Сергей Смирнов

Сергей Смирнов

Новый Монтень № 34 (274) от 1 декабря 2013 г.

Общество мёртвых поэтов

 

Да, именно так – «Общество мёртвых поэтов» – назывался голливудский оскароносный фильм режиссёра Питера Уира, в котором учитель Джон Китинг в исполнении Робина Уильямса пытается привить своим ученикам любовь к литературе и понимание жизненных ценностей несколько экстравагантным способом. Всё заканчивается трагически. Википедия со ссылкой на публикацию в журнале «Контрабанда» сообщает: «В 2008 году бывший преподаватель технологии в общеобразовательной школе Уолтер Скоулд под впечатлением от фильма создал «Общество мёртвых поэтов Америки», задача которого – поиск мест заброшенных захоронений поэтов США. К октябрю 2011 года Скоулд посетил могилы 225 американцев, бывших когда-то национальной гордостью».

Впору и нам открывать «Общество мёртвых поэтов России». Три поэта, о которых пойдёт сегодня речь, на склоне лет успели снискать толику признания в профессиональной среде критиков и издателей. Но заслуживают они гораздо большего.

Поэтому не грех напомнить о них ещё раз. Физическое существование закончено, но стихи Михаила Анищенко, Валерия Прокошина и Игоря Царёва продолжают завоёвывать сердца читателей, вызывать пристальный интерес истинных любителей поэзии, будить мысли и чувства тех, кто не глух и не слеп.

В качестве материала для исследования я выбрал подборки М. Анищенко и В. Прокошина из Антологии русской поэзии XXI века (т.1, «Останется голос», СПб.: Алетейя, 2013) и подборку И. Царёва, с которой он победил на поэтическом конкурсе «Заблудившийся трамвай-2011».

Так уж вышло, что эти подборки во многом стали итоговыми, и в них, как в магическом кристалле, отразились основные особенности творчества каждого из трёх больших русских поэтов.

 

1. Михаил Анищенко (1950 – 2012)

 

Русский экзистенциализм

 

Горькие, искренние, предельно честные стихи человека, казалось бы, дошедшего до крайней степени отчаяния. Всё, что было дорого душе, погибло, брошено, уничтожено, пребывает в забвении. Как тут не усомниться в существовании Бога, не потерять веры в Родину и, как к последней надежде на спасение, не припасть к любимой Женщине? Как в такой безнадёге найти силы для того, чтобы жить? Но поэт, стоящий «у бездны на краю», где и пропасть под ногами сквозит, и во все стороны открываются новые, ранее не видимые, горизонты, и зрение предельно обостряется, прозревает еле брезжущий свет в конце тоннеля: «И вновь, без вопросов, как боль или стон, / Двенадцать матросов идут за Христом». Значит, история продолжается. «Сидят и молчат под скорлупкой яйца, / И нет нам начала, и нет нам конца». Значит, неразрывен круг смертей и рождений. (На стихотворении «Курочка Ряба» я остановлюсь более подробно чуть позже).

Подобное миропонимание я и называю русским экзистенциализмом: найти в себе волю и мужество жить не по лжи в условиях тотального неустройства, с полным пониманием всех житейских несуразностей и жизненных изъянов.

С Богом и церковью у Михаила Анищенко отношения сложные. В порыве праведного гнева у поэта вырываются горькие слова: «Отлучаю Церковь от Себя, / Как она Толстого отлучала». Смотрите, «Себя» с прописной буквы! Что это, гордыня, воспалённое самомнение? Нет, скорее сопричастность со всем происходящим, ответственность за всё совершающееся. И Господу Анищенко задаёт прямые неудобные вопросы: «Господи, если ты русский, счастье моё не губи... Встань, от стыда умирая, перед иконой своей». Это ведь, в том числе, и к себе самому вопросы и претензии!

Так же и нынешние дела на родимой стороне не вызывают у поэта ни надежды, ни оптимизма. Где выход? Куда бежать? С головой погрузиться в ностальгию по прошлому? Но это тоже тупиковый путь: «Я убит при попытке к бегству... / Из России – в Советский Союз».

