Сергей Коколов

Сергей Коколов

Все стихи Сергея Коколова

Вечность

 

Я не вечен, а снег этот вечен,

быстротечен, но все-таки вечен,

бесконечен и все же конечен,

может, именно этим и вечен,

 

вижу: зябкие кутаешь плечи,

год какой на дворе, я не помню,

только помню, что снег был огромный,

и почти полчаса до конечной,

 

мы дошли, заштрихованы белым

карандашные наши наброски,

ты замёрзла-заиндевела,

и смотрелась морозно-морозно,

 

на тебе рисовать можно небо,

можно звёзды как на трамвайном

сквозь промёрзшем окне и тебе бы

мне признаться –

зима неслучайно

навалилась со всем этим снегом,

 

я б тогда бы согрел твои руки,

обнял робкие зябкие плечи:

только лишь потерявшись друг в друге

можно выйти как в зеркало,

в вечность.

 

Я не вечен, а снег этот вечен,

ты не вечна, а снег этот вечен,

мы не вечны, а снег этот вечен,

мы идём от невстречи к невстрече,

мы по снегу идём до конечной,

 

на конечной трамваи с рогами,

и троллейбусы тоже с рогами,

бабка древняя с пирогами,

кто ещё (ну давай, помогай мне!),

 

и она шепчет «дворник с метлою»,

«почему, – говорю я, – с метлою»,

и – поняв вдруг, она про былое,

объявляю пришедшую вечность:

 

и она вновь стоит предо мною

в бесконечности наших невстреч

и…

 

* * *

 

Всё отболит,

и боль сама

умрёт внутри

(её и не бывало?),

калачиком свернувшись, в одеяло

закутавшись, – усни –

ты так устала,

что стрелки застывают на часах –

но стоит сделать лишь короткий взмах,

они пойдут, минутам вставив ноги,

любимая, весь этот мир высокий

баюкается в ласковых руках –

и нежность матери к ребенку в колыбели,

когда она и дышит еле-еле,

боясь спугнуть парящий детский сон,

равновелика колесу истории

и жёрнову нещадному времён...

 

…а утром мы с тобой купались в море,

которое не более чем Он.

 

 

* * *

 

Да, вечерами я говорю с котом,

да, временами в морду ему кричу,

он отвечает: «тошно и поделом»,

ластиться после, собака,

я не хочу

гладить его, и тогда он мне говорит

нечто негромкое,

муркает под рукой,

сузив до метра поднадоевший быт,

кот обретает подле меня покой.

 

Я утихаю, словно сошла волна,

словно Везувий ещё не погас

для нас,

словно вернётся –

ворвётся домой она,

шелестом осени,

поздней листвы полна,

скажет, целуй меня всю-всю –

но – по чуть-чуть,

и я примусь целовать её всю-всю,

кот, отмурлыкав,

уснул,

прикорнув к плечу,

«спи, бедолага, спи», –

шепчу.

 

Дальше – тишина

 

1

Он уходил уже неоднократно,

но возвращался, приближал к рукам,

её рукам свои больные губы,

и целовал их:

– Вроде бы дал дуба,

и лишь твоей,

твоей молитвой выжил,

порой мне кажется, что можно – смерти выше,

пока ты есть,

пока ты рядом дышишь.

 

Летел за ней и жил её Парижем,

пока ты есть,

пока ты рядом дышишь,

мне меньше полувека – сорок с лишним,

двенадцать лет моим тебе стихам,

когда в разлуке твой огонь стихал,

стихами раздувал его я пламя,

и версты сокращались между нами,

и времени мост шёл через провал.

 

2

– Нельзя гореть так, видишь ли, Володя,

кто так горит, на нет горенье сводит,

поленья жизни жадному огню 

я подносила,

но затем всё чаще –

 

вернуть тебя! –

но, ищущий обрящет,

не смерти ли все годы ты искал?

 

Твой Гамлет умирал и умирал,

твой Гамлет умирал неоднократно,

вот так и ты –

но, умерев, обратно,

пути, увы, обратно не нашёл.

В спектакле смерти сходит жизнь со щёк.

 

С тобой, Володя, буду я честна:

твой Гамлет жив,

но

дальше – тишина.

