Сергей Смирнов

Сергей Смирнов

Четвёртое измерение № 22 (298) от 1 августа 2014 г.

Подборка: Заблудившийся автобус

Сирота казанская

 

                                                 А. С.

 

Казалось, самый неблагополучный,

и к нам в кружок его привёл лишь случай,

с рожденья обделённый долей лучшей,

казанская, по сути, сирота.

Казалось... но стихи его послушай,

и ты поймёшь, что он не бил баклуши –

он мрак миров пронзал, как меткий лучник,

и это, безусловно, неспроста.

 

Работник загса, запись перепутав,

пустил его по кругу перепутий,

и он пошёл, распутывая путы,

в пути своём добравшись до Москвы,

причёскою, конечно, не Рапунцель,

пунцовый после пары лишних унций,

глашатай, полиглот, небесный нунций,

всегда сигавший выше головы.

 

Он пил зимой. Когда случалось лето,

с таким же неприкаянным поэтом

он колесил по тени и по свету

и голубей ловил по чердакам.

На пальтецо, залатанное ветром,

ложились палых листьев эполеты,

когда в ночи кончались сигареты,

была щедра дающего рука.

 

Кудахча, словно куры на насесте,

толкутся мысли безо всякой лести,

что Саша,  поскитавшись по предместьям,

познав всю тяжесть нищенской сумы,

философ, патриот, поборник чести,

из всех мастей предпочитавший крести,

был среди нас тогда на должном месте,

на этом месте вместе были мы.

 

Похвала мобильной связи

 

Я звоню тебе в полночь, а ты мне – в полдень.

Сделал шаг за порог – и уже скучаю.

Взвесив сальдо и бульдо, скопив пять сольдо,

я у «Трёх пескарей» заказал два чая.

Так о чём я? Ах да, о мобильной связи,

вот сейчас позвоню и скажу, что вижу:

в переменчивом мире вселенской смази 

всё у нас на мази – и коньки, и лыжи.

Я купил пару курток для Папы Карло,

закопал золотой на чудесном поле

и хожу по стране, обходясь без карты, –

хорошо иногда погулять на воле!

Я сижу здесь, в харчевне, грызу печенье,

а усатый хозяин скрипит дверями,

пескари у него, словно исключенье:

оловянный, стеклянный и деревянный.

Я вчера в зоосаде видал павлина,

он пока не поёт, обещает – завтра...

Ну, пока, до свиданья, моя Мальвина!

Скоро буду, готовь канапе на завтрак.

 

Заблудившийся автобус

 

Автобус хромает на заднее правое –

я чувствую каждую кочку и рытвину.

Вдоль вечного тракта меж кривдой и правдою

везёт нас водитель маршрутами скрытными.

Везёт в Скрымтымным, где просили о помощи,

везёт в Дырбулщыл, где дырявые пастбища,

везёт в Бобэоби, что губы припомнили,

везёт в Лукоморье – пирком да за свадебку.

И странные виды в окошке проносятся,

и мысли родятся невинно наивные,

и, если пенсне не сползло с переносицы,

увидишь картины завидные, дивные:

корзины с капустою краснокочанною,

на раз превращенье духовного в плотское,

мартышку Крылова, собаку Качалова,

февраль Пастернака, скворца Заболоцкого.

Полно контролёров на душу поэтову –

порой позавидуешь ранее вышедшим,

ведь цель путешествия многим неведома,

а цену билета объявят на финише.

 

Летние ночные афро-строфы

 

Одуванчики с причёской в стиле афро –

все вожди или, как минимум, шаманы.

Им ветра играют песенки на арфе,

без балды играют песни, без обмана.

В небесах разлиты афродизиаки,

и звезда с звездою шашни затевает,

а под знаками златого Зодиака

не такое, говорят, ещё бывает.

И встаёт лиловой тенью Афродита

из ветров, из одуванчиковой пены:

в эту ночь ей время самое родиться,

уличая всех изменщиков в измене.