Часто поэт прибегает к образам лодки и реки. В первом же стихотворении мы читаем: «Мою допотопную лодку без вёсел несёт по реке.» Здесь я вижу отсыл к известному рубцовскому: «Лодка на речной мели / Скоро догниёт совсем». Если рассматривать реку как символ неумолимого течения жизни, непрестанного потока истории, который уносит с собой всё и вся, а утлую лодчонку как символ личностной судьбы, бессильной воспротивиться мощному течению, то многие вещи становятся более ясными. Ещё о лодке и реке: « Река обмелела, и лодка сгнила...», « Вижу речку и старую лодку...»  

Окружающая реальность для лирического героя Михаила Анищенко холодна, враждебна и беспросветна, здесь царствуют лёд и снег: «Летит над долиною поезд, дымится за окнами лёд», «И жизнь, словно репка, уходит под снег», «Я ступаю по тонкому льду // Над твоею холодной водою».

И всё же лирический герой находит в себе силы, чтобы бороться с подступающим холодом: «Выйду в двенадцать с лопатой во двор. / Снег разбросаю и вправо, и влево». Или вот ещё пронзительное стихотворение, полное заботы о любимой женщине: «Я воду ношу, раздвигая сугробы. / Мне воду носить всё трудней и трудней». «Разбрасывать снег», «раздвигать сугробы», «носить воду» в данном случае означает борьбу с мировой энтропией через любой созидательный труд. Автор задаётся извечным вопросом: «Я воду ношу – до порога, до гроба, / А дальше не знаю, кто будет носить».

 Поэт понимает жизнь как труд, как служение. И если Бог невидим, а Родина уходит на дно, то остаётся Любовь: «Земная любовь подступает под горло, / И ужас шевелится возле колен», « Всё равно я тебя больше жизни люблю, / Больше Родины, неба и Бога!»

Михаил Анищенко в своём творчестве сумел затронуть самые основы русского бытия, задать те самые проклятые вопросы, которые мучают русские умы на протяжении веков, докопаться до самой сути, корневых, сущностных, архетипических основ народного миропонимания. В этом отношении лирический герой его стихотворений не ограничен рамками личностного «я», а в чём-то равен и Богу, и народу.

Поэзия Анищенко насыщена, пронизана аллюзиями, реминисценциями, цитатами – и тем самым прочно вписана в контекст русской культуры, истории, литературы. В  стихотворениях подборки так или иначе упомянуты: Толстой, Тютчев, Мандельштам, Гумилёв, Блок, Есенин. А стихотворение «Шинель» является настоящим путеводителем по национальной литературе и истории. По мнению Анищенко, оспаривающему Белинского, не только «русская проза вышла из гоголевской «Шинели», но и – шире – вся русская история, весь русский менталитет. Всё началось с грабежа, и пока не будет избыт давний грех, лёгший проклятием на семь поколений, так и будут твориться в русском мире неблаговидные дела и чудовищные преступления. А их реестр богат и обширен. Анищенко зачитывает обвинительное заключение: в литературе – собственно ограбление Башмачкина, преступление Раскольникова, беспредел Троекурова, вынужденное предательство Герасима, бесчинство Кабанихи; в истории – раскулачивание, уничтожение крестьянства, расстрел царской семьи. А виновник всех этих бед, вечный и неизбывный, «сидит в Кремле... в украденной шинели». Это собирательный портрет всех самозванцев, тиранов, узурпаторов в русской истории, позарившихся на народную шинелишку.

От литературных и исторических аллюзий рукой подать до аллюзий фольклорных, сказочных. Если «Репка» только упоминается в общем контексте: « Ни бабки, ни дедки, ни внучки, ни жучки, / И жизнь, словно репка, уходит под снег...», то на «Курочке Рябе» поэт останавливается обстоятельно. Как известно, в её основу лёг космогонический миф, бродячий сюжет в фольклоре многих народов о происхождении мира из яйца. Так, в угро-финских мифах присутствует сюжет о том, как ласточка снесла яйцо на морском утёсе, набежавшая волна унесла яичко в море, ласточка после многодневных поисков нашла лишь половину потери, а вторая стала твердью небесной и звёздами на ней.