----

Примечания:

«мне меньше полувека – сорок с лишним» – строфа из последнего стихотворения В. Высоцкого «И снизу лёд, и сверху – маюсь между…»

 

«двенадцать лет моим тебе стихам» – отсылка к тому же стихотворению В. Высоцкого, к фразе «Я жив, 12 лет тобой и Господом храним»

 

«дальше – тишина» – «ГАМЛЕТ: … Дальше – тишина. (Умирает)»

 


Поэтическая викторина

* * *

 

дышишь –

через раз (кажется),

через два, через три,

получаешь письмо, словно берёшь гран-при:

«мы сегодня с дочкой

выбрались в парк,

там безлюдно и грязно,

карусели заброшены, как мертвы,

но зато –

под ногами полно листвы,

и шуршат шаги шарк-шарк-шарк…»

 

рукотворные строчки не равны тебе,

но – частично ты,

я вижу (кажется)

как под тяжестью их

листья (зачеркнуто) листы

сворачивают белые простыни,

расправляют сиреневый флаг чернил,

чтоб корабль-письмо в море почты плыл.

 

милая, солнце здесь

не растоплено – кочегар небесный

пожалел для него угля, и – темным-темно,

временами (кажется) я – лишь кадр кино

чёрно-белого –

белый снег стеной…

 

«в это лето я почти что не загорела,

на работе – завал,

отпуск – словно стрела пролетел,

коллеги говорят: слегка пополнела,

если б не пополнела,

я б на крыльях к тебе…»

 

белое время (кажется),

пространство и время белые:

может ты там с другим,

третьим, десятым –

скатываюсь в неверье я –

холодно:

милая, у нас июль

как у вас верхушка январской стужи.

 

«принялась тут вещи утюжить,

представляешь –

автоматом рубашку твою…»

 

и я тебя ю...

 

Ева

 

Евы приходят в лето, уходят в зимы,

незримо.

 

В городе И разобрали всех девок напрочь,

не с кем в обнимку стоять в подъездах,

некого взять (представляете) даже на ночь:

девок совсем не осталось в бомонде местном,

 

что там бомонд, не до жиру, да быть бы живу,

девки исчезли с улиц со всей планеты,

раньше шатали нервы, тянули жилы,

Евы приходят в зиму, уходят в Лету.

 

Если (допустим) не было Ев в помине,

если (допустим) выдумал всех их сам я,

пусть собиравшая камни в меня их кинет,

скромница Ева, беспутная Ева-самка.

 

Выписать, что ли, Еву из тех столетий,

где её прелести фиговый скрыл листочек,

явится в зиму, будет мечтать о лете

между делами, как я о ней – меж строчек.

 

В городе И разобрали всех Ев на тряпки,

Еву бы мне бы – пусть мается пустяками:

– Ева, ко мне! – И Ева несёт мне тапки,

– Ева, лежать! – И – подле меня стихает.

 

* * *

 

Стихотворение написано в соавторстве с

Владимиром Касаткиным, г. Иваново

 

Звон затихал: так затихает эхо, 

теряясь в глубине щербатых скал,

состав летел в тоннельную прореху 

и пустоту прожектором взрезал. 

Баюкал стробоскопом окон поезд, 

писака-машинист чеканил повесть 

на «Ремингтоне»… Литеры колёс

без расстановки вех на перегонах 

состав пускали юзом под откос, 

вздымали кверху, пыжась на подъёмах:

несчетно станций мимо пронеслось, 

а на конечной – лавки на перроне

в наколках пошлых, оспинах рябых,

клубок собаки скручен подле них,

надтреснут колокол и потерял язык,

гудит под ветром в си-бемоль миноре. 

Состав вздохнул и намертво приник

к наклёпу рельс. Дорожных аллегорий

затих мотив – психоделичный фолк…

 

… свет, зарождаясь, с темнотою спорил,

и сон, как отзвук колокола, смолк.

 

Из песка

 

мы с ней были двумя скитальцами,

бесприютными, бесполезными,

я её пропускал сквозь пальцы,

как песок,

через пальцы лезла,

осыпалась у ног, становилась

песочной горкой,

говорила «песком, так, песком,

с тобой – не гордая».

 

из ладони в ладонь её перекидывал,

для неё чем-то вроде идола

был,

зарывался по горло в её песке,

уходил, прилипалой плыла на носке,

подошве –

к своей тоске

призывала – как волны луна –

мою тоску,

«пусть бежит», – думала, –

«за ним бегу».