 

На Афоне ждут подвоха и афронта,

русский фронт проходит в каждом русском сердце,

и святые свято держат оборону,

а на них со всех сторон насели черти.

А вот я, в тисках формального приёма,

афро-русский нынче ночью, инфра-Пушкин,

вам пишу, как в мире тихо бродит дрёма

и ложится Афродитой на опушке

под покровом одуванчикова пледа,

что, как пух, легко летит от уст Эола –

и святое свято празднует победу,

как завещано пиитам русской школы.

 

Собачья свадьба

 

Там, возле барской брошенной усадьбы,

отметившей столетний юбилей,

по улице летит собачья свадьба –

клубок, где сука в сонме кобелей,

клубок визжащий, пахнущий, рычащий,

клубок из мокрой шерсти, грязи, блох,

принявший страсть, как первое причастье,

в нём каждый пёс неплох, когда не лох.

 

Ликует похоть в пику послушанью,

и вырван с мясом прочный карабин.

Они в природном храме прихожане

в кругу рябых языческих рябин.

Забыв про миску супа и котлету,

про грозные хозяйские слова,

они справляют в стае поздним летом

собачью свадьбу – требу естества.

 

Как пасынки у матери-природы,

от рук отбились забияки-псы,

им довелось вести начало рода

среди развалин русской полосы.

Настанет срок – и суки ощенятся,

и присосутся к сучьим выменам

щенки, чей первый дом – фанерный ящик...

А мы дадим собакам имена.

 

Зимний лес как кондитерское изделие

 

А лес дивный зимний похож на торт,

состряпанный неким крутым кондитером.

Коржи вперемежку – подзол и торф –

вкушай без опаски, родное дитятко!

 

Здесь сливки сугробов, пороши взвесь

эссенцией хвойной слегка приправлены.

Весь мир на тарелке, на блюде весь,

и право застолья – людское правило.

 

Здесь сосны, как свечи, горят огнём,

задуть их на раз сбереги дыхание,

и сразу откроется окоём,

и брат отразится в зенице Каина.

 

Медведи в берлогах, ежи во пнях –

ну чем не начинка, ну чем не специя

к заглавному яству на склоне дня.

Берись-ка за ложку – вперёд и с песнями!

 

Сквозь звёзды и тернии – напролом,

пока не иссякнет и не испортится,

идёшь ты с пилою и топором

делить бренный мир на куски и порции.

 

Не зря водружён во главу угла

торт зимнего леса, подарок давешний,

услада для уст, лепота для глаз.

Схарчишь без остатка – и не подавишься!

 

Памяти музыкального центра «Вега-119»

 

Как будто большое и тёмное

в молчании встало под окнами –

сломалась игла граммофонная,

алмазная, острая, тонкая.

А сколько на ней было ангелов

и сколько на ней было демонов!

Пластинки смеялись и плакали,

манили волшебными темами.

И там, на дорожках виниловых,

кругами далёкой окраины,

следами зверушек невиданных

ты душу свою перекраивал.

Под звуки скрипяще-шипящие,

с заскоком, – дай, Боже, терпения! –

неслось на тебя настоящее

живое душевное пение.

Как всё в этой жизни запутано:

в кафтане залатанном тришкином

сидишь за постылым компьютером,

внимаешь си-ди эм-пэ-тришному.

А диски затёртые, сирые,

в конвертах, чудно разрисованных,

становятся чёрными дырами,

где прошлое плотно спрессовано.

 

Бесконечная история

 

Вечерами он лепит горбатого:

руки длинные, плечи покатые,

для забавы и для куражу

на спине – то ли крылья сожжённые,

то ли злое клеймо прокажённого,

то ли сложенный впрок парашют.

 

Голый голем, голодный гомункулюс,

не ведущий ни бровью, ни мускулом,

безучастный к причудам творца,

несмотря на бездарное творчество,

коротающий с ним одиночество,

остающийся с ним до конца.

 

Но с утра на Монмартре, Арбате ли

тот всучает товар покупателям:

«Надоел мне нескладный урод!