Стихотворение Михаила Анищенко построено на диалоге деда и бабки,  в коих просматриваются обобщённые мужская и женская сущности: вечно сомневающийся, критически настроенный мужчина – и женщина, хранительница очага, продолжательница рода, уверенная в вечности жизни. Поэтому рефрен «А Курочка Ряба яичко снесла» звучит в её устах убедительно. Жизнь продолжается, невзирая на войны, катаклизмы, разгул стихий и бесчинства власти. И не менее убедительно звучит авторская концовка: «Вот так и сидят под скорлупкой яйца, / И нет нам начала, и нет нам конца». Так «они», дед и бабка, становятся «нами», русским народом, потому что «они» и есть «мы».

 

2. Валерий Прокошин (1959 – 2009)

 

Евразийский гамбит

 

Если сравнивать Анищенко и Прокошина, то становится очевидной разнонаправленность векторов развития их авторской поэтики. У Анищенко это интенсивность: устойчивая символическая система, углублённое понимание русской культурной парадигмы, аллюзии и реминисценции сугубо национальные. У Прокошина, напротив, экстенсивность: в поисках потерянного рая он мечется – не важно, мысленно или физически – по всей поверхности Земного шара, по временам и странам. Он, с одной стороны, более пластичен, современен, приметы и предметы сего дня не вызывают у него отторжения, он всё понимает и принимает с открытой душой, его сознание разомкнуто в окружающий мир. С другой стороны, Прокошин, казалось бы, более обширен, но менее глубок, чем Анищенко. Исключение, пожалуй, составляют первое, второе и последнее стихотворение подборки, которыми она изящно обрамлена (об этом – чуть ниже).  Не всегда удаётся остановиться на бегу, оглядеться, да и вообще, «нельзя объять необъятное», хотя поэту этого и хотелось бы. Здесь впору вспомнить «о всемирной отзывчивости русского человека», по определению Достоевского.

Модернистские тенденции также отчётливо прослеживаются в творчестве Валерия Прокошина, это касается и остросовременной лексики, и мировоззренческих сдвигов XXI столетия, и даже некоторого эпатажа, сарказма и иронии, нашедших место в его стихах.  Но, поскольку эти тенденции базируются на традиционном фундаменте, они и приносят свои положительные плоды. Именно так, на стыке модернизма и традиции, и рождается современная русская поэзия, а уж в какой пропорции использовать необходимые ингредиенты, каждый поэт решает для себя сам.

В стихах Валерия Прокошина также присутствует ностальгия по детским и юношеским годам, пришедшимся на Советскую эпоху нашей страны. Недаром и подборка в Антологии названа «Дежа вю» («Уже видел»). Но ностальгия эта особого рода. Вряд ли поэт скучает по строю и идеологии: «На зубах скрипит советская зима», «Любовь к родной стране страшнее, чем свобода», «Как империя мистического зла / Превращается в империю любви». Прокошин скучает по евразийскому простору былой страны (триптих «Степь»), по детским светлым годам удивительных открытий, по армейским друзьям и первым возлюбленным.

Вообще, в стихах Прокошина много любви, любви чувственной, эротичной, на грани откровения. Это, согласно поэту, животворящее начало, противостоящее всему мертвящему, в том числе жёсткому политическому режиму: «Ты сама сказала мне, что ты сама // Мне постелешь по-восточному постель... // Потому что за окном сегодня сплошь / Площадь Ленина и памятник ему... // Мы сплетаемся корнями диких трав / На глазах окаменевшего вождя».  Тем самым автор утверждает, вопреки анекдотическому постулату, что в Советском Союзе секс был. Как есть он и после.

Восточный колорит, присущий всей подборке, несомненно, является тем же отголоском советских времён, когда из-за «железного занавеса» на Западе к нам проникало не больше, чем из-за «шёлкового полога» на Востоке. Ловили по крупицам. И Валерий Прокошин являет нам собранную им коллекцию восточных впечатлений, предметов, ощущений, ароматов. Причём Восток это разный: от армейской казахской степи с неизменным товарищем Ерболом, от крымско-татарского любовного треугольника  – до китайского зелёного чая,  до сказочных драконов. Поэт как бы ведёт читателя по страницам книг «вечных наслаждений», «предостережений», «разочарований», «долгих расставаний» («Восточные книги»). И это чтение оказывается определённо интересным, захватывающим.

