Стефания Данилова

Стефания Данилова

Четвёртое измерение № 31 (379) от 1 ноября 2016 года

С бестактностью провидца...

* * *

 

Лингвист сказал «халва», и стало сладко,
Филолог щёлкнул пальцами, и слово
на второпях просыпанные злаки
метнулось птичкой золотоголовой.
Я думала, что я  –  лингвист, филолог,
а стала самкой мимокрокодила.
Как по сусекам, в лоне книжных полок
скребла и ничего не находила.
Ушло неповоротливое слово,
в кротовину, сурчину ли, берлогу
от моего тяжёлого и злого
желания добиться диалога.
А я сказала не «Сезам, откройся»,
не «Мутабор» и не «Абракадабра» –
и немота, висящая на тросе,
втянула смерть в распахнутые жабры.
Лингвист сказал «халва», и стало горько.
А я сказала «ты»,
упрямо, прямо,
и маленький Сизиф поднялся в горку
игрушечную,
не сорвавшись в яму.
Лингвист сказал, что я неисправима,
и, отплевавшись, выбежал за водкой.
Я стала говорящим херувимом
с бесстыдно оголённою проводкой.
Скажу тебе и то, и сё, и это,
с огнём в глазах,
с бестактностью провидца,
ты только береги во мне поэта,
и дай словам заместо слёз
пролиться.

 

* * *

 

Уезжая из города, лишнего не бери.
Придорожные магазины всегда с тобой.
Твой порыв накопительства хлама необорим.
Выбрось хлеб, что испорчен,
и нож, который тупой,
а несметные книги эти тебе зачем? 
Ты от силы прочёл десятка из них два-три.
Остальное –
дарили, 
дали,
в таком ключе.
От перегрузок у стеллажа артрит.
Уезжай налегке,
навзрыд
и навеселе,
все подаренные сервизы расколотив,
будь себе самому всеми пьяными на селе.
И запрыгивай
в близстоящий
локомотив.

Уезжая из покосившегося себя,
из облупленного себя, из своей глуши,
там, где скрипом зубов ворота в ночи скрипят,
там, где крик твой о скорой помощи неслышим,
там, где есть только пол, на котором тебе лежать,
выцарапывая ногтями 
права на жизнь –
здесь тебе только камни сеять
и камни жать,
папа не привезёт сюда тебе новых джинс,
мама на выходные не будет лететь сюда
с домотканой ватрушкой, верно хранящей пыл.
Ты в самом себе –  никудышняя сирота,
словно бы в мегаполисе,
что про тебя
забыл.
Ты раздавлен в вагоне в собственных же телах,
всё без толку,
чувств,
расстановки...
Зато – с умом!
Так разбей на удачу лицо в своих зеркалах
и найди в себе сил
отразиться 
в себе
самом!

Уезжай из себя, что дико обторчан, пьян,
даже если дышал духами 
того, кто не
видит инь и ян в тебе, но один изъян,
если воду пил с тем,
кто не на одной волне.
Если ты о себе – либо плохо, либо никак –
увольняйся с работы не над собой самим,
в перерыве мечтая склепать себе двойника,
чтобы он делал всё, 
а ты бы смотрел за ним.

Уезжая из вероучений, что сам создал,
воспалений воспоминаний,
грехов, обид,
будь уверен,
что где-то снова зажглась звезда,

прирождённая
для того,
чтоб тебя
любить.
 

А не жечь грубым пламенем,
как постояльцев тьма.
Приходили, намракобесили будь здоров,
накурили и выпили так, что стоял туман.
Городок так обижен,
что впору
бросаться 
в ров.

Ты свой маленький город: 
ухаживай же за ним.
Как за садом,
как за ребенком,
как за больным...
...Первый камень шлифуя, почувствуй, как он звенит...
А ещё  – 
как все части города
влюблены
в слабый солнечный свет,
силу набравший в горсть...

Городок очень мал,
как боженькина
игра.

Городок твёрдо знает: по звёздам
приедет
гость,

чтоб на этой земле построить огромный град.

 

* * *

 

не плачется
не спится
не шипит
в крови, остатком дня прокипячённой
предпочитая манне общепит
с прогорклым, пеклеванным и копчёным
и три ха ха
два раза не звучат
смех выпал снегом и упал со стула
счастливых двое
ими был зачат
прекрасный новый, только ветром сдуло
все ягоды
и звёзды и цветы
и слёзы и кораблики и блики
и двое перестали быть святым
и двое перестали быть великим
а надо чтобы не переставал
прибой в груди
в ногах правдивый голос
и колокольный звон в простых словах
и светом наливался глаз,
как колос
она вздохнёт, как будто не снега,
а шаль
обволокла крутые плечи
а он поймёт, не станет возникать
осенним бледным солнцем
искалечен
проспект,
забывший четверо ступней,
он изболелся,
выдохся и вымер