 

эта жертвенность женская – белый

песок из нездешних мест,

сыплю в воду его –

ей нести свой крест,

я не знаю зачем

и не знаю за что,

и то,

что она совершает,

вряд ли осилит кто.

 

вот сожму её сильно-сильно

до трепета, до песка,

ослабеет воля её,

скукожится, как в тисках,

на последнем «охе»

шепнёт:

«без тебя тоска».

 

как слепить мне женщину из песка?

 

* * *

 

Как неделя без месяца наш разговор без слов:

ты стоишь у окошка, смотришь сквозь дым стекла,

мне так жаль обрывать тишину, что даже вздох

притаился на уровне солнышка и стекла,

тишина словно бы сконцентрировалась вокруг,

что молчальники мы намолчим непонятно, но

я беру твои руки в свои как молчанье твоё беру,

и смотрю в окно,

там (быть может) деревья листвой шумят,

там (наверное) ветер и иже с ним,

и никто не видит, как ты вместе с я молчат,

сквозь стекольный дым.

 

 

Лента Мёбиуса

 

Что происходит?

Просто обратная сторона весны,

падает листьями, вальсирует в сны,

деревья жёлтым обнесены,

как обелиски в память о не происшедшем.

 

В мае я был городским сумасшедшим,

шлялся по лужам, разбрасывал взгляды в стороны и вперёд,

верил, наивный, хоть что-нибудь не умрёт.

 

Умерло всё, смотри, в прошлой весне пылает

женщина, ею существовал вчера я.

 

Что происходит?

Просто новелла рассказана наоборот,

интрига конечная вынесена в начало:

листья оплавились красным огнём металла,

в них ещё нечто бродит,

бурлит, живёт.

 

Медные волны дворник сгребает в кучи,

яхта костра килем идёт на них,

всё отгорит,

станет – как дым – летучим,

скоро, увы, не станет и нас самих.

 

Не умирай. Вечер в обёртке слова

сложен причудливо, соединён краями,

как в ленте Мёбиуса:

вот мы и стали нами.

 

* * *

 

Лодочка вечера сложена из газеты,

гречневой каши, сосиски, ТВ, инета,

собаки в ногах болтаются словно галстук на шее,

слово всенощное  (о тебе – для тебя) словно молитва.

Где я?

В комнате, где окно прямоУгольным глазом ищет вечность,

в сумочке дамской твоей, где духи и другие вещи?

Или – всецело в слове, меж строчек, в строчках,

слышишь слово моё всенощное,

нежность, колокольчатую на слух,

филин поёт «ух-ух», «ух-ух»,

где-то в сосновом, почитай, вековом лесу

(там смола агатная плавится).

Я спасу. Если слово-спасение крылатое долетит,

лодочка вечера сложена из молитв,

даже если…

даже если тобой забыт,

Аве Отче, что несу я, что говорю?

С плесенью сыр голубой «Дор блю»

так и лежит надкусан тобой.

Люблю. Я люблю эти пальчики-веточки

ломкие, музыкальные – им по клавишам бы бежать,

лодочка вечера сложена из имени.

Светочка. Миг с тобою вечности кратен.

 

не уходи

 

не уходи не уходи совсем

ещё быть может предстоит нам сбыться

толпой растворены размыты лица

и лишь твоё как в зеркалах дробится

и лишь твоё лицо над этим всем

не уходи не уходи совсем

 

не перели-

не перелистывай страницу

я где-то между строчек строчки ем

и пью тебя всё не могу напиться

как не могу уплыть от наших тем

твой парусник один над этим всем

не уходи не уходи совсем

 

на миг на день на ночь на год ну два

но не навечно лишь бы не навечно

я без тебя и день могу едва

затем разлука сдавливает плечи

и я за пивом коротаю вечер

и даже пёс со мною нелюдим

и чёрный ух его и белый бим

всё без тебя лишь бес-

ит всё лишь дым

не уходи не уходи навечно

 

звезду не обещаю волшебства

ни капли не осталось всю поели

тебе вращаться в этой канители

день ото дня всё больше ни с руки

испей до капли эти пол строки

и не сбеги или со мной сбеги

разучим мы как говорить слова

и целовать

друг друга целовать

надеюсь я до гренок будем с кофе

 

не уходи я собираю крохи

хотя они накрошены едва’

ль

 

не уходи от всех уходов так

несёт Антарктикой морскими львами льдами

что ледокол ломающий меж нами

метровый лёд

уходит в топкий мрак

что сочтены часы его тик-так

не уходи

останься просто так

 

Никто

 

никто не будет любить тебя так, как я, никто,

за этой чертой, за той,

потому что (можно без потомушт?)

