* * *
Районный ДК закрывался, и гас
фонарь у служебного входа –
и шла по звонку Мельпомена в отказ,
звала Терпсихору свобода.
Кружки прекращали свою колготу,
объект принимала охрана,
и вскачь по ступенькам с конфетой во рту
слетала фанатка экрана.
И сыпала всласть новостями кино,
что так обожали кружковцы,
ведь руководитель с детьми заодно,
где ставились «Волки и овцы».
Конечно же это сплошной нафталин,
но нужно по школьной программе
как общее место средь отчих равнин,
как путь от комедии к драме.
Она улыбалась, а я кайфовал
от ярого ретроберета –
начальной луны дальнозоркий овал
разглядывал действие это.
Там не было ни обмираний, ни слёз,
ни тяжких истерик по теме,
а лишь нежелание плакать всерьёз
и преданность этой системе.
И мы без проблем уходили во тьму
сугубо киношного толка,
где всё получается не по уму
и длится смешно и недолго.
Ревнивый Островский грозит кулаком
при экранизации пьесы,
никто не годится мечтать ни о ком –
в мечтаниях лишь интересы,
и бескомпромисcная пышет борьба
за сердце хозяйки дензнаков…
Традиция совести слишком слаба –
финал завсегда одинаков…
Она хохотала, и рушилась тьма,
и было как будто бы утро…
И я понимал, что слетаю с ума
и в фильме снимаюсь как будто.
Про молниеносную здешнюю ночь
и провинциального Феба,
про блудного сына и ясную дочь
неопровержимого неба,
про утренний смех и решительный свет,
про классику старого мира,
что напрочь обуглен и насмерть запет,
но трепетна ржавая лира.
* * *
Где частный сектор – в улочках, внизу –
лукавит март на голубом глазу.
И заливает спирт за воротник.
Хоть вечер мал, да дорог золотник.
Там дед Пихто – ему сто лет в обед –
на левом зелье взращивает бред.
Вещает влёт, стращает в пух и прах –
дрожит халупа на семи ветрах.
Дрожат сидельцы в лагерном дыму
под окрик «выходи по одному!»
Лежат внавал истории разлук,
где стопари, яичница и лук.
И стынут по развалинам жилищ
те, кто кромешно яростен и нищ.
Заносы, девяностые, весна,
что холодна и в доску не ясна.
Там из тридцатых смотрят мертвяки
как вехи из-за призрачной реки.
Она вблизи – два тоста до неё.
И над ворьём жирует вороньё.
И снег не унимается оплечь.
И не смолкает взбалмошная речь.
И не бледнеют в недрах темноты
лукавые хозяйские черты.
Полночный трёп, угар береговой,
в котором гости тонут с головой.
И не спешат принять на посошок
да пригубить запальчивый снежок.
Но сумасшедшим светом из окна
сплошная наледь за полночь полна.
* * *
С Воронежем он расставался легко –
загул и нелепая драка –
стяжатель побед, подпоручик Лойко,
стервец без печали и страха.
До подвига дикой душой распростёрт
и в скуке провинции заперт,
писал, что хотел не во фрунт, а на фронт,
и слёзно просился на запад.
Уже новый год приближался и жёг –
пятнадцатый в шалом двадцатом –
а он всё надеялся на посошок
дерябнуть и выдохнуть матом.
От здешних девиц воротило с души
и от командиров тошнило –
хоть сдуру стреляйся, хоть рапорт пиши
о том, что милее могила.
Но жизнь подмигнула, и карта пошла,
и штаб разразился депешей,
что воину суша отныне мала
и в небо отправится пеший.
Барона Буксгевдена лётная часть
и авиашкола на Каче…
И вместо решимости жертвою пасть –
капризные крылья удачи.
«Моран-Парисоль», истребитель «Ньюпорт»,
румынские заросли в дымке…
Владимиром жалован, Анною горд,
он с шашкою на фотоснимке.
Отвязный угонщик, чумной дезертир,
растрава чекистского ока,
с семьёй из-за лишних её десятин
расстался, спасаясь от срока.
И даже когда угодил на Вайгач,
тайком сочинял самолёты
и не растворялся – хоть смейся, хоть плачь –
в наплывах полярной дремоты.
Ему Водопьянов стволом угрожал,
недремлющий сталинский сокол,
и он подчинялся, но не угождал
в горячечных снах о высоком.
Когда же случайная бритва для вен
в пустой медсанчасти мелькнула,
он вспомнил, что смерти не будет взамен
моторного стука и гула.
И не подфартит вознестись задарма,
какая бы фишка не пёрла
в местах, где всегда квартирует зима
и хлещет безумье из горла.
* * *
Колгота курортного разлива
в недрах черноморского тепла –
облачное олово, олива
над окном у самого стола.
Дождь под стать кромешному застолью,
по раскатам – хохот громовой
после воздыханий по застою,
ядерной поросшему травой.
