Notre-Dame de Paris
Приглядывая бережно за сводом,
тягучим светом утомляя взгляд,
весёлый мытарь щедрого народа
примерил солнца ветхого наряд.
Две башни, словно два бодливых рога,
оповещали рыночную зыбь,
и шла молва – от Сены до порога
приливом – косяком ленивых рыб.
До смеха ли, до глаза ли, до слуха,
когда портал все взгляды уплетал,
когда ложилась сплетен заваруха
в корзину, что Всевышний не латал!
Не зная зла, не требуя расплаты,
союз крестьян, рабочих и калек
лелеял мощь, не спрятанную в латы,
вино из вин, опеку из опек.
Латук крыла, улыбка пармезана,
потешный суд – суровый артишок,
собор боролся с пылом партизана
и петухов укладывал в мешок.
Он взял в залог у города везенье
и перемножив камень на зевок,
принёс к исходу сонное спасенье,
мослов базарных птичий оселок.
Слуга покорный! Розою и серой
сквозь сумрак дышит и свечой чадит
по-прежнему, где тень прочнее терры
и век отпущен, как всегда, в кредит.
2002
Антигона
Е. Камбуровой
Не на оленя гон –
саван:
вечная антигон
слава.
Брату разрезал брат
чрево…
Пусть тяжелей стократ
евам.
Тщетно твердил тиран:
«Фатум!» –
крикнула: «По делам
плата! –
плод, порождённый тьмой
истин, –
путь да не будет твой
чистым!»
Дли погребенья труд
гиблый,
пусть в порошок сотрут,
снимут
кожу живьём, ну, что ж,
вольно!
Ногти, лопата, дрожь,
штольни
прорезь, к чему исмен
плачи?
Слеп хоровод измен;
зрячей
стать в одночасье – дар
труден.
Ты заслоняешь даль
грудью.
Мыслимая ли месть –
слиться
с небом, сказав: «Аз есмь
птица?»
Но простирая длань
мраку:
«Глупая, перестань
плакать!»
2002
В Коломенском
Мороз. Озноб колокола
смог раскачать играючи.
Копытом, чёрным, как смола,
рвёт лошадь наст пылающий.
На кровле Водяных ворот
с утра толкутся голуби.
В Казанскую спешит народ.
Несут бадьи от проруби.
На голубые купола
и праздничное золото
любуется стекло палат,
и зелено, и молодо!
Ждут службы. Клирос – словно скит,
и весел дьякон седенький.
А барышням бы на коньки –
пока во всей красе деньки!
Назавтра солнечный желток,
покрывшийся испариной,
закручен в ледяной поток,
ушёл во мглу опальную.
В низине серая река
расходится и катится.
На Вознесенье – вьюг меха
как скромненькое платьице.
Сменилась ясность чехардой.
Снежинок лёгким кружевом
метель ложится над водой,
нагой, обезоруженной.
Одни живые родники
из-под церковной паперти
с непобедимостью стихий
бегут по снежной скатерти.
Вода целебная сладка;
коломенскою кручею
закат, не сделав и глотка,
пробрался в брешь меж тучами.
1998
Владимиру
Средь дорожной владимирской сыпи
немигающим глазом – проспект.
Город съеден, и выпит, и вытерт
в семафорно-вокзальной тоске –
прогорели и проворовались,
вознесли вороньё на кресты,
погреба превратили в подвалы,
променяли башмак на костыль.
За распивочными «Владалко»
и за станцией «Химзавод»
пропадает душа – не жалко,
как троллейбус, навзрыд ползёт.
Тут обрывы, а там руины,
здесь забор изломал ребро.
У кирпичной стены рябина...
Всё по крови-то серебро!
Льнёт церковной глухою тяжбой
и воробушком под крыло
город бешеных и отважных
и проматывающих добро.
Небрежёт и дождём, и стужей,
в вере ропщет, в любви не лжёт.
Этот город и нежен, и нужен,
этот город, как уголь, жжёт.
1998
Владимир
* * *
Марианне Ариповой
Дай мне сказочной сиёхалаф*,
что светлей и мудрей прочих трав,
у которой восточная кровь,
а не русской печали укроп.