ты встаешь с утра принимаешь душ

чашку кофе

(бывает две)

и уже на работе одной ногой,

думаешь этот никто – он кто такой?

этот никто – он где?

в моей голове?

 

мимо прячут глаза и бегут толпой,

ты, теряясь в толпе, вдруг споткнёшься о

кочку времени

(вот же взрастили тут)

остановишься,

выдохнешь,

ждут ли меня? не ждут,

на рогатке времени тянут жгут

и стреляют годы, перепрыгивая по три,

где ты никто, кто имя моё повторит

в этой жизни бессчётно раз,

вот же он – за толпой стоит,

хочешь поговорить?

 

убираешь людей как картинки, смахнув рукой,

почему ты запрятан за какой-то

чужой толпой,

почему есть никто у всех, а у меня вот нет

алё!

кто

молитву

когда

за

меня

прольёт

кто нальёт кофе мне,

кто отправит меня в полёт,

наконец кто, отправив в полёт, меня приземлит,

есть же некто

никто для моей судьбы.

 

он мне скажет:

никто не будет любить тебя так, как я, никто,

и лепить из тебя тебя

не сможет, увы, никто.

 

я стою, молчу,

отделённая от никто чертой,

и прошу об одном:

– поговори со мной.

 

почему он не говорит?

 

облако-Ира

 

слишком белое:

свет, эти стены – слишком,

бок луны окрашивает белое в желтоватый,

облако в образе медсестрички Иры входит,

молодостью пышет, заполняет собой палату.

 

бодрячком быть хочется вряд ли не больше жизни:

«здравствуйте, Ира, сегодня вы фееричны»,

«не соблаговолите ли предоперационную клизму?

ложитесь на бок, оголяйте зад, всё как обычно».

её руки – не то что бы нежные – привычно тёплые,

кого-то наверное доводят до оргазма-обморока,

«побудьте, Ира, со мной!» Ира вертится около,

склянками брямчит, ей с такими как я морока.

 

…синее покрывало. я под ним абсолютно голый,

облако-Ира проплывает мимо, шепчет «до скорого»,

улыбаюсь одними губами «ещё повоюем, мол,

ваши руки, Ира, не руки – тёплое золото».

 

в забытье наркозном надо мною клубится Ира-облако

«надо дать ей яблоко», – думаю, – «спелое яблоко,

прикоснутся к ней, пристать с каким-нибудь пустяком…»

…рядом куча кроватей. где я? кто я? Коколов.

 

медсестричка Ира впархивает в палату. «бог ты мой,

осунулся за ночь, ничего, жирок нарастёт, наестся».

открываю глаза: облако-Ира за мглистою пеленой

производит укол,

укол проникает в сердце.

 

слишком яркое:

свет, Ира-облако – слишком,

лунный свет нереальный – жёлто-аляповатый,

знаю – дежурит, выскальзываю мышкой

навстречу Ире-облаку из палаты.

 

* * *

 

Он замолчит.

Я смолкну вслед за ним.

Умрёт...

УСНЁТ «огонь, мерцающий в сосуде»,

как это

страшно...

СТРАННО –

вдруг меня не будет:

не дрогнет воздух под стихом моим,

не проползёт строка змеёй упрямой,

оставив кожу белому листу,

в Его молчанием затопленную яму

вступлю собой

и –

нет, не пропаду:

а –

притворюсь

словосияньем мира,

и –

растворюсь

в стихах как в Н2О.

 

Он напоёт на клавишах клавира

всего меня,

до атома – всего,

он снизойдёт

ко мне, как рокот моря

снисходит штормом до коленей гор.

И прозвучат

в миноре

иль

мажоре

его сон

наты, вырвавшись в простор.

 

Он не молчит.

Его любовь безмерна.

Стихи мои… их разотри да брось,

но –

Его любовь проносится по венам

Так, словно в мире всё переплелось.

 

Он замолчит.

Я смолкну вслед за ним.

