Сергей Поделков

Сергей Поделков

Вольтеровское кресло № 12 (180) от 21 апреля 2011 г.

Подборка: Движущийся пейзаж

Круговорот

 

Солнцестояние! Метель бежит.

Песцы позёмки – белое виденье.

Капель. Лучи сквозь кровь. Изюбр трубит

от нарастающего возбужденья.

День – в воздухе мощнее излученье,

ночь – песеннее в звёздах небосвод.

Гудит земля. Стремительно вращенье.

То свет, то тьма... Идёт круговорот.

 

Весна! Природа потеряла стыд.

И от безвыходного опьяненья

цветут цветы, и женщина родит,

и чудо плачет, празднуя рожденье.

О, чувств нагих святое воплощенье!

Трепещут грозы. Зреет каждый плод.

Страда. Жнут люди до самозабвенья.

То гул, то тишь... Идёт круговорот.

 

Над увяданьем восковых ракит

прощальный крик живого сновиденья –

синь, журавлиный перелёт звучит.

И плуг блестит. И озимь веет тенью.

Исполненный зазывного томленья,

колышется девичий хоровод.

И свадьбы. И листвы седой паденье.

То дождь, то снег... Идёт круговорот.

 

И вновь зима. И вновь преображенье.

Чередованье смен, за родом род,

мышленья восходящие ступени –

то жизнь, то смерть... Идёт круговорот.

 

1935

 

Отчего так грустно и тревожно

 

Отчего так грустно и тревожно

Жадно ловишь каждый звук во мгле?

Будто и возвраты невозможны,

Будто и не жить мне на земле.

 

Будто где-то ждёт лихая дата,

Непоклонной головой седой.

За каким она стоит закатом,

Над какой склоняется водой.

 

Это расставанья неизвестность,

Это выдумка и ты не верь,

Я вернусь, я распахну, невеста,

Девичью застенчивую дверь.

 

И ворвутся в комнату ещё раз,

Проплывёт дыханье страшных дней,

Голубые сумерки Печоры

И потомки юности моей.

 

И чтоб горе навсегда забыла,

Ради встречи, счастья без конца,

С лёгкой бы руки тогда кормила

Озорного белого песца.

 

Ты всегда со мной, моя родная,

Это всё, чем я богат и горд.

Слышишь, небо свистом разрывает

Матовый двухтрубный пароход?

 

А совсем недавно жизнь иную,

Нам в мечтах сулили вечера...

Ну зачем ты плачешь? Всё минует,

Ну, простимся, кажется пора.

 

Август-1936

 

* * *

 

Всё в памяти:

тайга,

печальный гон

неправдой тяжкой

наш обременён;

скользят в снегу

истасканные ноги.

В глазах нет солнца,

а душа в тревоге.

Там –

кто-то

падает в дороге…

И холодно

от ветреных времён.

 

Лик Пантократора

 

Лик Пантократора

На старом древке

был строг, безумен, темён

– и под ним,

смеясь, пахали парни,

пряли девки

и без оглядки пели жизнь,

как гимн.

 

Теперь нам ложь и страх

ломают брови,

и честь хрипит,

как под ножом овца,

мы поднимаем флаг –

он в пятнах крови,

и нет лица, и нет лица.

 

1938

УХТОПЕЧЛАГ

 

Зимняя встреча

 

...Поднялась, сказала:

– Пришёл!

Если б знал ты, как хорошо...

Всё мне думалось – в тяжкий дождь

дверь откинется – и войдёшь,

переступишь через порог,

утомившийся от дорог,

от походов и от тревог.

 

Но как гляну –

вдоль большака

только движутся облака,

небосвод осенний тяжёл.

Далеко чужой Халхин-Гол!..

 

Хоть намёк бы, один намёк:

иль от раны ты изнемог,

или вражеская могла

пуля выбросить из седла?

 

Если б знал ты, как я ждала,

если б знал ты, как я звала

по ночам беспросветным, злым,

по ночам, что летят как дым.

