Сергей Брель

Сергей Брель

Все стихи Сергея Бреля

Notre-Dame de Paris

 

Приглядывая бережно за сводом,

тягучим светом утомляя взгляд,

весёлый мытарь щедрого народа

примерил солнца ветхого наряд.

 

Две башни, словно два бодливых рога,

оповещали рыночную зыбь,

и шла молва – от Сены до порога

приливом – косяком ленивых рыб.

 

До смеха ли, до глаза ли, до слуха,

когда портал все взгляды уплетал,

когда ложилась сплетен заваруха

в корзину, что Всевышний не латал! 

 

Не зная зла, не требуя расплаты,

союз крестьян, рабочих и калек

лелеял мощь, не спрятанную в латы,

вино из вин, опеку из опек.

 

Латук крыла, улыбка пармезана,

потешный суд – суровый артишок,

собор боролся с пылом партизана

и петухов укладывал в мешок.

 

Он взял в залог у города везенье

и перемножив камень на зевок,

принёс к исходу сонное спасенье,

мослов базарных птичий оселок.

 

Слуга покорный! Розою и серой

сквозь сумрак дышит и свечой чадит

по-прежнему, где тень прочнее терры

и век отпущен, как всегда, в кредит.

 

2002

 

Антигона

 

Е. Камбуровой

 

Не на оленя гон –

саван:

вечная антигон

слава.

 

Брату разрезал брат

чрево… 

Пусть тяжелей стократ

евам.

 

Тщетно твердил тиран:

«Фатум!» –

крикнула: «По делам

плата! –

 

плод, порождённый тьмой

истин, –

путь да не будет твой

чистым!»

 

Дли погребенья труд

гиблый,

пусть в порошок сотрут,

снимут

 

кожу живьём, ну, что ж,

вольно!

Ногти, лопата, дрожь,

штольни

 

прорезь, к чему исмен

плачи?

Слеп хоровод измен;

зрячей

 

стать в одночасье – дар

труден.

Ты заслоняешь даль

грудью.

 

Мыслимая ли месть –

слиться

с небом, сказав: «Аз есмь

птица?»

 

Но простирая длань

мраку:

«Глупая, перестань

плакать!» 

 

2002

 

 

В Коломенском

 

Мороз. Озноб колокола

смог раскачать играючи.

Копытом, чёрным, как смола,

рвёт лошадь наст пылающий.

 

На кровле Водяных ворот

с утра толкутся голуби.

В Казанскую спешит народ.

Несут бадьи от проруби.

На голубые купола

и праздничное золото

любуется стекло палат,

и зелено, и молодо!

Ждут службы. Клирос – словно скит,

и весел дьякон седенький.

А барышням бы на коньки –

пока во всей красе деньки!

Назавтра солнечный желток,

покрывшийся испариной,

закручен в ледяной поток,

ушёл во мглу опальную.

 

В низине серая река

расходится и катится.

На Вознесенье – вьюг меха

как скромненькое платьице.

Сменилась ясность чехардой.

Снежинок лёгким кружевом

метель ложится над водой,

нагой, обезоруженной.

Одни живые родники

из-под церковной паперти

с непобедимостью стихий

бегут по снежной скатерти.

Вода целебная сладка;

коломенскою кручею

закат, не сделав и глотка,

пробрался в брешь меж тучами.

 

1998 

 

Владимиру

 

Средь дорожной владимирской сыпи

немигающим глазом – проспект.

Город съеден, и выпит, и вытерт

в семафорно-вокзальной тоске –

прогорели и проворовались,

вознесли вороньё на кресты,

погреба превратили в подвалы,

променяли башмак на костыль.

За распивочными «Владалко»

и за станцией «Химзавод»

пропадает душа – не жалко,

как троллейбус, навзрыд ползёт.

Тут обрывы, а там руины,

здесь забор изломал ребро.

У кирпичной стены рябина...

Всё по крови-то серебро!

Льнёт церковной глухою тяжбой

и воробушком под крыло

город бешеных и отважных

и проматывающих добро.

Небрежёт и дождём, и стужей,

в вере ропщет, в любви не лжёт.

Этот город и нежен, и нужен,

этот город, как уголь, жжёт.