Евстигнеев, Крамаров, Миронов
прячутся в прибрежной полосе
от атак пикирующих дронов
и проклятья сыплют, как и все.
Ни в дугу сценарная раскладка
и распределение ролей –
потому, где рвётся – там и сладко,
как о киноленте не жалей.
Под прикрытьем пасмурной бравады
хороши и хаши, и вино –
чем богаты, тем всегда и рады
там, где радость кончилась давно.
Пусть на побережье непогода,
на столе разруха и бардак,
первачи времён противохода
счастье покупают за пятак.
Кинематография возврата
беспробудной трапезе сродни,
где кумар накатывал на брата
как нарочно в съёмочные дни.
И братаний здешние осадки
бурым крапом стелются по дну –
взятки с разорвавшегося гладки,
как во всех картинах про войну.
* * *
Ветром переворачивается страница –
потому в твоей голове и ветер,
что наука прошлого сторониться
одолима хуже иных на свете.
Ангел праха непоправимо робок
для бесчинств по полной своей программе –
в тугоплавкой тьме черепных коробок
лишь искрит потерянными дарами.
Утром переворачивается вечеря
с боку на бок – будто подруга рядом,
и оглядываешься, глазам не веря,
и окно возможностей ищешь взглядом.
Римский профиль времени беспредела
вырисовывает рассвет на шторе,
и война по призрачной кромке тела
проступает в присном своём повторе.
Понимаешь – рядом слеза и только –
и не рядом, а в глубине порядка,
где сердечных камер противотока
гробовая радость слепа и кратка.
Светом переиначивается горнило,
оттого твой свет и важней расплава –
что бы тьма в загашнике ни хранила,
пишешь слева сызнова и направо.
И слова на ветер выходят боком –
головным распадом, грудным разрывом…
И любовь в неведении глубоком
разрушает время над мелким Римом.
* * *
И рвётся хлопчатобумажная ткань,
и поезд уносится в тьмутаракань
от ясных огней комбината,
где дверь открывалась в общаге пинком
к той, что ночевала за ткацким станком,
взрываясь потом, как граната.
Она материла страну и судьбу,
отца, что увидела только в гробу,
молодчика с банкой водяры.
А после твердила, что всё это чушь,
что ясно как пень, что не нужен ей муж –
и так всю дорогу кошмары.
И сваливать нужно, чтоб душу спасти –
из жизни, где всем на работу к шести,
немедленно бечь без оглядки.
Единственно – было бы только куда –
в какие-такие дома-города,
где всюду другие порядки.
Где реки кисельные, а не мазут.
И в отпуск по ним теплоходы везут
до самого синего моря.
И что-то смещается в твёрдой душе,
когда она вовсе окрепла уже,
всему сухопутному вторя…
А хахаль ещё добавлял пятьдесят,
смотрел, что и днём тут созвездья висят –
и свет ни уму и ни сердцу,
которое тешил обратный билет
в нагрудном под пачкой чумных сигарет,
что нравились единоверцу.
* * *
проходит время задом наперёд
и хорошо что смерть была вначале
и календарь про завтрашнее врёт
и военкор не любит про печали
и говорит что хватит посыпать
башку кровавым пеплом интернета
к пирушке стол к безумию кровать
чтоб рокировка радовала эта
и в самом деле ночь уже была
и доверять глазам своим не стоит
и сажа жизни сызнова бела
в горниле событийных синусоид
и не чета сегодняшняя жуть
вчерашней тьме кромешного разъятья
откуда тянут выверенный путь
по беспределу ненависти братья
и если перевёрнуты теперь
земля и небо небыли и дрожи
невосполнимый перечень потерь
на много лет становится моложе
и вырастают хроносу в ответ
грибы и волны ядерного пота
и правоты для плакальщиков нет
и воскресенье ближе чем суббота
воскреснут все кто в списки занесён
и кто пропущен в силу недогляда
и если смерть всего лишь краткий сон
её ничем оправдывать не надо
* * *
Ох, уж эти кошачьи гримасы
да посты про тюрьму и суму!
Он давно пролетел мимо кассы,
и от этого пусто ему.
Вечеряет вдвоём с диабетом,
осчастливив с десяток семей.
Только пишет совсем не об этом
на фейсбучной странице своей.
В пух и прах препарирует рифмы
и к искусствам стыдит глухоту.
Жабьи рожицы, жаркие ритмы
ловит на виртуальном лету.
Бузина на его огороде
дядьке в Киеве застит окно.
И по хронике кажется вроде
с этим субчиком всё решено.
Но порой он срывается в штопор
и тогда уж постит без числа,
сколько на сердце ран перештопал,
что злодейка-судьба нанесла.
И десятками сыплются лайки
от изрядно подержанных дам
под рулады страдальца-всезнайки
по разряду убийственных драм.