Умрёт огонь, мерцающий в сосуде,

как не было и никогда не будет –

неповторим.

 

* * *

 

она сказала, вечер необходим,

чтобы расставить всё по своим местам,

я молчал, призрачный чело-дым,

лет мне было много более ста.

 

смотрел на движение тонких губ,

они балаболили вечное ни о чём,

глаза закрывая, чуть её не сморгнув,

смотрел, как она прибавляла тон,

 

и думал: побольше б уставшей ей

не криков – любви до косточек

в кулачках,

чтоб некто маленький без затей

качался на тёплых её руках,

чтоб он, с дыханьем её тон в тон

совпав, бы с нею самой совпал,

чтобы застрявший в горле ком

от счастья казался мал.

 

она курила, в воздухе таял дым,

минуты шли по своим делам

из Лета Господня в одну из зим,

в которой она, говорят, жила.

 

 

* * *

 

Остаться во вчера. (Люблю тебя и – точка.)

Так, словно завтра нет. И не было. Я точно

скрипичный ключ-тебя вношу на нотный стан:

от ноты «соль» до «фа»,

от остальных до прочих,

тебя играю

с чистого листа.

 

Когда я приходил, как дикий зверь, на запах,

в объятиях сжимал до капелек росы,

собою подминал (мужиковатый лапоть!),

тик-такали часы.

 

Остаться во вчера. Когда часы застыли

(июльский выходной барахтался в пыли,

светило-обруч, воздух распалив,

плескало зной),

мы долго-долго плыли,

 

корабликом бумажным над водой

по пересохшей до асфальта речке,

по ветру,

против ветра –

бесконечно,

 

капустница летела через плечи,

пройдя тебя – воздушную – насквозь,

бесшумно опустился душный вечер,

и началось.

 

Не кончилось –

ты слышишь?!  –

началось.

 

Пантомима

 

Дорогая, единственная во множественном числе,

отраженная в стёклах домов, в витринах

магазинов, вряд ли видящих на твоём челе

нити складок, когда ты едва и зрима

для себя самой говоришь-молчишь,

повернувшись ко всем (ко всему) спиной,

одному мне ведома,

мной одним любима,

 

посмотри – увидишь, годы свербят в боку,

что того и гляди продырявят сквозную дырку,

помещаешь себя от рожденья до Ч в строку,

выдаёшь пулеметом образы под копирку,

не сказав из главного самого ничего,

самоё себя на какую-то рвань потратив,

постигаешь, что жил и творил не кстати,

и живёшь вопреки Его

 

траектории, задумке, идее, воле,

доставляешь себе не радость,

но чаще боль ей,

дорогой, единственной во множественном числе,

и вот эта складочка ниточкой на челе

со вчера до сегодня окрасилась-проявилась

словно выплыла боль – как карась из ила –

отражаясь в хрусткой воде-стекле.

 

Дорогая, пишущий эти строки, жаль

предчувствую – не допишет, до краёв не выговорится,

карандашный грифель, снимая себя с ножа,

торопливо черкает в клеточках буквы-лица,

чтоб сложилась мозаика так привычно в твоё лицо,

что черкай – не черкай – но всему предтечей

дорогая, единственная от множественного лица,

бесконечная во всём остальном конечном,

как вот это зацикленное на себя самого стихо,

мысль сбивается, понимаю, избитый ход,

но

 

дорогая, единственная во множественном числе,

отражённая в стёклах домов, в витринах

магазинов, вряд ли видящих на твоём челе

нити складок, когда ты едва и…

 

пантомима любви невысказанная зацикленная пантомима

 

* * *

 

понимаешь: чем старше, тем время туманное ближе,

осязаемей прошлое, словно вот-вот приключилось,

и – насижено место, и местом тем сам ты насижен,

и – обыденность как снизошедшая божия милость,

 

(лишь бы все как обычно, лишь бы новое не случилось).

 

и захочешь вдруг прыгнуть в авто и давить на гашетку,

по ночному шоссе безвозвратно без устали мчаться,

и – когда лик луны, насаждённый всей мордой на ветку,

луноточит,

деревья в мистическом танце

 

обступают тебя, постепенно сливаясь с пространством,

сквозь него ты несёшься, проходишь стремглав через время,

и казалось бы вот оно – то, что не будет кончаться,

и казалось бы можно за теми, да жаль, что не с теми.

