балует.

Тусклый блик фонаря серебрит заманчиво снег. На ноги – коньки, и – на горку. Стоят в металлических шапках, улыбаются снеговики. Новый год – это ёлка в ведре, «С лёгким паром» и бой курантов.  Для декабрьской души Новый год – это лучший праздник.

Согласись, наша «хрущёвка» здравствует сотню лет. В памяти жив и пыхтит красный чайник в горох. Бордовый диван. Глянец «калины». Неяркий свет. Стеною – сервизы и Диккенса тридцать томов.

Бабки на «скамье заседателей» – в мороз, дождь и зной. Лучшие детективы, политики,  врачи и психологи.  Из «старых знакомых» не видела ни одной.  С ними уходит часть жизни…

Уходит…

 

В августовской траве – мечтается

о принцах и конном вихре. Сердцу привидится – вздрогнет. Познается. Забыла и дни, и числа. Жмурюсь, прижав к земле ухо. Мой сверхчувствительный стетоскоп ловит гул микрокосмоса. Стоп! Надоедливо ноет муха

о вечной (какой там вечной),  о необходимости встать и идти.

– Не хочу! Как же пахнет сено… Девчонка я лет десяти.

Клевер вокруг. Донеслось: «Обедать!». Не спешу, ведь последняя запись скитания овец-облаков на галерах в изгнании ещё не дослушана, не допета.

Сестрёнка бежит с яблоком больше земли – пытается грызть, а глаза сверкают:

«Там пришла тётя Клава с куклой, смотри! …вот такая она! Вот такая!». 

Падай рядышком, кукла Танюха, расскажу тебе сказку о мухе. Или так: послушай сама… Вот и пчёлка пыльцу понесла.  Сойка крикнула: «Стой-ка!».  Не пугайся, не ест она пчёл. Как же пахнет трава мёдом горьким.  В гости спас заглянул – медогон.  Лето как ускользает из рук. Завтра в город, малыш, уезжаем. Говоришь: «Ну и что?» – Ну знаешь…

Со мной солидарен бренчащий жук.

 

Карпатская рапсодия

 

За Карпатами – плен Киреши (урочище деревянных хат).

Гуцулка жарила беляши и бросала в фасоль в острый мат.

Её муж – коренаст, чернобров, напевал: «очі синії, сині»,

выгоняя пятнистых коров. Зацветали нарциссы в долине.

Между тем,  две недели назад, пласты снега казались нарциссами;

и рычащий тайгой водопад отдыхал на террасах Тиссы.

Распевая рапсодию гор, прямо с пастбищ кудрявых овец

долетал колокольный хор чудотворных «вторых» сердец.

Вскопал два гектара гуцул. Лозу спеленала  жена,

прислонила тяпку к торцу, повязала платок.

Весна…

 

Амбулатория

 

Мы сидим на балконе, болтаем и пьём коктейли. Сколько времени так – не засечь по часам песочным. У меня за полдня накала попросту сдали нервы. Ты – амбулатория на дом, являешься первым и срочно.

День рожденья – не то торжество, что от радости празднуют. Так, обычный напиться, наесться,  расстроиться повод. Мне побыть бы собой – озорной, весёлой, лукавой, а не думать о том, что сказать, не превышая скорость. Вот оливочка, и придержи мою гиперактивность.  Разнесу в щепки мелкие этот балкон от негодования. Что, соседи стучали в стену, просили потише? Да, засела вчерашняя чушь глубоко в подсознание.

Ну, спасибо, родной, что стерпел бурелом сарказма, сколько лет уже знаешь меня наизусть. Даже если укатишься в свой Амстердам назавтра – маякни, я на тройке маршрутной к тебе примчусь.

 

Остров

 

Беги Лола, беги! Это – туман, потуги, рывки. Погруженье в озёра под метеоритным градом.

Без оглядки, на леденеющий остров – беги.  Залечи на коже ягненка рану.

Отпусти…

Ради спасенья беги – от себя, от них. Дыхание спёрло, мыслей созрел коллапс. По обочине тянется рыхлая лента земли. Лола, запрыгнуть в вагон, как на уголь упасть.