Но этот восточный колорит не был бы столь ценен, если бы не был пропущен через русскую душу, самое средоточие её. В вековой цепи культурного взаимообмена и взаимообогащения мы играли и с Западом, и с Востоком одну большую шахматную партию, жертвуя пешку в начале игры, приобретали качество и стратегическую инициативу, примеряли чужое, вертелись перед зеркалом, нужное оставляли впрок, а ненужное отбрасывали прочь. Поэтому в стихах Прокошина казах Ербол «читает перед сном “Отче наш” наизусть» (понятно, по настоянию своего русского камрада), а герои «Восточных книг» штудируют «Книгу разочарований популярного китайца в переводе Кузмина». Как пророчески писал Юрий Кузнецов: «Ведь чужие священные камни, / Кроме нас, не оплачет никто».

Теперь о кажущейся поверхностности Прокошина. Первое, второе и последнее стихотворения подборки с лёгкостью опровергают этот тезис. Здесь он копнул предельно глубоко. Здесь история взросления пытливых детских души и разума напрямую сопрягается с историей страны и даже истории человечества с библейских времён. Здесь метаморфоза гусеницы в бабочку предстаёт перед нами метаморфозой человека/человечества, сладость детского бытия («Молоко, яйцо и сахарный песок...  / Мандарины, пастила, халва, хурма») сталкивается с жёстким житейским фактом («На зубах хрустит советская зима»). И если добрый плещеевский дедушка обещал внукам: «Будет вам и белка, будет и свисток», то теперь «Белка спит, разбит фарфоровый свисток». Так происходит крушение детских иллюзий, так взрослеет душа человеческая, так из гусеницы рождается бабочка.

В следующем стихотворении в человеческую/народную языческую душу властно вторгается христианство. Отсюда и «Отче наш», и «шестой день» творения, и «ощущение, что где-то рядом рай». И он будет явлен человеку «словно ангельская весть» в день седьмой, в воскресенье. После Воскресения.

Последнее стихотворение, также написанное изящными терцетами с тройной рифмовкой, всё возвращает на круги своя. В нём – яркое детское воспоминание, пропущенное через знания и житейский опыт взрослой души. Начинается оно как светлая идиллия, где маленький герой уподобляется Адаму в райском саду, «Я вытягиваю поимённо / Насекомых из первых рук» (то есть Господь творит окружающий мир), «Насекомые детской речи / С именами из первых уст» (то есть Первочеловек по велению Господа даёт имена всему сотворённому). А дальше происходит возврат в язычество. И в нём появляются «бабочка-непоседа, кружащая возле дома, среди ветвей», словно залетевшая к нам из первого стихотворения, и дед с бабкой, словно природные хтонические сущности, символизирующие мужское и женское начало. Не библейский ли Саваоф явился мальчику в образе лавкрафтианского чудища (Ктулху, рождённый фантазией писателя, часто изображают с головой осьминога, в таком случае бородатый дед в детских воспоминаниях, вооружённых более поздней взрослой информацией, именно таковым может представиться). А ещё он похож на гоголевского Вия, «седой, незрячий», обладающий тайными знаниями («называет заветный срок») и одаряющий мальчика заветными дарами («и калачик в карман мой прячет, / целует меня в пупок». И дары эти страшные, тяжкие, сродни «Волшебной скрипке» Гумилёва.

 

3. Игорь Царёв (1955 – 2013)

 

От Москвы до самых до окраин

 

В своём творчестве Игорь Царёв следует заветам Пушкина «в жестокий век восславить свободу» и «милость к падшим призвать». Не это ли, в самом деле, главная задача для русского поэта любого времени и поколения? Мало ли и у нас, в начале XXI века, несвободы и падших? Или наш век не жесток? Ещё как жесток!

Поэтика Царёва гармонична, выверена, равновесна, владение словом доведено, отшлифовано практически до идеала. Широк круг пристальных интересов автора – исторических, географических, социальных.

Царёв уверенно владеет словом, стихи его мелодичны, часто он прибегает к звукописи, не только аллитерациям и ассонансам, но и к хлебниковскому корнесловию. Причём приёмы эти не натужны, а легко вписываются в общий контекст, обогащая звучание и смысл стиха. Это заметно даже по названиям стихотворений: «Бродяга и Бродский» (что, казалось бы, общего между этими представителями различных полюсов социальной сферы, а оно, оказывается, есть, и это – любовь к поэзии, чуткость к поэтическому слову), «Ангел из Чертаново» (здесь забавный смысловой перевёртыш, в Чертаново, где, судя по названию, должны жить черти, откуда ни возьмись появляется ангел), «На Божедомке Бога нет» (ещё одна характерная черта Царёва – повышенное внимание к различного рода топонимам, их осмысление и обыгрывание).