Всё, как водится, минет и канет.
Но до срока беда – не беда:
если женщина где-то икает,
значит жизнь не прошла без следа.
Хоть и жмёт за грудиною жаба,
что не вылез из грязи в князья,
но творцу рокового масштаба
сокрушаться о сладком нельзя.
* * *
Нисколько не – что пел в развалку,
ни грамма не – что пил врастяг
и не включался в перепалку
на запредельных скоростях.
Земля прикидывалась вешней,
и с нарастающим теплом
кормили женщины черешней
за нескончаемым столом.
Но ни слезы о самобранке,
о вкусе ягод-ягодиц
там, где братания и драки,
и вопли падающих ниц.
Где за последние объятья
у надвигающейся тьмы
полупридуманные братья
безумье жалуют взаймы.
Взаимодействие с тенями
развоплощению сродни –
мерцают в сумеречной яме
обворожительные дни.
И застывает на сетчатке
крутая линия груди.
И проступает в отпечатке,
что полыхало позади.
Горазд выкидывать коленца
огонь на всех семи ветрах –
но хорошо на хордах сердца
ни пух не держится, ни прах.
В осклизлых камерах кромешных
нет ни подзола, ни золы –
лишь колгота живых и грешных
да крови острые углы.
Любовь пуста, как стеклотара,
вино пленительно, как смерть –
её сквозного перегара
завесу сроду не стереть.
Но из обрывочного пенья
и прободного пития
опровержение успенья
в десятку бьёт через края.
* * *
Л.Ш.
Над грязью проспекта безумный летит Леонид
и знает, что некто за ним из кафешки следит
и пуще проказы и прочих кромешных удач
пугается фразы, что всё воскресает хоть плачь.
Хватило нахрапа войти в метеорный поток
персоной нон грата, забившей на Ближний Восток –
из обетованной без спросу восставши земли,
воздушною ванной он тешится нынче вдали.
Он видеть не хочет того своего двойника,
что с водкой хлопочет, уже окосевши слегка,
и смотрит на небо сквозь низкие дни ноября,
как будто потреба высот заземлилась не зря.
Сквозят Леониды в ночах чумовой головы,
по весям обиды идут без зазренья на вы.
И перец у стойки куражится точно живой,
и дым на востоке как нимб над его головой.
Он пламень летучий, он спирт, он похмельный кошмар,
он кажется тучей окрестному выводку шмар.
Он видит их сверху, как встарь беспардонно любил
ушедшему веку отсалютовавший дебил.
От облачных пятен он глаз оторвать не силён –
ему непонятен предзимнего сна небосклон,
где мчит соглядатай незнамо зачем и куда,
для форсу поддатый, как и полагалось всегда.
И кривде переча, подсвеченный кратким огнём,
рыдает предтеча в нечистый оконный проём
о том, что уму западло обращаться во тьму,
но если смеркается заживо – быть по сему.
* * *
На фоне транспортной развязки,
где мать кругом и перемать,
дурак рассказывает сказки,
как будто жаждут понимать.
Он перемешивает сходу
слезу безумья от любви
и беспробудную природу
очередного визави.
Ветвится трасса в ритме рваном,
играет время на убой…
И если звать его Иваном,
он видит небо над собой.
Когда вокруг менты да урки,
стократ роднее облака
и слаще мятые окурки,
и божья бережней рука.
Ведь забивать прохожим баки –
немаловажная судьба
в микрорайоне, где собаки
страшнее Страшного суда.
Но правоту нести как знамя
легко у неба на виду –
её материя сквозная
не подответственна суду.
* * *
Всякая правда сходит к утру на нет,
если о прежнем не забывать всю ночь.
И на свету такой расцветает бред,
что и коньяк не в силах уже помочь.
Время перерастает в кору дерев,
лучше и лучше видимых из окна,
что проступают, вдребезги постарев,
точно погибший город с морского дна.
Околозимних туч серогривый ил
приобретает контуры крон и крыш –
кто-то их в раннем олове повторил,
где ничего по-новой не повторишь.
И воплощений облачных череда,
перемещений умерших и живых –
это всего не более, чем вода
на вираже времён при распаде их.
Гаснут значенья по закоулкам сна,
ширится яви выстуженный объём,
но для теней оказывается тесна
жизнь, что с безумьем пестовали вдвоём.
Вот и вплетаются оклики диких дней
в неистребимый здешний вороний грай –
будто бы птицы призрачные родней,
сколько в любовь к дальнейшему не играй.
Даром с пернатыми старая правда врозь
и не нужна она в сущности никому.
И пробирает нынче уже насквозь,
и хорошо усвоено – почему.
Это безвременье. Это внезапный снег.
Это тепла последние облака,
что примиряют напропалую всех,
если они явились издалека.
© Сергей Попов, 2024.
© 45 параллель, 2024.