Сергей Смирнов

Сергей Смирнов

Четвёртое измерение № 10 (502) от 1 апреля 2020 года

Электропастораль

Горнолыжник

 

Имеющий уши не хочет слышать,

имеющий очи не хочет видеть,

язык превзошедший устал глаголить.

Он делает выбор – встаёт на лыжи,

поёт и хохочет, как горный идол,

несётся без трассы по вольной воле.

 

Его «россиньоли» бразды взрывают,

то взвоют пилой, то взревут медведем,

и слева, и справа рождая вихри,

что следом с вершины летят дымами,

а руки его из звенящий меди,

и торс из латуни, из бронзы – икры.

 

Алмазною пылью снега искрятся,

позёмки змеятся прозрачным шлейфом,

и сосны проносятся частоколом.

А он, горнолыжник, и рад стараться,

и вихри уходят напра-налево,

несясь стороной по уступам голым.

 

Он, спуск завершив, понимает: поздно

иные пути избирать мишенью,

сняв шлем, с головою идёт повинной.

Он слышит: гудением полон воздух,

он видит: вокруг всё пришло в движенье,

и он говорит: я принёс лавину.

 

Зима нордических кровей

 

Снег шёл и падал, словно пьяный,

и так же медленно вставал,

и с прытью дикой обезьяны

держал равненье на подвал.

 

То полз змеёй, то рыскал рысью,

то разворачивал меха,

и, как ариец белобрысый,

разил стрелой наверняка.

 

В бреду нелепом, в рьяном танце,

в кругу зимы, в хорале вьюг

он был похож на иностранца,

войска ведущего на юг.

О голубые пики елей

он изорвал свои бока

и дотащился еле-еле

до мартовского камелька.

 

Была судьбина незавидна

зимы нордических кровей:

её теперь почти не видно

из-под венков, из-под ветвей.

 

Альтернатива

 

Каждый апостол желает знать,

где же сокрыт Мессия:

или в пустыне без крышки-дна,

или в снегах России?

 

Вот он с ружьишком, надев треух,

бродит в тайге январской

и выбирает одно из двух:

хочешь – бери и царствуй

 

в мире, где шустрые снегири

холст запятнали алым,

где под высоким венцом зари

ясное утро встало,

 

в небе, где ангельские хоры

Богу поют осанну,

где у престола до сей поры

плачут Мария с Анной,

 

в мире, где ходишь с ружьём сам-друг

между сосной и елью.

Он ненасытно глядит вокруг

и выбирает – землю.

 

Морские коньки

 

Загнав пять пар морских коньков,

я был таков, как та плутовка,

что в продолженье трёх веков

сыр у пернатых клянчит ловко.

 

Я их загнал за пятьдесят,

а мог бы и поторговаться.

Другие на стене висят,

всегда готовые сорваться.

 

Они служили при царе

Гвидоне или Посейдоне.

Сказания о той поре

мы растащили на центоны.

 

Когда кругом наступит лёд,

придёт песец, то, может статься,

я, отрешившись от забот,

начну на них по льду кататься,

 

чертить восьмёрки и круги,

взрезать лазоревые глади,

морочить барышням мозги,

жить, как арахис в шоколаде.

 

Ну, а пока они, увы,

свои интриги отыграли

и посреди морской травы

смешно торчат, как интегралы.

 

Королевский сын

 

У дюжины нянек детина без глаза,

без уха, руки и ноги.

А мама сама-то, такая зараза,

не хочет тачать пироги.

И кто ей закон? Чай, сама королева –

Господь её всуе храни –

и ходит направо, и ходит налево,

когда не критичные дни,

по диагонали и по вертикали,

и так, как захочет сама.

А сын утекает, а сын истекает

и медленно сходит с ума.

На что пацану золотые протезы,

прозрачный сапфировый глаз

и тезы её, и её антитезы,

и в клетке четыре щегла?

Отец его, жертва любви и коварства,

под камнем холодным лежит,

над ним возникают и рушатся царства,

простор рассекают стрижи.

А сына не любят ни злыдни-принцессы,

ни девы окрестных шале,

и шлёт он – во власти такого процесса –

проклятье всему на земле.

Придворные дрязги его доконали,

зовёт его ярость на пир…

За то, что свершится в жестоком финале,

ответит Уильям Шекспир.

 

Анаграмма

 

Мне в дверь стучал Алькофрибас Назье,

почти что Карабас из детской сказки,

и представлялся настоящим мсье

и кавалером Ордена Подвязки.

 

Но я прекрасно знал, что врёт француз,

что истины в его речах ни грамма,

что понапрасну крутит пышный ус,

поскольку он всего лишь анаграмма.

 

Я самозванцев чую за версту,

а с ним знакомство свёл в девятом классе,

и сном, и духом чувствуя черту

и предпочтенье отдавая квасу.