скажи любовь
словами не кривыми
скажи любовь
не думая
о ней

 

* * *

 

Время съёмной квартиры, где имя висит на стене
и соседствует с дымом,
пропало.
Неотправленных писем ни много, ни мало,
по широкой стране как по узкой струне
я иду в изобилии слов,
недостатке тепла.
Развали, расшатай  – не получится. Кости сухие.
Бесполезен твой выдох и гнев после игрищ стихии. 
А три года назад
я не хуже, не хуже была.
Нет волос, тех волос, что окутывал праздничный дым,
нет ногтей, тех ногтей, что скребли по двери как по крышке
грязно-красного гроба,
нет от мутной толченой травы благородной отрыжки.
Каждый умер друг другу болезненным и молодым.
И косые лучи в электричке на правой щеке
не доставят мне боли и слов,
потерявших полсмысла.
Так справляют нужду, как справляла я глупые числа,
где мы, встав в семь утра,
потерялись в моём рюкзаке.
Ты остался курить на площадке, в каптёрке, в каморке,
я не знаю, как это назвать,
я слепая в твоём
желтолиственном мире, отцовском гештальтовом морге.
И, пока холода, мы себе по несчастью скуём.
Над твоей головой потолок жмётся к бледному небу.
Над моей головою медальные солнца висят,
а твоя зажигалка со мной
там, где ты со мной не был.
Дым с твоих фотографий 
врывается в мой палисад,
но почти бесполезен. 
Сливается с запахом яблок, оригами, шарлотки, стареющих книжек, клубков.
Мир мне саваном был. 
А сейчас – простынёй, одеялом,
и по жилам течёт,
выгоняя весь яд,
молоко.
Мне смешно до ума, 
до безумия я отсмеялась.
Есть чью руку допить, есть чью печень дотла исклевать,
есть кому отвечать
за любую нескромную малость
и разбить эпопее лицо
на гранит и слова.

 

* * *

 

Сложно с тобой встречаться.

В ступе вино толочь.

Изо всех домочадцев

я уходящий в ночь.

Ты меня не найдёшь в ней,

если не позовёшь.

Нет ничего надёжней,

чем петербургский дождь.

Курим и пьём без вкуса.

Просто не можем без.

Мы собираем мусор,

но поджигаем лес.

Разыгрываем сценки

о чувствах по проводам.

Ходим к другим, как в церковь,

думая, что Бог там.

Я не малоимущий,

просто сейчас денег нет.

Из моих преимуществ

только голос вдвойне.

Значит, молчи и слушай,

пялясь из темноты.

Ты априори лучше

каждого, кто не ты.

Ржавчиной по седому

к берегу

доплыви.

Сложно расстаться с домом,

текущим в моей крови.

 

* * *

 

некрасиво быть лучше
хоть в чём-то, хотя бы кого-то
это в детстве ещё разжевали и в рот положили
есть не только таланты твои, есть лимиты и квоты
или ты тормозишь превышение скорости, или
вырываясь вперёд,
ожидай у финала подножки
если б знала ты ранее, если бы ты только знала

что приносят удачу тебе только чёрные кошки
и отныне и присно
вовеки
не будет финала
 

* * *

 

...Я знал кумов, потомков, протеже
людей, увековеченных в граните.
Они гуляли в барах, в неглиже,
в не самом восхваляющем их виде.

Одетые в костюмы от того,
от этого пахучие духами.
Посторрронись! Я – дружка Самого!
Плевать, что не знаком с его стихами.

Плевать, что предки сделали мои.
Зато они проторили дорогу
мне,
продолженью княжеской семьи...
я продолжаю мысленно: уроду.

Плевать,
что киснет голубая кровь
в руках, что разжирели от безделья.
Плевать, что пью, что мордой стал багров,
я внук Того, о чьём великом деле 

все помнят,
значит, я навек священ.
Богоподобен. Неприкосновенен.

Мне очень страшно от таких вещей.
И радостно, что не течёт по вене

никто,
кого проходят в школе,
чтут,
чьё имя служит пропуском, карт-бланшем.
Знакомство с кем считают за мечту,
а чьи капризы не сочтутся блажью.

Седьмой кисель из тридевятых стран,
покоцанное золото фамилий.
Мужчина представляется: сестра
такого-то.

Чтоб все его 
любили.

Мне доводилось видеть имена
и гобелены целые регалий.
А также слышать, как они шлют на...
И видеть, как на галстуки рыгали.

Жаль, я не воплотил свою мечту: 
узнать людей, великих не на шутку, 
чьим именем прикрыли наготу 
души, что отлетела на минутку, 

перевернув великого в гробу. 
Святой источник  – лишь первоисточник, 
что обезвожен, выжат, обесточен 
потомками с потёмками во лбу. 