 

и кричишь им, далёким ушедшим далёким и близким,

почему вы уходите все, не простясь, по-английски,

не простясь, не простя, не спрося как убрав разрешенье,

раз решенье такое, то два, не выходит решенья.

 

но слова только звук, только эхо, что стелется книзу,

оборвётся и – ввысь, к небесам, что давно мироточат,

сам по жизни идёшь, как по узкой линейке карниза,

и взлетая паришь, обращаясь от дальности в точку.

 

Привычные вещи

 

«Нальёшь мне чуть-чуть одеяла?» Я налил.

Она уплывала в четыре стороны сна.

Привычные вещи: сорвались с часов нули,

часы возвестили кукушкой: «всему хана».

 

Гоняли кровь лёгкие. Сердце – лишь клапан для.

За ней приходили. Чёрный и белый. И

я чай с ними пил. «Бла-бла», – говорил, – «ля-ля»,

и чёрный и белый, заболтанные, ушли.

 

Всю ночь я смотрел: на реки русых волос,

песок её дней стекал по щекам. Пескарь-

я плескался в песках её дней, в них врос

всем телом и плавниками. И вот – январь.

 

Ей холодно. Холод предвестник её самой,

и чёрный с белым по снегу идут за ней,

она говорит: «Ты всенощно, вседенно мой,

укрой меня от. Налей мне тепла, налей.

 

Я наливаю ей озеро одеял. Она уплывает от

послелогов её (нет) – от послееёменяг,

так холодом веет, что белый глядит с высот,

а чёрный с низов,

стремясь проломить меня.

 

рвутся!

 

на такое свидание – раз или два в году

(по весне будет первое, второе… случится ли?)

не лечу, не бегу… а они, полагаю, ждут,

а над ними лапами ели шепчут молитвы.

 

а над ними лапами ели шепчут молитвы.

 

прихожу и молчу, диалог про себя веду,

наполненье души такое, что места нет

никому кроме Бога. качается на ветру

колокольчик подснежника. слышно мне

его хрупкое «динь-динь-динь» из вне

 

колокольчик подснежника слышен мне.

 

никому не воскреснуть. воскресный вороний грай

словно речь человеческая течёт с небес,

вечно сорок лет маме – какая ж ты молодая,

вечно сорокалетний глядит на меня отец,

 

вечно сорокалетний – такой же как я – отец.

 

от пасхального света слезящиеся глаза…

яйца крашеные кружком – как сплетничают – лежат,

мне так много о многом хотелось бы рассказать,

мама, ты смотришь словно отводишь взгляд,

 

мама, взгляни как тогда – тридцать лет назад.

 

ухожу, убегаю, поворачиваюсь к кресту спиной,

взгляд ловлю через куртку – продергивает до хруста,

никому не воскреснуть? воскрешаю тебя строкой,

небеса как материя тонкая – натяни – порвутся,

 

почему же они не рвутся, мама, почему не...

 

Стрекоза

 

Когда мне было шестнадцать лет,

я копил на новенький… мне нет

надобы цитировать этого, как его,

без сома в голове – без сомов.

 

Я – купался помню, нырял в реке,

зависал ото дна её на волоске,

раз, подплыв, ко мне обратился сом,

убеждал меня, что он сом – не сон,

что виновен, типа, в убийствах я,

и в убийствах этих вся суть моя:

не взлетела, мол, с зябкой кожи реки

стрекоза,

стрекозу не вернуть назад,

её сжала-сдавила тисками моя рука,

стрекозу, что взлетала до потолка

небес.

 

Я молчал, силясь что-то смолчать-

сказать,

даже пальцы руки хотел разжать,

и – разжал их, а она вдруг в воду стекла,

стала рекой бежать.

 

Чья рука, не пойму, не хватает дыханья, и

сом всё шепчет что-то

о вселенской как Он любви,

сострадании к ближним,

о том, что, мол, стрекоза,

когда крыльями машет, хочет что-то сказать,

 

что там хочет, она говорит – смотри!

я смотрю и вижу стрекозий жужжащий грай:

на меня стрекозы летят

я смотрю, и – как вижу – команду «пли!» –

ухожу вслед за ними в стрекозий рай

вдоль по выжженной вдоль-поперёк земле

и –

вот-вот расстанусь с ней.