 

Гаргантюа, и с ним Пантагрюэль,

и масса диалогов на латыни

на протяженье нескольких недель

светили мне в моей февральской стыни.

 

Поди ты прочь, ты стал совсем другим!

Он скрылся в малолюдном переулке,

в тумане долго в таяли шаги

и раздавался хруст французской булки.

 

А солнце, сонный лик склонив к земле,

пекло отяжелевшие затылки.

Мы шли с Рабле на пьяном корабле

к Оракулу Божественной Бутылки.

 

Электропастораль

 

Мечтают ли электроовцы

о пастухах,

о их ухватке и сноровке,

о их руках?

 

Андроиды и человеки,

всяк сущий люд

в своём неисчислимом веке

на ласку лют.

 

Неправда, что удел овечий

ярмо да бич,

и что в природе человечьей

пасти да стричь.

 

Пусть нет ни шерсти и ни мяса.

А если вдруг

овца ему не скот домашний,

а лучший друг?

 

Хозяин поведёт напиться

к волнам реки –

и резво застучат копытца

и каблуки.

 

Не утолят извечной жажды

ампер и вольт.

Придёт по души их однажды

электроволк.

 

Птичий суд

 

Гуси-лебеди несут

паренька над миром дольним,

над Берлином, над Стокгольмом –

принесут на скорый суд.

 

«Милый Мартин, – плачет Нильс, –

вспомни, как гуляли в марте

по Бродвею и Монмартру.

Опустись скорее вниз!»

 

«Добрый друг, открой глаза, –

отвечает верный Мартин, –

на хребтине, как на парте,

ты вплываешь в небеса.

 

Мы когда-то Рим спасли,

грустной девочке Марусе

в славном городе Тарусе

солнце на крыле несли.

 

Ты же, Нильс, чего скрывать,

был порой изрядно гадок,

братьев меньших из рогаток

пристрастился побивать.

 

С этикетом не знаком,

не воздержан, не воспитан,

был козлом, стучал копытом,

плёл узоры языком.

 

Перестань душой дрожать,

как ни бейся, как ни кайся,

перед Аккой Кнебекайсе

предстоит ответ держать».

 

Гуси мальчика несут,

багровеют пух и перья.

Не захочешь, а поверишь

в неизбежный птичий суд.

 

Космонавт

 

Семнадцать лет. Полёт нормальный.

По курсу – бездна, звезд полна.

Наклон орбиты минимальный,

и под пятой не видно дна.

 

На тросе, как на пуповине,

в потоке радиолучей

летит забытый и невинный,

забытый, стало быть, ничей.

 

Шуршат в наушниках сигналы,

прибоем шепчут голоса,

но он всегда подальше гнал их –

и лишь глядел во все глаза.

 

Перед собою смотрит прямо,

не увязая в мелочах,

и космос плещется упрямо

в его ошпаренных зрачках.

 

Заиндевелые ресницы,

распущенный безвольно рот.

Одна, но прочная граница

ему проснуться не даёт.

 

Ведь кислород иссяк в баллонах

ещё семнадцать лет назад –

и по орбите, как по склону,

скользит бессмертный космонавт.

 

Звездочёты нашего двора

 

У лейтенанта пара звёздочек,

в вечернем небе – сотни, тысячи,

они горят, как искры, в воздухе,

и Млечный Путь из кварца высечен.

 

И лейтенант влачит с треногою

свой телескоп – трубу подзорную

и смотрит ввысь с тоской-тревогою

на мирозданье поднадзорное.

 

На месте Орион с Плеядами?

В комплекте спутники Юпитера?

Не травит ли Венеру ядами

«Мисс мира» родом из-под Питера?

 

Вокруг дома многоэтажные,

повсюду окна освещённые,

гуляют парни эпатажные,

пацанской спесью оснащённые.

 

Они как будто оглашенные,

почти совсем умалишённые

меняют время, как волшебники,

и носят джинсы расклешённые.

 

То подойдут, стрельнут по «Космосу»,

то в окуляр пытливо пялятся,

трясут нечёсаными космами,

слегка поддатые по пятницам.

 

Они достанут с неба чёрного

по паре звёзд для форсу вящего,

как горсть картофеля печёного

из костерка, в ночи горящего.

 

Вселенная. Жизнь. Разум

 

Книжица «Вселенная. Жизнь. Разум»

не давалась мне, парнишке, разом.

Я твердил загадочную фразу:

«Параллакс звезды Альдебаран»,

изучал всерьёз каналы Марса

по Скиапарелли, не по Марксу,

пролетал фанерой мимо кассы,

брал любую стену на таран.

 

И, страдая от духовной жажды,

просвещался лекцией Ажажи,

так, что в небе увидал однажды

красное, как уголь, НЛО.

Я ловил по радио сигналы

по секретным УКВ-каналам,

но попасть в истории анналы

мне, увы, тогда не удалось.