Мы споём за столом Душанбе
о прекрасной любви и борьбе,
мы напишем блестящий роман
и романом приправим лагман.
Мы добавим райхон и катык**,
чтобы слово ласкало язык,
где возносят исламский аминь,
но не делят земель и святынь.
Мы навеки у слов батраки,
и цветут наших строк кишлаки,
сохранив на чужбине любой
абрикосовый родины зной.
Успокой своих глупых детей,
угости их лепёшкой вестей,
согдианская синяя даль,
чьих корней незабвенен янтарь!
Повелитель безумен и дик
и, похоже, совсем не таджик,
он по-царски не пьёт и не ест
и поставил на совести крест;
так быстрей – на базар и домой,
сварим суп с достославной травой
и – по чарке – за проклятый труд
и края, где самсу не пекут!
---
*сиёхалаф – «чёрная трава» (тадж.).
**райхон – в Средней Азии – базилик,
катык – кисломолочный напиток.
2009
* * *
О. Б.
Дыханием рождаются стихи…
Д. Ильин
И стихи мне напомнят тебя; о тебе,
о твоей беспокойной и мудрой судьбе
мне расскажут опушки, и лён Костромы,
и излом ноября, и заботы зимы,
пруд под небоворотом, плотина, письмо.
Шереметьево-II, водолеи, вино,
и осколок стакана, и холод ключа,
и пожатье руки, и кинжал, и свеча,
и грузинская речь, и уральская мгла,
и застрявшая в сердце тупая игла,
и горячая хвоя, и скальпеля след,
и прильнувший к чужому запястью браслет…
1999
* * *
К полночи ваза заголосит,
каждый предмет обретёт свой цвет.
Страстно о чуде букет проси
и рассыхающийся буфет, –
будешь услышан: поверь, проверь,
молят тебя мельхиор и бра.
Здесь ты в империи – гонишь в дверь
варварский дух, чтоб не дал соврать.
Так постигают росу и спирт,
репчатый лук и лавровый лист,
но если вещь по ошибке спит,
то разбудить её не берись;
здесь у пространства обратный счёт,
время не ловит в силки забот,
просто живи и через плечо
плюй на того, кто козла забьёт.
Знай – одиночество лишь ступень
к лету прозрачному, лепке лат
рыцарских. И – зацветает пень,
папоротник открывает клад,
прячется лампочка Ильича
в сумраке: ты не один в те дни,
если в душе не прошла печаль,
если сомненье опять саднит.
2007
* * *
Наталии Соломко
Мой ясный свет – из Киева привет,
привет от колдовства и детских вздохов,
один ответ – на тридцать восемь бед
и двадцать вёсен от царя Гороха.
О, блеск очей и чувственная речь
тех локонов, что прозревают бегство
и «Аппассионаты» лунный меч,
грозящий непосредственностью presto!
Всё – фортепьяно чувствовать дано,
пусть нрав его не так на деле сложен,
но если сердце сплошь обнажено,
простого проще – прозревать всей кожей
чужую мысль, страдание и страсть.
Прочь, пена дней, когда на завтрак Шуман!
А суть лишь в том, что гений не предаст
и красоту талант – соткёт из шума.
Мой итальянский бог, что синеглаз,
чьи пальцы так легко противоречат
то в фа-мажоре торопливых фраз,
то в ре-диезе встречи подвенечной,
мой венский вальс, мой дерзкий полонез,
как распознаю строгости в тебе я?
Но славить этот строй – не надоест
среди фальшивых звуков и материй,
когда ты так расчётливо смела,
так безоглядно жизнь вручить готова
за менуэт, пролившийся стремглав
на раскалённый плац пустых восторгов.
Так эта спесь – отчаянье для рук,
покуда слух – должник Хачатуряна.
Мой гордый друг и доблестный недуг,
мой заповедный круг души упрямой! –
и чем, в конце концов, ни дорожи,
но нет мудрее истин – самых вздорных,
и ты меня растратишь, как транжир,
как громовержец-воздух – медь валторны;
но там, где дни алеют и чадят
и колосятся яростью рапсодий,
твои этюды так вознаградят,
как и не снилось нищенке-природе!