 

Мне шестнадцать, я вышел из речки, я

бросил камешек в небо, полное трёх стрекоз,

прошептал, мол, сомы, мол, не говорят,

знать, стрекозы взялись за меня всерьёз.

 

строка я

 

знаешь, от осени можно черпнуть сполна

рыжего холода, серой разлуки неба,

осень она изменчивая, она

ветреная пошла бы к лицу тебе бы.

 

вижу тебя в недоплатьице на ветру,

волосы жёлтые вьются, идут волнами,

можно стоять на холоде до умру,

ты и стоишь словно вросшая намертво,

 

девочка, милая, сколько тебе ещё,

сорок да с хвостиком, двадцать – попеременно,

так же как в детстве краска наполнит щёк

островки, и это в тебе бесценно.

 

будь не собой – собою, тобой ролей

сыграно столько, что и не счесть их сразу,

с каждым движеньем к тебе

становлюсь светлей,

словно далёкая ближе ко мне гораздо,

 

словно глаза твои серые голубей,

словно ладони ближе, грудь поднимается выше

вместе со вздохом,

словно листва с исхоженных вдоль-поперёк аллей

выстирана – в дождях промокла,

 

милая. девочка. девочка-мандарин

южно-абхазский, сок чуть кислит, но – сладок,

словно один я словно бы не один,

ты объяснишь мне этот миропорядок?

 

смотрит. молчит. грудь вздымается как волна,

хочет чего-то сказать и шепчет-кричит такое:

 

«милый мой. я не одна (эхо несёт: «однааааа»)

хочешь сойду со строки легко я».

 

сходит она. светотени столпились в круг.

осень неровно там, за окном, мерцает,

об-на-же-на, груди маленькие в размер ладони,

я до того с ней нежен, что даже груб,

жалуется поутру,

мол истерзана вся, лучше опять

буду строка я.

 

(слышится мне «одна я»),

«конечно, – шепчу, – родна-я»

 

 

* * *

 

ты смотришь в побледневшее окно,

такая тоненькая вся – ивовый прутик,

сломай его и…

и тебя не будет?

 

за стёклами окна веретено

зимы плетёт снегов бескрайних нити,

и словно бы решает быть – не быть и...

 

стоишь спиной, так словно хочешь выйти,

не выходи. я – следом за тобой.

 

следы неглубоки. их заметает

за час какой-то. нет конца и края.

 

лопатки словно бабочки взлетают

когда к плечам касаюсь я твоим,

шепчу «стихает,

слышишь, снег стихает»,

и словно мы стихаем вместе с ним –

молчу об этом, но она-то знает,

об этом вместе,

вместе мы молчим.

 

окно бледнеет. кошка в подворотне

мяукает, впусти её впусти,

и я впускаю. зябко как сегодня.

а снег летит,

летит,

летит,

лети…

 

чуть-чуть отчасти несколько слегка

 

когда-нибудь мы встретимся лоб в лоб,

в какой-нибудь (пускай февральский) вечер,

ты как-то несколько чуть-чуть меня заметишь,

а я тебя (не так что очень чтоб).

 

февральский снег чуть-чуть слегка летит,

им мир февральский будто бы зашторен,

ты как-то несколько чуть-чуть слегка в миноре,

отчасти твой слегка минорный вид

так гармоничен с снежностью февральской,

что ей до нежности чуть-чуть – и я плыву,

колено в грязь февральскую роняю,

и – про любовь едва чуть-чуть не лаю,

и – пуговки твоей дублёнки рву.

 

отчасти несколько чуть-чуть оторопев,

ты нараспев – слегка тяжеловато –

поёшь о том, что я чуть-чуть женатый…

 

февральский вечер, чуть офонарев,

высвечивает наши силуэты

едва чуть-чуть как будто тет-а-тет,

слегка отчасти несколько сосватав,

 

и ничего, что я чуть-чуть женатый,

и ничего, что ты едва ли нет

чуть-чуть отчасти несколько слегка,

пока.

 

снежинки на салазках едут с лба:

обычный и слегка февральский вечер,

ты как-то несколько чуть-чуть меня не встретишь,

слегка чуть-чуть убившись о снега.

 

* * *

 

я вышел из трамвая номер два,

луна топила облака дровами,

и облаков растопленное пламя

топило мир, и белая трава,

 

лежавшая под кирпичами снега,

тянула черви рук к чему-то там,

и мира обнажённые места

смотрели очертаньем глаз на небо,

а небо – то ли было, то ли не было,

так словно все законы шли к чертям.

