Сергей Попов

Сергей Попов

Четвёртое измерение № 9 (665) от 15 мая 2026 года

Синдром должника

 

* * *

Здесь ангел хмельную не прячет слезу и утром трезвеет не скоро. И на голубом проступают глазу цитаты из прежнего сора. Пусть сослепу не различишь ни строки – окончены эти науки, что даже и чёрту побрать не с руки, а думают – коротки руки. И явь растворяется в присной слезе, и зреет во сне беспокойство – что необычайного в здешней лозе весьма порошкового свойства? Пусть ближний не брат, падший ангел не волк, никто никому не икона. И взять с полтычка не случается в толк лукавую букву закона. Но всё-таки крылья, продравши глаза, нет-нет да увидишь в проёме, где горлом забвенья идёт бирюза и кровь цепенеет на стрёме.

 

 

* * *

Очнётся беличий, безумный, золотой, охапки праздников швыряющий в горнило катаний лыжных и последующих с той, что всю дорогу после финиша курила – неистощимый на сквозные чудеса и расчудесные до судорог побудки – свирепый, ветреный, родной на полчаса, а следом сердце пепелящий ради шутки – морозный, пламенный, бессонный, никакой, сосредоточенный на новой передряге – и жизнь вразлёт, и смерть – бегущею строкой по льду, по воздуху, по завтрашней бумаге – лишь пятна, блики, отголоски болтовни о шашнях с вечным, о боданиях с минутным, про ночи Спасска, волочаевские дни чумное пение уже почти что утром – чтоб шалый, бешеный, готовый на беду, январь запрятывал в бреду пригоршни света, но как написано безумцам на роду, они, обнявшись, не разглядывали это – лукавой оптике и страху вопреки велись на спазмы в полный рост и на касанья сквозь плоть и кровь скоропалительной строки, где про вину и варианты наказанья – живые лыжи, раскалённое вино, необоримая растрава никотина – и если всё за всю печаль предрешено, то радость противостояния едина – и там, где вьюга ополчалась на поля и без зазрения курочила турбазу, ночная лыжница во имя февраля без лишней сырости закуривала сразу.

 

 

* * *

Как ни покушается ветер-снежок без удержу атаковать ходока, но холодовой на гортани ожог не предполагает, что речь коротка. С какого испуга немая зима словарные опорожнит закрома? Куда это в ночь по снежку пешеход, и всё ему, позднему, до или по – и хор аонид, и ватага невзгод, и зверских кровей нутряное депо? Кусается память, шалит лексикон и ненормативщина прёт косяком. И не потому ли сбоит снегопад, что бытоотступник не знает пути – хоть словоохотлив, и горлом сипат, и не заморочен сидеть взаперти? Но то, что держало его на корню, всё более напоминает херню. А что за погоды кругом – охренеть! Ему и шагается точно во сне – как будто годится последняя треть лишь на путешествие к местной весне. Но перемешались теперь времена, и не различить в темноте ни хрена. Какая сирень разцветает в башке, кромешные соки по жилам снуют! Поди развернись на сухом корешке, врастая в безвременье и неуют... Подруга-округа как сажа бела, и неописуем глоток из горла. И вот она, ситцевый, лярва-весна, да незачем озорнику говорить – и сердце мало, и досада тесна, и в шалом огне ариаднова нить… Но зверь отворяет сипатую пасть, чтоб с прошлым уже ни за что не совпасть.

 

 

* * *

Топили плохо – март лукавил, гриппозный воздух в глотке пел, в игре на присное без правил сок соучастия кипел. Сверкала зла двойная линза, садился слов подкожный жар, на сладких нотах фатализма прозрачный замысел дрожал. Перемывались азы – буки, что кости вышедших в тираж, покуда ангел близорукий нашёптывал как «Отче наш» маршрут в Элизий с дверцей узкой – Идём? Идём. Вопрос решён – там медлил Фофанов с закуской, и Маяковский жрал крюшон. И мусор памяти впервые с бессмертием накоротке под батареи паровые швырялся в яростной тоске. И берегла судьба-индейка ночную порцию тепла. и резонировала дека времён, заласканных дотла. Поверх голов металась вьюга, зайдясь на позднем вираже. На прожигателей досуга косились липы в неглиже. Маши кожзамовской перчаткой, туши цигарки напролёт – за утлый свет, за гонор шаткий разъятье лапу подаёт, стучит в асфальт обледенелый в такт непростительных шагов безумцев литобъединений, кормильцев брани и долгов. И тьма укутывает туже, и не контачат фонари… Не видно неба. Снег и стужа. Sapere aude – смотри.