Забывшись, попробуй забыть…

Очнёшься на станции в саже и копоти лет. Не сразу поймёшь, куда в этот раз тебя бросило. Локомотив перецеплен.  Гаснет неоновый свет. Не оставайся – плыви, к своему, детка, острову.

Не обернись!

За поездом необратимо взлетают: небо, поле, земля. Тянется следом, с холста не сползает луна. За известный отрезок суши ты платишь скоростью света, за небо, замызганное стеклом, и монотонность звука. Бег – особая стала наука – движение по билету. Нули на спидометре – задержка рейса, времени, пульса.

Станции остаются, остаются люди, собаки, заборы. Дорога длинна – кушаком огибает раздавшийся мир. Из точки А в точку Б путь укажут голосовые приборы. Километр  полосою металла  вплетается в жизнь.

Осмотрись: небо, поле, земля всё там же, всё те же. Необратимо меняешься ты на этой вечной дороге. Не устает повторяться история – старая тема. Не забываешь сделать ошибки (отъезжено много).

Кажется, что по кругу. Хуже – буксуешь, набегом. Не волнуйся, это первое впечатление от чувства бега. Ты привыкнешь к нему, электричка, оттаешь. Земля вертится – дальше не отбежишь, ближе не станешь.

 

…если жизнь – геометрия малого круга,

то решения в ней не всегда однозначны –

безрассудны, случайны. В глазах друг друга

мы искали себя до хорды прозрачных.  

Где рассвет исчезает в пользу заката –

истощаются земли, горы и реки;

и дома в городах опускают вдруг веки.

Остаётся – «reset» и бежать куда-то…

Надоедливо так: «По-ра что-то ме-нять!» –

вновь подруга-метель завывает подсказку.

В этот раз я прочту её зимнюю сказку,

и не важно, что все «окончания» – ять.

Взлёт! Падение!

Непримиримость

инь/ян…

На задворках: из детства ретроспективы,

исцарапавший душу колючий бурьян,

и сомнение – конь мой ретивый.

Многократно сужается внутренний мир

до объёма стандартной камеры сердца.

Остальное – иллюзия, пропасть, пустырь,

и желание переодеться.

А душе предъявляется фирменный счёт

за вступление тела в ряды пилигримов. 

Он оплачен давно. И, смываясь, течёт

грустью плачущих вечно мимов...

 

Ни на йоту не отвергая бой, то ли жизнь меня проживает,

то ли я – «настоящая и живая» – грехи времени мерю собой.

 

Иллюзия защищённости

 

Этот час – судный час. Не отказывай нам в созидании!

Ускользает из рук что-то давнее. Вечное есть ли?

Эй, солдат! Кровь не лей на фасад исторических зданий.

Что свобода? – Мутация воздуха, выбора, чести.

У столетия тест – а, б, в: слава, вера, погибель.

Кто сильней – устоит у подножья сего холокоста.

Рузвельт перевернётся. Он нечто подобное видел.

Ну а Дарвин не ставил на особей малого роста.

Пешки, кони, ферзи. В лапах Нефти – все президенты.

Что? Славяне предстали с лицом бородатого мавра?

Политических  кафедр, увы, без дипломов – доценты

с керамическим смайлом… Бррр… Даже Варя, Ульяна и Марфа

чуют пропасти зов и усердно читают молитвы.

Неделимого нет – ни церквей, ни казны, ни на ноль.

На замёрзшей воде поскользнулись раздоры и битвы,

разлетелись, помножившись ломаной линией  вдоль.

На глазах всей страны убивают, глумятся, воруют.

Оторвалась брусчатка от взрыва обиды ста грамм.

Блажь ли, гнев ли, приказ, но снег никогда не воюет.

Он лишь сыплет и сыплет. Он хочет прикрыть этот срам.

Главы шаткого мира на стенах, скрижалях и криптах

переписаны будут указом любого коварства.

Рознь имеет начало, а дата конца – мелким шрифтом. 

Обернитесь! Ведь рвётся же с кровью Аскольдово царство.