2009–2010
* * *
Нам открылся настоящий ад,
лёд Коцита вплавлен в наши рёбра,
и берёзы яростно молчат,
как бойцы невидимого СОБРа.
Слышишь, Врубель, помнишь, Левитан, –
также наступал закат багровый
на страну, и пряха-пустота
затмевала блеск первоосновы.
Проклинали службу и царя,
мужику помазанник молился.
Мы ведь знали ад. Но видно зря,
а теперь – зовём его столицей.
А теперь бежать бы. Но пути
снегопад отрезал. Дальнобойщик –
лютый ангел, чья праща свистит
и улыбка тихая всё горше.
Подскажи нам, брат, куда свернуть
с прикипевшей к сердцу чёрной тропки!
Плачут ведьмы, и кикимор жуть
не пройдёт и после пятой стопки.
2012
Пергамский дневник
Алине
I
Турецкая душа античного Пергама
взирает не дыша на полчища руин,
и облака ползут по кромке мира самой,
из них течёт мазут, и в них горит кармин.
Какие здесь цари держали речь на шкурах,
какие январи – без вьюги и катка?
Орёл касался круч крылами, и понуро
косился первый луч с арбузного лотка.
Торговец шерстью спит – над ним Асклепий шепчет,
что будет тот убит, но может и спастись.
В глазах у старика – следы разлива желчи…
Что завтра? Но пока – пьёт чай и варит рис.
II
Мальчишки Пергама просят упрямо:
«Photo, excuse me, fuck!»
У базы военной – колонны, как вены
из гор разбухают во мрак…
III
Saskia Castelijn
Саския с холста Рембрандта,
но сметливей и стройней,
словно вставши на пуанты,
вот – вспорхнёт! – Пергам – за ней.
Итальянский взгляда росчерк –
поступь в россыпи смешков,
мой античный голубочек
шепчет сказку на ушко.
Твой английский без акцента,
платье, шлёпанцы, facebook;
где театр, агора, церковь –
мастерство ключиц и рук.
Это молодость – горячка
непочатых чувств, очаг –
эта Саския – гордячка
или скромница? Молчат
геродоты и страбоны
о сокрытом в глубине
сердца… Смуглая Мадонна
бродит в собственной стране,
ест арбуз кроваво-сладкий,
закусив губу, грустит;
юной Саскии повадки –
неизвестные пути.
И сама она не помнит,
из каких эгейских плазм
вырос мир её укромный,
страсть и робость родилась.
IV
Треск цикад анатолийских
тот же, что на Спиналонге.
Синий с красным флаги – близко
и сольются в эпилоге.
Был резнёй окрашен воздух
и с душой кофейной – ветер.
По Пергаму бродят козы.
Только слёзы на планете
острова соединяют,
семьям всем – глаза проплакать.
Спит на рваном одеяле
то ли дервиш, то ли дьякон:
по морщинам бродят мухи,
веки выдублены зноем,
и не создано науки
истребить грехи – от Ноя.
На горе горят осколки
царства, канувшего в пропасть.
Люди – в сене ли иголки? –
все не встретимся до гроба;
всё-то крест и полумесяц
бьются, искры высекая,
и с тяжёлым тестом месят
мысли каиновы… Каюсь,
что опять грущу по грекам,
но, вкусив турецкой сдобы,
вижу: век бредёт за веком,
вновь смешать добро и злобу.
V
…а услышу «Пергам»,
то открою Коран –
те ступени
к почерневшим вратам,
там, где неба айран
в серой пене.
«Здесь молился Троян…» –
этот вечный баян
скучных гидов,
но покуришь кальян
и потянет в бурьян…
Пирамиды
гор, объятые мглой,
взгляд пронзает иглой
с белой нитью
мысли; добрый и злой
упадут под скалой;
челобитью
дан законный простор,
лишь колючки укор
режет пятку.
Закудахчет мотор,
под горою – затор:
век упадка,
век расцвета – мелькнут,
был бы конь – есть хомут,
шаг за шагом
красоты не вернут
ни наука, ни труд,
ни бумага.