Лягу спать – и подушку мну,

не один раз переверну.

Сон не в сон. Тишина со стен.

Поднимусь – не мила постель,

рамы настежь – и жду тебя,

руки выброшу – нет тебя.

Лишь соседи так зло храпят

да во мгле петухи трубят.

Нет, совсем говорю не то...

Да снимай же скорей пальто!

Почему стоишь как чужой,

иль пришёл со слепой душой?

 

Взгляд – в окно.

Ей площадь видна.

Вдруг притихла, сжалась она.

За окном –

тусклый снег как эмаль,

за окном – у подъезда – шаль.

 

И она – метели белей –

обескрыленная встаёт,

фотографию подаёт:

– Ты, конечно, пришёл за ней?

 

У него – облегченья вздох,

и он пятится за порог.

Он на улицу из дверей

к бабе в шали прямо идёт,

самого себя мнёт и рвёт

и бросает под ноги ей.

 

1939

 

* * *

 

С огромной бочкой датская палатка,

дым из трубы летит, касаясь шатко,

железное нутро раскалено от зноя

Читаю Лермонтова – и над головою

полёт орла и быстрота касатки.

 

Читаю Лермонтова... Зэков лики

тасуются, как вещие улики,

как знаки в беззаконном мраке.

Красноубийцы, – вот живые блики,

из глаз летят и огневеют крики.

 

Читаю Лермонтова вслух. Собаки

рычат у входа. Возглас: «Замолчать»

И смеркло слово. Кобелям звучать...

 

Желание

 

Снова птичьи базары

плещут, клубясь вдали,

снова у Нарьян-Мара

грузятся корабли.

 

Снова в цветенье вишни,

зноем охвачен пляж.

Что же тебя не слышно,

голоса не подашь?

 

Не выйдешь к аэродрому,

рук друзьям не пожмёшь,

рядом с женою, дома

в кресле не отдохнёшь?

 

Сокол ты наш крылатый,

как разобраться тут?

Мы ещё ждем возврата,

смотрим на твой маршрут,

выходим за перелески

угадывать, глядя ввысь,

где гроз огневые фрески...

Где же ты – отзовись!

 

Стонет,

в туман повитый, –

жгучей загадкой дан, –

Северный

Ледовитый

каторжный океан.

 

Как мы к тебе летели,

рассекая норд-ост!

Но на какой параллели

сердце оборвалось?

Где же неумолимый

твой последний приют?

 

Вёсны проходят, зимы,

а на земле всё ждут,

и от двери к двери

ходит имя твоё...

 

Слушай, –

страшно поверить

в гибель,

в небытиё...

 

Если бы через площадь

прах твой вожди несли,

может, тогда бы проще...

Может, тогда б могли...

 

Но долго нам будет мниться:

средь адовой темноты

над снежным простором птица

в полёте...

И ты

в радиорубке хоть скупо,

хотя б один раз скажи,

чтобы гремело в рупор:

– Я жив!

 

1939

 

Надпись на книге

 

Мне никогда тебя не позабыть.

Под Южным ли Крестом случится быть,

под северным ли тяжким небом,

куда б ни шёл я, ни скитался где бы,

мне никогда тебя не позабыть.

 

И облик твой родной и сокровенный,

как вдохновенье, движущее труд,

ни холодок штыка, ни тюрем стены

от сердца моего не отведут.

 

Одна лишь ты смогла понять тревогу

моей души, печали разгадать.

И вместе нам идти одной дорогой,

и радоваться вместе и страдать.

 

И как огня в кремне не умертвить,

как не заставить ввек иссякнуть ветер, –

пускай порукой будут строки эти –

мне никогда тебя не позабыть.

 

1940

 

Число

 

У самой просеки шалаш из веток

и вырезано на сосне число.

Оно для всех красноречивей слов –

напоминает об исходе лета.

 

Оно ещё свежо. Но минет год –

и деловым и праздничным прохожим

каким событьем память потревожит,

восторг ли вырвется, тоска ль придёт?