Какое счастье, что никем не стал. 
Героем, божеством, сверхчеловеком, 
ни тем, кому воздвигнут пьедестал, 
ни тем, кого пинком с него низвергнут.

 

* * *

 

5
Когда первый снег лепил себя в кетанов,
в дрянной нейролептик,
в дурное седое пойло,
он понимал: сюжет ни черта не нов,
а потолок
неотличим от пола.

4
Газлайтинг. Приём, которого хуже нет:
подмена понятий
с улыбкой святого падре.
Ему говорили, что мутный неверный свет
должен всегда
присутствовать в каждом кадре,
что безэмоциональность –
не крест, 
а плюс,
что городам так должно  – в одно сливаться.
Он превращался в кокон
или в моллюск,
мечтая на дне 
о спасительных 
220.

3
Мечтая об амнезии, 
она плыла
в хлоргексидине, спирте и формалине,
под хирургическим взглядом холодных ламп,
знаешь,
скорее стервятничьим,
чем орлиным,
и циферблаты плавились от времён,
перетекавших разом одно в другое.

2
Она и не знает,
что оживёт при нём,
как мёртвая скрипка под моцартовской рукою,
как сказка погибшей матери 
для дитя,
как древняя песня
в колоратурном хоре.

1
Всё это случится несколько дней спустя,
дав новый пергамент
дремлющей Терпсихоре,
и не рассвет  – 
закат  – 
всех чужих эпох,
которые хроникёр не опубликует.

0
Так на своё рождение 
смотрит Бог,
смеясь на забытом,
на вспомнившемся  –
ликуя.

 

* * *

Писатель рисует меня, 
Художник пишет обо мне повесть.

Я всегда – посредственность дня,
впрыгивающая
в отходящий поезд. 

Небо дрожит, как алое покрывало, 
выше.
Я привыкла 
К минуте сцепления мышц,
о которых не подозревала,
И секундному сну прыжка, 
От которого, 
как от комы, 
Пробуждаешься, только если в грудь 
Вливают солнечный кадр 
Нужного города 
Берега
Моря 
Дома.

Но разве 
все прыжки в поезда, 
Отступающие волнами от перронного пирса,

Не стоят
поезда, который отстал, 
От направления отступился?!

Это слово не должно было пророниться.
На плече слезинка сияла, как эполет.
Двери открылись без скрежета, проводницы 
Он сказал, что один мой глаз  – паспорт, а другой глаз  – билет. 

И долго ещё в воздухе пело высокогорное горькое 
Поднебесное 
Кружевное под рыжиной 
Падающее в стороны,
В стороны,
В стороны! 

Сбываясь 
Случаясь 
Происходя 

Со мной.

 

* * *

 

Приручить, что ли, юную книжицу?
Запылится на полке в Москве. 
Молодым литераторам пишется
про какой-то немыслимый свет.
Не леса, не поля: мегаполисы,
позолота любви напоказ.
Кто б вписал в медицинские полисы
хворь по кличке «намётанный глаз».

Русской речи прыщавая стражница
входит в русский язык понятым.
Молодым исполнителям кажется,
что весь мир аплодирует им. 
Что, когда на застолье великие
поздравляют зубастых юнцов  – 
в Божоле, Саперави, Киликии
нет начал и не сыщешь концов.

Прочитаешь афиши  – и вытошнит,
дай до урны господь донести.
Бенефисы двухмесячной выдержки,
микрофон словно скипетр в горсти,
размалёваны так, что художница,
взглядом сталелитейным звеня,
корчит диве недобрую рожицу,
акварельку пустую храня. 

Мне не страшно за литературу, нет.
Выпьешь чуть, и глаза неверны:
прописавшиеся ниже уровня
моря строчек не так уж дурны. 
Меж каким-нибудь Соей и Лосевым
кареглазые волны вперёд
катят бочку уже без философов
и Гвидонов, и чтиво всех прёт.

Есть такие, кому только пишется. 
Не живется в подлунном миру. 
Он не может насытиться пиршеством 
букв, податливо льнущих к перу. 
Ради строчки хоть в пекло, хоть в петлю лезть. 
Альпинизм на бумажной горе. 
Не допрыгались и не добегались 
у себя во саду, во дворе.

Кто взрослее  – ваяют трагедии.
Хуже некуда, валим отсель:
ты  – на тракторе и на ракете я,
а вон тот оседлал карусель
и по кругу несётся, обдолбанный,
по домам, говорит, всех развёз...
Некто тихо выстраивал толпами
за автографами псевдозвёзд.

То аренами, то колизеями
ходят слушать неграмотных дам.
На симфонию шелеста зелени
я трамвайный билет не отдам!
Губы алые шепчут клишейное,
платье движется в такт жестам рук.
Да вертите, пожалуйста, шеями: 
слава Господу, я близорук.