Царёвская строка звучит, поётся, зовёт за собой: «Не отчалишь в Принстон от этой пристани», « На Тоболе край соболий, а не купишь воротник», « От Елабуги до Ладоги / Поседевшая земля…»

Чувство присущего поэту историзма, жестокие уроки XX века показаны на контрастах, когда красное и белое, советское и антисоветское смешаны в один нераздельный и неслиянный ком: «Вымыл дождь со дна овражка всю историю к ногам: / Комиссарскую фуражку да колчаковский наган...» В одном из самых пронзительных стихотворений подборки автором сведены вместе два брата, физически и душевно пострадавшие в страшные годы минувшего столетия: бывший зек, «выхаркивающий лёгкие, застуженные на Тоболе» и бывший фронтовик, «ставший после неметчины на полторы ноги короче». Оба, обнявшись, поют «Ворона», а лирический герой слушает их и плачет. Заметьте, не поёт вместе с ними, а плачет в стороне.

И в этом одна из особенностей авторской позиции. При всём прекрасном знании страны, которую вдоль и поперёк объездил, народа, среди которого жил, при всём сочувствии к их непростым судьбам – это всё же несколько отстранённый взгляд столичного жителя на остальную Россию:

 

Этот стреляный город бессмертен, а значит, бесстрашен.

И двуглавые тени с высот государевых башен

Снисходительно смотрят, как говором дальних провинций

Прорастают в столице другие певцы и провидцы.

 

Разочаровавшись в справедливости хода истории и государственной справедливости, поэт ищет их в сферах небесных. Стихи пронизаны богоискательскими, религиозными мотивами. Юродивые, ангелы, старые хиппи, населяющие стихи Царёва, являются автору существами не от мира сего. Вот и бродяга в электричке, «шпарящий Бродского наизусть», идёт по проходу, «не касаясь земли». Старый питерский хиппи, отказавшись от возможного благоденствия за границей, предпочитает век вековать в родном городе. «Ангел из Чертаново», ходящий по пятам за лирическим героем, «отбившийся от стаи», вместо горнего полёта вынужден «месить грязь босыми ногами». Всё это недостижимые для нас, простых смертных, идеалы, достойные как минимум восхищения и уважения. «Блаженны нищие духом, ибо их есть Царствие Небесное». Чаще воплощения святости и греховности идут рука об руку. Такова столица, воспетая Царёвым в стихотворении «Город»:

 

И на веки веков обручённый с надеждой небесной,

Он и бездна сама, и спасительный мостик над бездной.

 

Своего рода духовное завещание поэта, своеобразный «нерукотворный памятник» – стихотворение «Переводчик», где он пытается проанализировать свою миссию. А она порой призрачна, неуловима, складывается из деталей и мелочей. Из всех богатств – «слова, завалявшиеся в кармане», основное занятие – «нанизывать их строкой, как мясо на шпажку» и жарить их на огне своей души, участь поэта – «стать однажды вовсе бумажным и рассыпаться по земле поцитатно», «оставить на полях переводы с языка колокольцев». Много это или мало? По-моему, очень много, и далеко не каждому дано.

Для меня очевидно, что безвременно ушедшие от нас Михаил Анищенко, Валерий Прокошин и Игорь Царёв обязательно встанут – и уже встают! – в один ряд с лучшими русскими поэтами конца XX – начала XXI веков. И доскональное изучение их творчества, объективная оценка их значения для отечественной словесности – ещё впереди.

                                                                                                

Август-сентябрь 2013 года

Кингисепп

 

Иллюстрации:

Портреты Михаила Анищенко,

Валерия Прокошина 

и Игоря Царёва

 

PS-45: Произведения Михаила Анищенко, Валерия Прокошина и Игоря Царёва, опубликованные в альманахе «45-я параллель», можно найти и прочитать по ссылкам:

http://45parallel.net/mikhail_anischenko/

http://45parallel.net/valeriy_prokoshin/

http://45parallel.net/igor_tsarev/

Свободный поиск

Mostbet com

mostbet com

my-mostbet.ru