Продаю не за франк, не за грош его,

отдаю за здорово живёшь его».

Но никто никогда не берёт.

 

Он уносит под мышкой горбатого,

он идёт на поляну с лопатою

и хоронит урода в гробу

среди маленьких сереньких холмиков,

среди нищих, бродяг, алкоголиков.

А забота – опять на горбу.

 

Вечерами он лепит горбатого...

 

Морской бой

 

А-семь, а-восемь. Последний взрыв.

Летят осколки. Грохочут глыбы.

И твой трёхпалубный, волны взрыв,

ушёл навеки к подводным рыбам.

Но два матроса с него спаслись,

в разбитой шлюпке с веслом-калекой 

они, спеша, покидают лист,

бегут из клеточек, как из клетки.

 

Там, на тропических островах,

на берегу голубой лагуны,

они забудут и кровь, и страх,

заполнят ложью времён лакуны.

Там, где песком серебрится пляж,

они начертят два поля боя,

сражаться станут, впадая в раж: 

е-семь, е-восемь – как мы с тобою.

 

Карта мира

 

Наколю карту мира

себе на спине и груди:

Запад – между лопаток,

Восток, как восторг, – впереди.

Будешь после маршруты

по карте моей изучать,

будешь трудным наукам

учить сыновей и внучат.

 

Кордильеры и Анды,

как тени за левым плечом,

а по венам от сердца

горячая Волга течёт,

у пупа – Антарктида,

и Арктика – возле ключиц.

Будешь после потомков

неведомым землям учить.

 

Я и сам, у зерцала

отмерив известный масштаб,

виртуоз приключений,

крутых путешествий мастак,

наколов карту мира,

охотно включаюсь в игру:

если мир в человеке,

каков человек на миру?

 

Гагарин

 

По голым весенним рощам

берёзовый сок вскипает,

и гнёзда грачей чернеют

в сплетенье тугих ветвей.

Гагарин целует небо

обветренными губами,

и небо, сойдя на землю,

целует его в ответ.

 

Он завтра на зов ответит.

Барахтаясь в перигее,

седых облаков сугробы

и звёзд синеватый лёд

он завтра горячим сердцем

растопит и отогреет,

и будет высок и сладок

апрельский его полёт.

 

Он в небо ещё вернётся,

он выполнит обещанье,

и небо ему отплатит

за верность его сполна:

оно ведь целует страстно,

особенно на прощанье,

оно ведь целует страшно,

и смерть, как любовь, сильна.

 

Полнолуние

 

От света луны истончается лезвие бритвы,

скучающей на подоконнике с давней поры,

и козыри биты, и мы с полнолунием квиты,

и в тяжкой дремоте застыли немые дворы.

И я говорю фонарям: «Фонари, не горите!

Не стоит тягаться с холодным небесным огнём».

И что-то вещаю на ветхом и пыльном санскрите:

сначала «ом мани», потом «падме хум», а потом

беру телескоп и слежу за луной в объективе,

там горы и кратеры тонут в литом серебре.

О, как же красиво полночное дивное диво,

застывшее, как колесо на покатом ребре,

и как мне понятны лунатиков бедных молитвы

и чувство сжигающей их изнутри пустоты.

Тогда я сжимаю в руке заскучавшую бритву

и режу луну, словно сыр, на большие ломти.

 

На склоне грядущей Голгофы

 

Возьмём сигареты и кофе

и будем сидеть до зари

на склоне грядущей Голгофы.

А ты говори, говори,

вещай мне, вращая глазами,

о сути людей и вещей,

сдавай вековечный экзамен

профессору всяческих щей.

Я что-то, конечно, отвечу,

скажу, как всегда, невпопад,

что вот, мол, закончились свечи

и пуст за окном зимний сад.

Когда ты уйдёшь, не прощаясь,

растаешь в лиловом дыму,

я даже слегка опечалюсь

и, может быть, что-то пойму.

Пойму и опять позабуду

и буду глядеть, истукан,

на груду немытой посуды

и полный окурков стакан.