 

Быть может, просто угадают в нём,

раздвинув ветки, обрывая листья,

охотники – охотничье, туристы –

привал с коротким, но глубоким сном.

 

Но есть два человека, для которых

смысл сокровенный обозначен здесь:

ночь лунная, деревьев смутный шорох,

крик филина, бессонница сердец...

 

1940

 

Движущийся пейзаж

 

Ольге

 

Ещё недавно, ослепив глаза, –

такая сила тяжкая дана ей, –

вся чёрная, как оспа,

ледяная,

за крыши задевая, шла гроза;

валила с ног дубы,

коверкала ограды,

ломилась в трубы, жгуча и груба,

копытами, подкованными градом,

топтала недозревшие хлеба;

рвались из трещин молнии-дымки,

и туча распадалась на куски...

 

Внезапно кончилось, как началось.

Лучи ударили, пробив насквозь

ворочающиеся вороха –

отряхивающиеся облака,

Как шлёпаются капли звонко!

И показалась из-под лопуха

лукавая горошина зрачка

и жёлтая лопаточка утёнка.

 

Дождём отполирована листва,

на ней мильоны солнц сверкнули,

обрадованно загудели ульи,

и чутко уши подняла ботва.

На ферме бабы ведрами стучат:

тревожен краткий мык – печаль коровья.

И плачет и смеётся сад,

исхлёстанный грозою на здоровье.

 

Какой пронизывающий ток

желанья жить

природа накопила!

Чу! Задышало в кузнице горнило,

пошёл по наковальне молоток.

Всё движется, полно многоголосья,

просёлком трактор тащит в поле кладь,

там головы склонённые колосьев

под солнцем выпрямляются опять.

 

А мы, измокшие, смеясь, с тобой

идём зажатой меж хлебов тропой.

Ты юбку подоткнула. Шаг размашист.

Босые ноги в лепестках ромашек,

в налипшей бестолочи травяной.

 

Палит жаровня солнечная в небе,

над горизонтом молнии зигзаг,

и радуги необычайный гребень

в твоих немного рыжих волосах.

И, врезанная круглыми резцами,

дорожная виляет колея,

и жаворонок трепетно мерцает

над радостным пространством бытия.

 

1940

 

22 июня 1941 года

 

В ту ночь всё огневое было,

Всё – звёзды, замыслы, слова…

А поутру сердца знобило,

звала набатная молва.

 

И звёзды стёрлись,

и распалась

мечта.

Он снял с крюка шинель.

И словно море в шторм,

осталась

в углу неприбранной постель.

 

Она, вчерашняя невеста,

стояла чёрной, как вдова,

от грома с бастионов Бреста –

и ни жива и ни мертва.

 

Она сама разжала руки,

муж на ходу вскочил в вагон.

Сливались рельсы,

молкли звуки,

и лишь глаза – вдогон, вдогон…

 

Стучало сердце:

«Будешь драться,

как ни пришлось бы – днём, во мгле, –

но должен враг в земле остаться,

а ты – весёлым на земле!»

 

* * *

 

Есть в памяти мгновения войны,

что молниями светятся до смерти, –

не в час прощальный острый крик жены,

не жёсткий блеск внезапной седины,

не детский почерк на цветном конверте.

Они полны священной немоты,

и – смертные – преграды мы не знаем,

когда в кистях тяжёлых, золотых

перед глазами – полковое знамя.

 

И тишина мгновенная страшна

врагам, оцепеневшим в чёрных травах.

Со всех дистанций боевых видна

сердца нам осветившая волна –

судьба живых и храбро павших слава.

 

И ты уже не ты. Глаза – в глаза,

удар – в удар и пламя – в пламя...

Цветы, раздавленные сапогами,

обглоданные пулями леса

нам вслед цветут сильней стократ

и крылья веток к солнцу поднимают.

 

Пусть женщины тот миг благословят,

когда о них солдаты забывают.

 

1944

1-й Прибалтийский фронт

 

* * *

 

Горы оседают –

недра раздаются,

реки высыхают –

русла остаются.