 

1998 

Владимир

 


Поэтическая викторина

* * *

     

Марианне Ариповой

 

Дай мне сказочной сиёхалаф*,

что светлей и мудрей прочих трав,

у которой восточная кровь,

а не русской печали укроп.

 

Мы споём за столом Душанбе

о прекрасной любви и борьбе,

мы напишем блестящий роман

и романом приправим лагман.

 

Мы добавим райхон и катык**,

чтобы слово ласкало язык,

где возносят исламский аминь,

но не делят земель и святынь.

 

Мы навеки у слов батраки,

и цветут наших строк кишлаки,

сохранив на чужбине любой

абрикосовый родины зной.

 

Успокой своих глупых детей,

угости их лепёшкой вестей,

согдианская синяя даль,

чьих корней незабвенен янтарь!

 

Повелитель безумен и дик

и, похоже, совсем не таджик,

он по-царски не пьёт и не ест

и поставил на совести крест;

 

так быстрей – на базар и домой,

сварим суп с достославной травой

и – по чарке – за проклятый труд

и края, где самсу не пекут!

 

---

*сиёхалаф – «чёрная трава» (тадж.). 

**райхон – в Средней Азии – базилик,

     катык – кисломолочный напиток.

 

2009

 

* * *

 

О. Б.

 

Дыханием рождаются стихи…

Д. Ильин

 

И стихи мне напомнят тебя; о тебе,

о твоей беспокойной и мудрой судьбе

мне расскажут опушки, и лён Костромы,

и излом ноября, и заботы зимы,

пруд под небоворотом, плотина, письмо.

Шереметьево-II, водолеи, вино,

и осколок стакана, и холод ключа,

и пожатье руки, и кинжал, и свеча,

и грузинская речь, и уральская мгла,

и застрявшая в сердце тупая игла,

и горячая хвоя, и скальпеля след,

и прильнувший к чужому запястью браслет…

 

1999

 

* * *

 

К полночи ваза заголосит,

каждый предмет обретёт свой цвет.

Страстно о чуде букет проси

и рассыхающийся буфет, –

 

будешь услышан: поверь, проверь,

молят тебя мельхиор и бра.

Здесь ты в империи – гонишь в дверь

варварский дух, чтоб не дал соврать.

 

Так постигают росу и спирт,

репчатый лук и лавровый лист,

но если вещь по ошибке спит,

то разбудить её не берись;

 

здесь у пространства обратный счёт,

время не ловит в силки забот,

просто живи и через плечо

плюй на того, кто козла забьёт.

 

Знай – одиночество лишь ступень

к лету прозрачному, лепке лат

рыцарских. И – зацветает пень,

папоротник открывает клад,

 

прячется лампочка Ильича

в сумраке: ты не один в те дни,

если в душе не прошла печаль,

если сомненье опять саднит.

 

2007

 

* * *

    

Наталии Соломко

 

Мой ясный свет – из Киева привет,

привет от колдовства и детских вздохов,

один ответ – на тридцать восемь бед

и двадцать вёсен от царя Гороха.

 

О, блеск очей и чувственная речь

тех локонов, что прозревают бегство

и «Аппассионаты» лунный меч,

грозящий непосредственностью presto!

 

Всё – фортепьяно чувствовать дано,

пусть нрав его не так на деле сложен,

но если сердце сплошь обнажено,

простого проще – прозревать всей кожей

 

чужую мысль, страдание и страсть.

Прочь, пена дней, когда на завтрак Шуман!

А суть лишь в том, что гений не предаст

и красоту талант – соткёт из шума.

 

Мой итальянский бог, что синеглаз,

чьи пальцы так легко противоречат

то в фа-мажоре торопливых фраз,

то в ре-диезе встречи подвенечной,

 

мой венский вальс, мой дерзкий полонез,

как распознаю строгости в тебе я?

Но славить этот строй – не надоест

среди фальшивых звуков и материй,

 

когда ты так расчётливо смела,

так безоглядно жизнь вручить готова

за менуэт, пролившийся стремглав

на раскалённый плац пустых восторгов.

 

Так эта спесь – отчаянье для рук,

покуда слух – должник Хачатуряна.

Мой гордый друг и доблестный недуг,

мой заповедный круг души упрямой! –

 

и чем, в конце концов, ни дорожи,

но нет мудрее истин – самых вздорных,

и ты меня растратишь, как транжир,

как громовержец-воздух – медь валторны;

 

но там, где дни алеют и чадят

и колосятся яростью рапсодий,

твои этюды так вознаградят,

как и не снилось нищенке-природе!