 

 

* * *

«В Москву, – тарахтела, – конечно, в Москву, – Давно это тема засела в мозгу, и нет очевидней расклада. Когда на холсте не хватает мазка, сама по себе возникает Москва и всё завершает как надо». «Едва ли поможет, – ответствовал я, – Ты станешь в столице сама не своя. А впрочем, кати ради бога. Как будто бы бегством закрасишь изъян – кто был допотопной иллюзией пьян, тех не пощадила дорога». Художница вскользь надевала бельё, но главное – не прекращала своё: «Уеду, уеду, уеду…» «Ей-богу, во вторник отчаливай, что ж – как будто бы сам на себя не похож я стану от этого в среду». Четверг, понедельник и снова среда – разъятия бесцеремонна вода, но в ней половина успеха… Железнодорожный размыв дождевой, небесная дрожь по земной душевой и бесперспективное эхо. Я выглядел, надо сказать, молодцом для бойкой торговли помятым лицом – и это не худшая скверна – а тающий абрис сумбурных картин с течением, как оказалось, един, ведь русло начертано верно. Густые мазки на Москве не срослись – и следом вином разведённая слизь, и мутная спесь разведёнки… Столичная штучка? Пожалуй, она – на заднем дворе своего полотна задумчиво курит в сторонке. Но не удручает разруха двора, покуда душа шебуршит на ура и определяется мимо поклонников и позолоченных рам в бесплотный и неописуемый храм, чья геолокация мнима. И в самодостаточном сердце страны, где кисти неправильно наклонены и ждут воскрешенья наклона, придуманной фрески немыслимый ход – единственный путь, где не светит развод средь сумрачных вод Аквилона.

 

 

* * *

Полубезумные от нищенства дворы в разоре и беде, где только свистни – счастье сыщется – палёнка водится везде. Ищи-свищи в карманах с дырами, где не шуршало ни гроша – водиться с горькими да сирыми велит остывшая душа. Кровь не водица – жжёт до одури, ведь эти самые дворы кому-то трезвому запродали, чтоб вырос город из дыры. Необычайный, в небе тающий, заполоняющий зрачки… У бедолаг закваска та ещё – хоть сплошь терпилы и сочки. Глаза приладь к окрестной темени и без развода разгляди, что нет у плакальщика времени, но небо светит впереди.

 

 

* * *

Зарывался в ясное и простое – забывал перчатки, глядел налево, западал на песни времён застоя после алкогольного перегрева. Закрывался в тесной своей хибаре, вырубал мобильник, врубал Динрида, чтобы здешние не шептались твари о вальтах отвязного индивида. Чтоб не сыпался весь порядок линий, в партитурах не кувыркались ноты, он повязывал галстук себе павлиний и кошмарил призраков до икоты. Те шарахались по углам и дырам, подвывали нехотя бэк-вокалу… И обрывки смысла неслись над миром, растворяясь в звуках мало-помалу. Он торчал и бредил о том, что худо- бедно гармония держит марку, и его безбашенная причуда для пустого сердца сродни подарку. Брюки-клёш, ботиночки на платформе – чтобы Хронос офонарел от злости. Ведь не всё же париться о прокорме да исправно мыть недоумкам кости. Погружался в бешеное и злое, сокрушался – вот и крушил, что рядом: разукрупнял посуду, ломал алоэ, воспламенял радиолу взглядом. И тогда долбили соседи в стену, у двери полиция бесновалась… Он прекрасно знал фараонам цену, но ежу понятно, что трясся малость. Понимал, что если сама эпоха к постояльцу ломится одичало, значит, с нею непроходимо плохо, как бы та победы не отмечала. Как бы речи ни городила лихо, всё душа от музыки фанатела… В райотделе дурь и неразбериха – оттого гармонии нет предела.