Кто орёт, нет, вопит, нет, безумствует,
микрофону хребет изломав.
То ль усатое, то ли безусое.
То ль невнятица, то ли слова.
Подвывают всей площадью, бесятся,
как бумажная стая волков
на огрызок бумажного месяца,
а артист был... и был он таков.

Спьяну принявши сцену за подиум,
выкаблучивает, бог ты мой,
непонятка с гнусавой просодией.
Полечиться, что ль, шла бы... домой...
Подражает коллегам по дискурсу,
палец дай  – отгрызет по плечо.
А сюжет из «Лонг-Айленда» высосан
и «отчаянием иссечён».

Кто помладше – на щёчках по ямочке,
несудимые, сам посуди.
Кто  – в песочницу, кто – в лесбияночку
заигралась к своим двадцати.
Подарила любимому Вовочке
Изъязвлённую ломкой строку.
Бедный Вовочка пробует водочку,
напросившись на чай к старику,

что полвека ночует за Пушкиным,
прерываясь на скудный обед,
он орет на хватёрку недужную:
«Современной поэзии  – нет!»
И Владимир идет на русистику,
повторяя судьбину дедка.
А девчонка кладёт листик к листику,
не мала, но и не велика.

Почему Вы  – поэт? В объяснительной
одностиший не сыщешь вовек.
Капля жидкости зело сомнительной  –
слёзы, водка, растаявший снег  – 
превратила слова в сокращения,
что калошами сунуться в брод  – 
все равно что нырнуть на Крещение
в отмороженный проруби рот.

Есть Евразия, значит, Поэзия
тоже может быть материком.
Обещали, что там будет весело,
с катерком, с ветерком, с матерком.
Верить тем или этим синоптикам,
если я одинаково чужд?
Каждый может разжиться блокнотиком
и записывать всякую чушь.

 

* * *

 

Как бы июнь, и пить, это, в общем, вредно,
но не вреднее, чем невзаимность, явно.
Юные девушки сердце сдают в аренду
с лёгкостью, как бунгало у океана.

Я не старела: старили понемногу.
То продадут без паспорта сигареты,
то вдруг уступят место, нажмут на кнопку,
будто бы я сама не сумею это,

то донесут продукты, помогут выжить,
сядут кругом, как дети, и будут слушать.
Я не могу сильнее, быстрее, выше,
верю в себя, но больше – в счастливый случай,

жалко, что их так мало, несчастных  – больше,
стеклопакет в мозгах не пропустит ветер.
Ты меня любишь, золотце, бог с тобой же,
я постарела, что мне писать в ответе?

Еду к заливу, слушаю споры чаек,
море вдыхаю как наркоманы ганжу.
Дома споёт мне соло свистящий чайник
и книжный шелест что-нибудь мне расскажет.

Можно влюбиться так, чтобы с головою.
Но экстремальный дайвинг на мелководье
я, к сожалению, вряд ли уже усвою.
Я не влюбляюсь, и это меня заводит.

Слишком вокруг качели и карусели,
летние лагеря, турпоходы, слёты.
Я нахожу безудержное веселье
и попадаю в книжные переплёты.

Можно закинуться экстази в старой церкви,
можно молитвы рэпом петь в караоке.
Из всех путей к поставленной мною цели
я выбираю два длинных, один короткий. 

Как бы не нужно, в общем-то, ничего мне.
Сытые, пьяные ходят, и я не с ними.
Люди от солнца делаются червонней.
А от любви и вовсе необъяснимей.

Я холодней воды, объяснимей текста
про идиотов, выдравших репку с корнем.
Старость, целующая глазами детство:
Что может быть понятнее и исконней.

Ветер сметает прошлое подчистую,
брызжет ароматизаторами жасмина.

Ты меня любишь молча, не существуя.
И, вероятно, поэтому я взаимна.

 

* * *

 

Если кто спрашивал, как у меня дела,
я отвечаю: паранормально, в общем.
Ужин спалила. Книжку не родила.
Арбуз  – это ягода. Бабушка  – это овощ.
Не знаю, как правильно: свёкла или свекла.
А может быть, ты при встрече меня не вспомнишь,
как и не вспомнят многие, что была.

Афобазол спасает от многих бед,
как подорожник – где он теперь растёт-то.
Этой депрессии будет сто лет в обед.
Дождик стеной китайской, и плащ расстёгнут.
Когда говорят: «Данилова, ты  – поэт»,
я постоянно слышу звон битых стёкол,
не понимая, что им сказать в ответ.

Ночью я, разумеется, не спала.
Сон не запомнился, но был таким недобрым,
что даже сажа в сравнении с ним бела.
Солью был смыт, но день у меня отобран,
сколько бы на ночь я ни включала ламп.
А в остальном – с исправным живу мотором,
если ты спрашивал, как у меня дела.