VI
Памяти Н. Казандзакиса
Чаша агоры, кость акведука, зубы-колонны –
это Пергама жёлтые слёзы сохнут на солнце.
День наполняет склона ладони сном раскалённым.
Душат Эвмена* серые стены – скоро проснётся.
Рыжие кудри ветхого солнца – ящериц радость.
Прячет цикада треснувший голос в амфоре красной.
Здесь остаётся всё без разбора – мусор и клады,
доблесть и подлость, трусость и слава, воля и касты.
Нету награды для проигравших в мире кичливом,
Ржавые шлемы если полюбит – то археолог.
Кто там на камне, пачкая щёки, спелые сливы
ест не смущаясь? – прячет в ладонях счастья осколок –
Веста, Деметра? – девочка в шортах, носит от сглаза
пёструю ленту на загорелом тонком запястье.
Мама – профессор, папа – бухгалтер, отпуск – два раза
в год выпадает, деньги растают – вот оно счастье –
молодость тратить, зрелость транжирить, землю тревожить,
из-под сандалий прах поднимая в память героев,
Мы обнажаем время живое, сбросив, как кожу,
скучные судьбы, глупые будни – павшую Трою.
И если демон, плут козлоногий, баловень сцены,
схватит девчонку, жадно вопьётся в нежные груди,
это не ужас спячки античной – голос Вселенной,
где сочетались браком священным звери и люди.
Это работа тысячи странствий, бедствий и схваток.
где отдавалась нимфа – кентавру, царь – амазонке.
В шуме триумфа щедро рассеять пурпур и злато,
сделаться тенью, длиться мгновеньем – был бы разомкнут
круг…
---
*Эвмен – основатель династии царей Пергама.
2011
* * *
Приученный к вопросам почемучек
твой взрослый мир ослепнет, словно степь,
и станет первозданным и летучим,
чтоб на поминки опыта успеть.
То устрицей уснёт под скрип отлива,
то растворится сахарным песком, –
такой огромный, смуглый и счастливый,
к порогу прислонившийся виском
мой круглый мир, несущий ахинею
про трёх китов и хрупких черепах;
пускай твой смысл всё слаще и темнее,
мне ночь дана, чтоб пересилить страх.
Мне жизнь прожить, а не слоняться в поле
и вечно славить новых кумовьёв,
и если ты, о мир, прекрасно болен,
тебе гнездо жар-птица не совьёт.
Так не проси струны у псалмопевца,
не торопись сулить загробный мрак.
Ты можешь задушить и вырвать сердце,
но оробеть пред тем, кто мал и наг.
2007
* * *
Насте
Сверчок – беспечный лирик
ночных перерождений;
опущены в квартире
все шторы. Тени, тени…
Осыпавшейся хвои
рачительные стрелы,
где Дафнис любит Хлою
за переплётом белым.
Уснули книги Али
и Настины игрушки,
карандаши в пенале
и крошки-побирушки,
авгуры и конфеты,
а холодильник-пращур
храпит, и всё воспето
тоской животворящей.
В потёмках зажигаем
конфорку-иностранку,
и весть всегда благая
живёт в кофейной банке.
Задумалось о вечном
алоэ пожилое,
но весело в аптечке
пройдохе-зверобою.
Всё так не понарошку
и так неповторимо:
молитва и картошка,
катушки и перины.
И даже перемена
слагаемых и суммы
не разрушают плена
рассеянной Фортуны.
Всё так доступно взгляду,
перу, ладони, спору,
что этому укладу
довериться бы впору.
Поём, пока двумерны,
о лучшем оперенье,
не замечая верной
премудрости старенья.
2003
Станционный строитель
Ты смотришь тоскливой метели в глаза
и бьёшься, как рыба об лёд,
продрогли и поле, и дом, но азарт
потери – упасть не даёт.
Сносилась шинель и минут канитель –
в ладонях усталых твоих,
и дочь соблазнил петербургский кобель,
тщеславье шутя утолив.
А может, напрасно рыдаешь: она
счастливый удел обрела
вдали от провинции мёртвого сна,
где плохи у сердца дела.