 

 

* * *

Подруги вдали различимы едва – параметры страсти смешны. И там, где вчера бушевали слова, сегодня разгул тишины. Загульный период вселенской тоски решительно был бы хорош, когда не давила бы кровь на виски и ставилось счастье ни в грош. И ложь во спасение, где не спасти от календаря ничего, у памяти в необъяснимой чести и входит в её вещество. Я не комментирую частности сна, который и снился едва ль, когда норовит чумовая весна сместиться почти на январь. И пафос, не свойственный ранней зиме, цветёт вопреки и назло. Роскошные тени гуляют во тьме, но зренье уже отцвело. И если купаются блики в любви ко внекалендарным делам, что может ответствовать их визави сквозь нынешний глядя бедлам? «Я не различаю, и впредь не хочу – всю оптику видел в гробу – единственно так дураку по плечу свою одурачить судьбу. Я не существую во всех временах – единственный выдан расклад, где пух неизвестности легче, чем прах, но кто этой лёгкости рад?»

 

 

* * *

Адыгейский сыр, сухари, вино. Всё, что будет – в точности решено. Молодой киш-миш, черемша, киндза – велики у будущего глаза. Широки у Кукольного дворы, здорова некошеная трава, и как будто куклы в пылу игры, оживают в сумерках дерева. От крутого перца душа горит и слеза от луковых прёт колец – даром язвенный предстоит гастрит и здоровью в целом грядёт конец. Только это сбудется не теперь, и отвага в ночь открывает дверь, где от яростных несусветных фраз искры сыплются из лукавых глаз. Там рецепт бессмертия в полный рост пред очами шалыми предстаёт, и рябит в зрачках от горючих звёзд, всё до точки знающих наперёд про блаженных баловней темноты, головокружительный их маршрут, где застолий бешеные цветы по-над пропастью на убой цветут. «Пролетарий», Каменный, Утюжок. И такси запыхавшийся движок. И тонка у прожитого кишка пересилить сбои того движка. И с цветками пепельными во рту, колесить по памяти широки, за её невидимую черту заезжают запросто едоки. И несётся с кухонь забытый дым, и наборы специй шибают в нос, где до безобразия молодым каждый третий вскоре слетел с колёс. А другие, пепла набравши в рот, не вписались в нынешний разворот по причине кухонного огня, что черней и ярче день ото дня. И никак не пишется общепит в галерею трапез на кураже – шаурма кобенится и шипит, но повсюду соус иной уже. И трава пострижена во дворах, свет уложен в новые фонари. И витрины прелестей в пух и прах на Броду наряжены изнутри. И едва ли кто-то притормозит – у машины времени свой транзит, где чадят харчевни вослед пирам, и безумству стыд надлежит и срам.

 

 

* * *

Из леса звонков-эсэмэсок, что стал непроглядным уже, ныряешь в осенний подлесок на позднем своём вираже. Там все обезврежены звуки, вне доступа прежние сны и нет перспектив у науки со связью дружить до весны. К морозам провайдер наглее цыганит оплату вперёд и всласть на манер Бармалея о собственной крутости врёт. Конечно, за всё расплатиться заставит синдром должника, но радости редкая птица не выпорхнет наверняка. Ну разве что если прорвётся к неопровержимой душе безумие первопроходца на крайней заимке уже, где нет оператору эха – ответного смеха и слёз, и вся рецептура успеха в том, чтобы не плакать всерьёз, а курсом своих синусоид во внесетевом вдалеке, где прошлому верить не стоит, вслепую идти налегке.

 

 

* * *

Прежде чем выдать, медлишь который раз – будто избыток речи тебя слепит, и на поверку свет состоит из фраз – точно из ламп накаливания – софит. Будто бы слово предполагает зал – тёмный, с вознёй и кашлем, фольгой конфет – и если всё по полной во тьму сказал – там по любому грянет ответный свет. Будто бы шёпот, ёрзания, смешки от сотрясений всуе воздушных масс пухом внезапным вспыхивать широки до холодка по коже и слёз из глаз. Смотришь в июнь и пристально говоришь: «Вот и сезон заканчивается речей. В кои-то годы здесь на пороге тишь – даром, что кровь всё гуще и горячей. Даром, что сцена нынешняя мала – зал непомерно ширится в никуда… Публика всё в глазах прочитать могла, только её не сыщешь уже следа».

 

 

* * *

Пойти в доставщики еды и накормить пятью хлебами тех, что радели за труды и общим лаптем щи хлебали. Насытить рыбами двумя тех, что из яви выпадали, и папиросами дымя, присочиняли про медали. Пусть всё вокруг яснее дня, пусть всё внутри мутнее дыма, радение через меня везде и всем необходимо. Сесть на задрипанный мопед, пристроить в коробе пакеты – и ничего на свете нет, и ветром истины отпеты. Но ждут явленья моего, где вехи высятся спесиво и за прямое волшебство не предусмотрено спасибо.