 

Степь. Пожар играет.

Пламя. Космы вьются.

Травы выгорают –

корни остаются.

 

Осень. Солнце тает

в небе, как на блюдце,

птицы улетают –

гнёзда остаются.

 

Люди жить мечтают,

над землёю гнутся,

люди умирают –

песни остаются.

 

Я тебя забываю

 

Сон берёз, тень на жесткой осенней траве,

ухожу и тоскливую песню опять запеваю,

стежка гнется, и коршун шумит в синеве, –

я тебя забываю.

 

Память – тихий мерцающий мой океан,

светит гибкое женское тело, в него заплывая,

это ты – ты мой обморок, ты мой талан, –

я тебя забываю.

 

Забываю волос твоих рыжий дурман,

свет от бедёр и глаз, слов летящих и стонущих стаю

отвожу, как мираж, как далёкий обман, –

я тебя забываю.

 

Небо пусто, осеннее небо как ноль,

ты являешься вновь – погоди, разве я зазываю?

Это краткая быль, это долгая боль, –

я тебя забываю.

 

Одинок, как над круглым остожьем стожар,

я всё прошлое наше, как гроб, в тишине забиваю,

я люблю тебя, дикая, как таёжный пожар, –

я тебя забываю.

 

Триптих

 

Зерно зрачка, сверкнув, застыло вдруг, –

цыплёнка на гумне хватил испуг.

А медный ястреб – и могуч и яр:

свистели скошенные крылья аса...

Нырнул цыплёнок, задыхаясь, под амбар

и спрятался. И спасся.

 

Рога как молния. Листва как мгла.

На брюхе волчья стая подползла.

И прянул лось. Метнулась голова.

Под ним кустарник затрещал, затрясся.

И мчался лось, касаясь зыбунов едва, –

и убежал. И спасся.

 

На человека человек напал,

врасплох застигнутый – солдатом стал.

В беспамятстве стонало всё кругом,

рвались снаряды, пуль светились трассы.

Солдат пошёл вперёд

И встретился с врагом –

и победил. И спасся.

 

1955

 

Сыну

 

Всё можно в жизни поменять, всё можно:

на кенаря – коня, на посох – дом.

Всё можно потерять неосторожно –

рассудок, время и друзей притом.

Всё можно позабыть – нужду, и горе,

и клевету, и первую любовь.

Всё можно дать взаймы на срок – и вскоре

и хлеб, и деньги возвратятся вновь.

Хочу в тебе найти единоверца,

чтоб к внукам шла связующая нить:

Отечество,

как собственное сердце,

нельзя забыть, дать в долг иль заменить!

 

1959

 

Говорит солдат

 

Ракета раздирала небосвод,

клинообразной птицей трепетала,

полк – остриями выстрелов вперёд –

был брошен в бой свечением сигнала.

А в час салюта – грохот батарей

в тумане человеческой печали,

и зёрна осыпавших огней

тревожной радостью в глазах мерцали.

И я б хотел так жить и умереть –

дай силы мне, о русская природа,

сигналом в лихолетие взлететь

и просиять на празднике народа.

 

Герб города Медыни

 

Я видел разные гербы:

скрещённые мечи,

драконьи пасти,

рычащих львов,

исполненных алчбы,

орлов,

грозящих разорвать

на части.

Они

не излучают благодать,

знобит от выраженной в них

гордыни.

Но я не в силах

взгляда оторвать

от задушевного герба Медыни.

Он прост и мудр;

как летний полдень, тих;

и мирный смысл его,

как мёд, целебен:

шестнадцать пчёл,

шестнадцать – золотых

на голубом

на русском ясном небе.

Да,

нет в нём

экзотических прикрас,

замаскированного

лихоимства;

извечный подвиг привлекает нас:

безмерность трудолюбия

и в час

беды –

непостижимое единство.

 

Триптих боли

 

Говорят: «туп как дуб».