 

2009–2010

 

* * *

 

Нам открылся настоящий ад,

лёд Коцита вплавлен в наши рёбра,

и берёзы яростно молчат,

как бойцы невидимого СОБРа.

 

Слышишь, Врубель, помнишь, Левитан, –

также наступал закат багровый

на страну, и пряха-пустота

затмевала блеск первоосновы.

 

Проклинали службу и царя,

мужику помазанник молился.

Мы ведь знали ад. Но видно зря, 

а теперь – зовём его столицей.  

 

А теперь бежать бы. Но пути

снегопад отрезал. Дальнобойщик –

лютый ангел, чья праща свистит

и улыбка тихая всё горше.

 

Подскажи нам, брат, куда свернуть

с прикипевшей к сердцу чёрной тропки!

Плачут ведьмы, и кикимор жуть

не пройдёт и после пятой стопки.

 

2012

 

 

Пергамский дневник

 

Алине

 

I

 

Турецкая душа античного Пергама

взирает не дыша на полчища руин,

и облака ползут по кромке мира самой,

из них течёт мазут, и в них горит кармин.

 

Какие здесь цари держали речь на шкурах,

какие январи – без вьюги и катка?

Орёл касался круч крылами, и понуро

косился первый луч с арбузного лотка.

 

Торговец шерстью спит – над ним Асклепий шепчет,

что будет тот убит, но может и спастись.

В глазах у старика – следы разлива желчи…

Что завтра? Но пока – пьёт чай и варит рис.

 

II

 

Мальчишки Пергама просят упрямо:

«Photo, excuse me, fuck!»

У базы военной – колонны, как вены

из гор разбухают во мрак…

 

III

                                 

Saskia Castelijn

 

Саския с холста Рембрандта,

но сметливей и стройней,

словно вставши на пуанты,

вот – вспорхнёт! – Пергам – за ней.

 

Итальянский взгляда росчерк –

поступь в россыпи смешков,

мой античный голубочек 

шепчет сказку на ушко.

 

Твой английский без акцента,

платье, шлёпанцы, facebook;

где театр, агора, церковь –

мастерство ключиц и рук.

 

Это молодость – горячка

непочатых чувств, очаг –

эта Саския – гордячка

или скромница? Молчат

 

геродоты и страбоны

о сокрытом в глубине

сердца… Смуглая Мадонна

бродит в собственной стране,

 

ест арбуз кроваво-сладкий,

закусив губу, грустит;

юной Саскии повадки –

неизвестные пути. 

 

И сама она не помнит,

из каких эгейских плазм

вырос мир её укромный,

страсть и робость родилась. 

 

IV

 

Треск цикад анатолийских

тот же, что на Спиналонге.

Синий с красным флаги – близко

и сольются в эпилоге.

 

Был резнёй окрашен воздух

и с душой кофейной – ветер.

По Пергаму бродят козы.

Только слёзы на планете

 

острова соединяют,

семьям всем – глаза проплакать.

Спит на рваном одеяле

то ли дервиш, то ли дьякон:

 

по морщинам бродят мухи,

веки выдублены зноем,

и не создано науки

истребить грехи – от Ноя.

 

На горе горят осколки

царства, канувшего в пропасть.

Люди – в сене ли иголки? –

все не встретимся до гроба;

 

всё-то крест и полумесяц

бьются, искры высекая,

и с тяжёлым тестом месят

мысли каиновы… Каюсь,

 

что опять грущу по грекам,

но, вкусив турецкой сдобы,

вижу: век бредёт за веком,

вновь смешать добро и злобу.

 

V

 

…а услышу «Пергам»,

то открою Коран –

те ступени

 

к почерневшим вратам,

там, где неба айран

в серой пене.

 

«Здесь молился Троян…» –

этот вечный баян

скучных гидов,

но покуришь кальян

и потянет в бурьян…

Пирамиды

 

гор, объятые мглой,

взгляд пронзает иглой

с белой нитью

мысли; добрый и злой

упадут под скалой;

челобитью

 

дан законный простор,

лишь колючки укор

режет пятку.