Вражды станционный смиритель! Глубок
твой ужас пред спешкой земной,
ты мал и ничтожен, а ловкий пророк
опять отбирает покой.
Горячего чая глоток и – стремглав
покинуть столетнюю глушь,
а всё остальное – лихие дела,
ночной хоровод мёртвых душ;
но слаще – смородины вязкий язык,
черёмухи терпкая речь,
не думай о будущем, гордый старик,
и горькой судьбе не перечь!
Опомнится Дуня, и вырастет внук,
иные печали грядут;
мы помним печать самых маленьких мук
и самый обыденный труд,
пусть повесть наивна, а сказка – брехня,
и правит проклятый телец,
но верю, смотритель, помянешь меня
и примешь на старости лет
в том старом раю, где цветёт бальзамин
за мутным оконным стеклом
и горечь разлук – навсегда позади,
а в лютую стужу – тепло.
2009
* * *
Сергею Арутюнову
1.
Ты был бы не поэт, но плотник,
но помнишь: истина в вине? –
всё ярче, всё бесповоротней
молитва о последнем дне.
Так мысли рыщут, аки волки,
чтоб правду чёрствую искать,
минуя Ленинские Горки
и снов четвёртую тетрадь;
как будто пьяный безбилетник,
в трамвае потеснив плечом,
презрением тридцатилетним
простое сердце увлечёт.
Мы все у века на поминках
и снова наша благодать –
не вопрошая, в ритме свинга
слова пригоршнями кидать;
а кто подхватит, думать рано:
вчистую жизнь переиграв,
в конце туннеля видишь рану
и славы августейший град.
2.
В пустой аудитории
остаться – тенью смысла.
Нам участи готовили
Бетховена и Листа,
но в беспросветной осени
сменили гнев на милость.
Нас женщины не бросили,
а лишь переменились.
То – плёнка чёрно-белая
наш бунт запечатлела;
не мир – так парабеллумы,
и не душа – так тело.
Что – выбирать изгнание,
что – быт подслеповатый,
грядущие экзамены –
печали киловатты.
Мороз по коже смолоду,
но разве возраст – кара?
Опять снежок за воротом
предвосхищеньем дара.
2007
* * *
Чем больше фильмов я смотрю о Риме,
тем больше ускользает самый Рим,
и кажется всего необъяснимей
стена пространства между мной и им,
но расстоянья сокращает имя
знакомое. Так краток миг свободы,
когда шасси коснулись полосы,
аплодисментов строй международный,
глядишь, и выжмет вдруг две-три слезы.
Ты три часа летел, стремился – годы.
Чем больше обуздать стараюсь толщу
костей берцовых, стрел и черепков,
тем нить сознанья делается тоньше,
тем ощутимей место пустяков
в судьбе, и всё никак не подытожу
раздумья. Так моста пролёт на Тибре
античного – в столицу не ведёт:
все по нему идущие погибли
века назад. А он, как идиот,
из вод встаёт застывшим «крабли-крибли».
Пусть для кого-то Рим – лишь сыр и кьянти,
в жару спасает мрамор, не мускат,
цветёт акант на мёртвом камне, гляньте!
Чей взгляд поможет, чтоб не наугад
бродить по станцам, где резвился Санти?
Где Рафаэль, где Анджело, где Липпи,
о красоте затеявшие спор?
Платана лист отыщешь в пыльной кипе
под грузом неба рухнувших опор,
а там колено чудится в изгибе
балкона…. И толчёшься до сих пор
у входа в церковь. Сам под взором зорким
десятка пифий, цезарей, сивилл.
Хотел познать, но подвели глазёнки.
рискнул открыть, но ключ не подсобил.
Попался, брат. Сгорел, товарищ Зорге.
Чем страх острее – кинуть худший жребий.
сильнее жажда по руке читать.
Чей разум вырос на латинском хлебе,
тому дремота – не феличита,
тому – гордыни петушиный гребень;
и вечно снятся тёмные колосья,
триумфа грохот, зябнущие львы.
Пусть все холмы пройти не удалось мне,
но сладок запах сорванной травы
на форуме, где мысли ветер носит
до срока…
2013