Но когда властолюбо

рубит корни, как пальцы,

топор – на извод,

боль идёт по стволу

потрясённого дуба,

до звенящей листвы

боль безмолвно идёт.

 

«Нем как рыба!» –

так шутят,

присловье – не более...

Невдомёк нам,

ловцам у приречных ракит,

что, попав на блесну,

задыхаясь от боли,

эта рыба трагически,

смертно кричит.

 

«Как прекрасны цветы!» –

восклицаем мы в поле,

чтоб украсить жильё,

мы их ставим в сосуд.

Нам, тщеславным, не слышно,

как стонут от боли,

 

когда рвут их,

ломают и нежно несут.

 

Видно, ум, чем сильней,

тем к природе жесточе...

Но, как отзыв на боль, –

так бесслёзно горят

округлённые ужасом

детские очи

и так гневен

обугленный старческий взгляд.

 

Из стихов о Пушкине

 

Ни близких, ни друзей, ни слуг.

Ночь ломится. И звёзды тьму прогрызли.

И две свечи горят остро, как мысли,

раскрыто зренье, и разомкнут слух.

 

И вновь строка – тропа бегущих дум –

пресеклась. Образ слеп. Свершенья наги.

И белая депрессия бумаги

в оторопелых фразах... Он угрюм.

 

И вновь в тиши ознобной пять голов,

всё неотступней наважденье мреет:

...верёвки рвутся – Муравьев, Рылеев,

Каховский заживо упали в ров.

 

Как истерично генерал кричит:

«Скорей их снова вешайте! Скорее!»

О, палачом поддержанный Рылеев, –

твой голос окровавленный звучит

 

сквозь барабан и сквозь кандальный лязг:

«Так дай же палачу для арестантов

твои – взамен верёвок – аксельбанты,

чтоб нам не умирать здесь в третий раз!»

 

А было утро, солнца был подъём!

Верёвки даже сгнили в этом царстве,

тут казнь – пример, тут каторга – лекарство,

свобода в паре с дышлом под кнутом.

 

Ни жить, ни петь, ни говорить, ни спать...

К рисункам со строки перебегает

перо – и виселица проступает,

и петли – окна в смерть... Их пять, их пять

повешенных, и рядом, словно вздох,

приписка – шепотом: «И я бы мог...»

 

1970

 

Свет Левитана

    

Свет Левитана – не фата-моргана

и не наплыв сумятицы во сне, –

горящие деревья видно мне,

живой огонь, ломающий нежданно

оковы рамы на глухой стене.

Как тесно пламени на полотне!

Слежу за тайнописью неустанно:

то красок русских трепет в тишине –

свет Левитана.

Возникший в жизни – с жизнью наравне;

в нём я угадываю постоянно —

и синюю печаль в речной волне,

и сердца красный след в траве кургана.

О мудрость осени, печаль в огне –

свет Левитана!

 

* * *

 

А.Н. Макарову

 

Я возвратился к самому себе –

и чудится: крыльцо с навесом низким,

и дым отечества в печной трубе

блаженно пахнет хлебом материнским;

сыпь ржавчины осела на скобе,

вздох, затаённое движенье двери...

И я стою, своим глазам не верю –

я возвратился к самому себе!

 

А в бездне памяти – таёжный страх,

и теплятся зрачки на трассе хлипкой,

и торжествуют, домогаясь благ,

лжецы с демократической улыбкой.

И вот – благодарение судьбе! –

оболганный, отторгнутый когда-то,

держу и плуг, и автомат солдата –

я возвратился к самому себе.

 

В лесу деревья узнают меня,

тут земляника на прогретом склонце

выглядывает из травы, маня,

налитая целебной плазмой солнца;

в полях дивлюсь пчелиной ворожбе,

конь дружелюбно ржёт на изволоке,

вновь меж людьми и мною биотоки –

я возвратился к самому себе.

 

Всё, всё во мне органно, как в борьбе,

раскованно, как в пору ледохода,

и словно плодоносит, как свобода, –

я возвратился к самому себе.

 

1956–1963