 

И молчит вселенная угрюмо,

наполняя мраком наши трюмы,

словно чёрный беспросветный юмор,

искажая перспективный вид.

Не летят к нам инопланетяне,

и самих летать уже не тянет,

и в роскошной вазе грустно вянет

икебана звёздных аэлит.

 

Гаванская сигара на троих

 

Витёк купил гаванскую сигару.

Её втроём курили мы украдкой

под пиво, под «битлов» и под гитару

мальчишеского гонора заради.

Её курили ровно две недели

по паре-тройке маленьких затяжек,

и должен сообщить: на самом деле

был этот труд и горестен, и тяжек.

Её втроём курили мы на пляже –

на диком пляже у заросшей речки.

Бывало, на песок горячий ляжем

и заведём мечтательные речи.

И горькая слюна во рту вскипала,

и тошнота подкатывала к горлу,

но этого, понятно, было мало,

чтоб не нести порок предельно гордо…

Теперь уже мне не нужны и даром

приметы дорогой заморской жизни.

Я не люблю гаванские сигары –

я предан «Беломору» и отчизне.

 

Семь вёрст до Тарутина

 

Сказавшись больным, не пошёл на занятия,

случился к тому ж у отца выходной,

и время стояло сентябрьское, знатное,

когда пацанов не загонишь домой.

 

И мы прошагали пешком до Тарутина,

где после кровавого Бородина

и после эпохи муштры и шпицрутенов

ковала Кутузову славу война.

 

Музей с магазином без боя повержены,

оттуда добыты, как ценный трофей,

значки, сувениры, два тома «Отверженных»,

ромашка, чабрец, подорожник, шалфей.

 

С тех пор нам привычно топтать топонимику,

гулять по рельефу бескрайней страны

и знать, как друзей и знакомых, по имени

кусты и пригорки, ручьи, валуны;

 

без стука входить в кабинеты истории,

пространство и время вязать в узелки

и, помня былые фиаско-виктории,

креститься на церковь у синей реки.

 

Дама пик

 

Мы вызывали Пиковую даму

в советском совмещённом санузле

через сквозной проём зеркальной рамы –

и ни-че-го не ведали о зле.

 

Узнали из нелепых ритуалов,

как серый ужас брать на поводок,

как вовремя нырнуть под одеяло

и как бежит за ворот холодок.

 

С кузинами чудили и рядили,

пророчили по книгам и свечам

и зло в своей квартире разбудили –

по глупости, случайно, сгоряча.

 

Случались и трагедии, и драмы,

и в дом стучала лютая беда.

Мы вызывали Пиковую даму.

Она пришла. Похоже, навсегда.

 

Хармсова старуха

 

…а из окон выпадали старухи,

словно зубы из цинготной каверны –

явный символ наступившей разрухи,

верный признак наступающей скверны.

 

И одна из них ему выпадала

чёрным козырем краплёной колоды –

Ювачёву, что стоял у начала,

Даниилу, что дежурил у входа.

 

И тогда не содрогнулась эпоха,

в низком небе не разверзлась прореха –

Ювачёву на земле стало плохо,

Даниилу стало вдруг не до смеха.

 

Он когда-то перекрасился в Хармса,

чтобы сбить со следа злую старуху,

но под пологом кровавого Марса

от старухи получил оплеуху.

 

Жили люди – мудрецы и пройдохи,

выживали кто с трудом, кто непросто.

Всем скроила им старуха-эпоха

деревянные бушлаты по росту.

 

Жили-были, но пропали и сплыли,

растворились в горьком стоне да звоне,

в жалкой пригоршне гулаговской пыли,

в тусклой искорке на небе бездонном.

 

Чинари

 

Развесёлое времечко нэпа

расплескалось до поздней зари,

и коптили свинцовое небо

керосинками строф чинари.

Дом печати на речке Фонтанке

стал оплотом для «левых» искусств

в ленинградской шальной лихоманке,

на изломе теорий и чувств.

Здесь такие случались спектакли –

Аристотель вертелся в гробу –

гексаграммы, кресты и пентакли

проступали на мраморном лбу.

 

Среди воплей, проклятий и стонов

погляди и вперёд, и назад:

восстаёт одиозный Свистонов,

и Лодейников шествует в ад,

Топорышкин спешит на охоту

на безумных волков и слонов,

получает стабильную квоту

от сирен городских Иванов.

И берут рубежи и редуты,

как заснеженный сад – снегири,

пресловутые обэриуты,

а иначе сказать, чинари.

 

Очень скоро треклятое время

разольётся, как мутный кисель,

кочет клюнет в висок или в темя –

и живыми вернутся не все.

Сигануть бы в Атлантику с пирса,

если дома не видно ни зги,

и лишь смесь кокаина и спирта

прочищает глаза и мозги.

И звезды предрассветной чинарик

золотится на склоне зари

в час, когда попадают на нары

ни за что ни про что чинари.