 

я вышел из трамвая номер два:

войдя в него без остановки вышел,

взбоднул на небо (небо стало выше)

и словно разделил напополам

мир до начала топи и мир после:

ко мне с небес на лодочке на вёслах

причалил Пётр, причал тут, молвил, возле.

 

И я пошёл: по небу, по дождю,

по той воде, что смыла мир когда-то,

и вдруг увидел: брат идёт на брата,

которого с войны я не дождусь,

 

и Пётр показался вдруг Хароном,

стрекозы цвет металла обрели,

и та, что мироточила икона,

вдруг перестала капли мирры лить,

 

подумалось, могло быть всё иначе:

вот девочка так тоненько поёт,

что чудится и не поет, а плачет,

глаза в слезах бездонны у неё,

 

и – колокол,

дрожащий как простужен,

закашлял вдруг «бим-бом, бим-бом, бим-бом»,

и этот мир,

и церковь в чёрных лужах,

вдруг взорвались, чтоб стать сплошным теплом.

 

я вышел из трамвая номер два,

ракета шла над лесом и полями,

над небом шла, бок облака поранив,

и пролилась огнём,

войдя едва

в жестянку от трамвая номер два.

 

* * *

 

Я её занавесил делами, домом, собой.

Таня брала ножницы, стригла толстую нить,

вязала свитер, тёплый такой,

можно в нём жить.

 

Была ещё не собака, не кошка – так,

недоразумение в собачьем обличье,

стоило сделать ей знак

рукой – прибежит, отыщет.

 

Нитки катались более ста цветов,

собака болталась в нитках и под ногами,

Таня дарила несвязанных свитеров

вязаное цунами.

 

Было тепло, как же было зимой тепло,

я как-то Тане даже сказал об этом:

всю зиму вязала зиме назло,

мне назло – летом.

 

Однажды, запутавшись

в нитках,

себе,

делах,

чиркнул-поднёс к вороху судеб спичку,

Таня смотрела, вымолвить не могла,

позже зато написала в личку,

 

что ничего я не понял, что я ваааще

должен ценить её и грустить, и плакать,

что таких, как она, никто не наварит щей,

я ответил: «как там собака?»

 

* * *

 

Я не знаю, о чём ты молчишь,

намолчишь о чём,

какие беседы с Богом ведёт душа,

но –

когда ты влетаешь в дверной проём,

моё сердце навстречу делает шаг:

тук-тук!

 

Я не знаю, о чём ребенок во сне глядит

кукольные –

как и сам он –

сны,

в этом мире он, бедный, совсем один,

как Христос на кресте среди…

 

Я не знаю, зачем –

не до мудрости –

до седых волос

я блуждаю в потёмках стихов своих,

отчего семь ответов –

один вопрос,

и на кой столько надо их.

 

Я не знаю ещё –

сам то я на кой,

где пристанище, дом, житиё моё?

а когда воспарю в небеса строкой,

кто по мне тишину

молитв

прольёт?

 

Я не знаю мотив, чтоб в душе звучал,

нет – пел

стооктавный голос небес,

но когда я по жизни не тех встречал,

понимал: проживу и без.

 

Я не знаю так много, что –

Бог ты мой –

я незнанию даже рад,

оттого, что в стихах я совсем иной,

чем предстану у Божьих врат.

 

Я тоже

 

К воде так низко голову клоня,

что, кажется, того гляди сорвётся,

плакучая сны видит про меня,

и в снах она –

не плачет, а смеётся,

 

струится листьев жёлтая река,

мелькают рыбы в той листве журчащей,

на тонко-ломкой веточке стиха

плакучая и я.

Я – настоящий.

 

Я рыба рыб в той желтизне плыву,

щипаю листья, режась их краями,

во сне живу, во сне иль наяву, –

скажи мне,

это огненное пламя

 

дано зачем? Чтоб догорев упасть,

и тихо плыть от материнских веток.

Скажи мне, кто я, часть чего я часть,

но ива остаётся безответной,

 

она стоит и всё глядит-глядит,

как мураши бегут по жёлтой коже,

как лист последний –

вот же он, гляди –

становится на лодочку похожий.

 

Я рядом плыл, я рыбой был, я тоже…