Закудахчет мотор,

под горою – затор:

век упадка,

 

век расцвета – мелькнут,

был бы конь – есть хомут,

шаг за шагом

красоты не вернут

ни наука, ни труд,

ни бумага.

 

VI

   

Памяти Н. Казандзакиса

 

Чаша агоры, кость акведука, зубы-колонны –

это Пергама жёлтые слёзы сохнут на солнце.

День наполняет склона ладони сном раскалённым.

Душат Эвмена* серые стены – скоро проснётся.

 

Рыжие кудри ветхого солнца – ящериц радость.

Прячет цикада треснувший голос в амфоре красной.

Здесь остаётся всё без разбора – мусор и клады,

доблесть и подлость, трусость и слава, воля и касты.

 

Нету награды для проигравших в мире кичливом,

Ржавые шлемы если полюбит – то археолог.

Кто там на камне, пачкая щёки, спелые сливы

ест не смущаясь? – прячет в ладонях счастья осколок –

 

Веста, Деметра? – девочка в шортах, носит от сглаза

пёструю ленту на загорелом тонком запястье.

Мама – профессор, папа – бухгалтер, отпуск – два раза

в год выпадает, деньги растают – вот оно счастье –

 

молодость тратить, зрелость транжирить, землю тревожить,

из-под сандалий прах поднимая в память героев, 

Мы обнажаем время живое, сбросив, как кожу,

скучные судьбы, глупые будни – павшую Трою.

 

И если демон, плут козлоногий, баловень сцены,

схватит девчонку, жадно вопьётся в нежные груди,

это не ужас спячки античной – голос Вселенной,

где сочетались браком священным звери и люди.

 

Это работа тысячи странствий, бедствий и схваток.

где отдавалась нимфа – кентавру, царь – амазонке.

В шуме триумфа щедро рассеять пурпур и злато,

сделаться тенью, длиться мгновеньем – был бы разомкнут

 

круг…

 

---

*Эвмен – основатель династии царей Пергама.

 

2011

 

* * *

 

Приученный к вопросам почемучек

твой взрослый мир ослепнет, словно степь,

и станет первозданным и летучим,

чтоб на поминки опыта успеть.

 

То устрицей уснёт под скрип отлива,

то растворится сахарным песком, –

такой огромный, смуглый и счастливый,

к порогу прислонившийся виском

 

мой круглый мир, несущий ахинею

про трёх китов и хрупких черепах;

пускай твой смысл всё слаще и темнее,

мне ночь дана, чтоб пересилить страх.

 

Мне жизнь прожить, а не слоняться в поле

и вечно славить новых кумовьёв,

и если ты, о мир, прекрасно болен,

тебе гнездо жар-птица не совьёт.

 

Так не проси струны у псалмопевца,

не торопись сулить загробный мрак.

Ты можешь задушить и вырвать сердце,

но оробеть пред тем, кто мал и наг.

 

2007

 

* * *

 

Насте

 

Сверчок – беспечный лирик

ночных перерождений;

опущены в квартире

все шторы. Тени, тени…

 

Осыпавшейся хвои

рачительные стрелы,

где Дафнис любит Хлою

за переплётом белым.

 

Уснули книги Али

и Настины игрушки,

карандаши в пенале

и крошки-побирушки, 

 

авгуры и конфеты,

а холодильник-пращур

храпит, и всё воспето

тоской животворящей.

 

В потёмках зажигаем

конфорку-иностранку,

и весть всегда благая

живёт в кофейной банке.

 

Задумалось о вечном

алоэ пожилое,

но весело в аптечке

пройдохе-зверобою.

 

Всё так не понарошку

и так неповторимо:

молитва и картошка,

катушки и перины.   

 

И даже перемена

слагаемых и суммы

не разрушают плена

рассеянной Фортуны.

 

Всё так доступно взгляду,

перу, ладони, спору,

что этому укладу

довериться бы впору.

 

Поём, пока двумерны,

о лучшем оперенье,

не замечая верной

премудрости старенья.

 

2003

 

Станционный строитель

 

Ты смотришь тоскливой метели в глаза

и бьёшься, как рыба об лёд,

продрогли и поле, и дом, но азарт

потери – упасть не даёт.

 

Сносилась шинель и минут канитель –

в ладонях усталых твоих,

и дочь соблазнил петербургский кобель,

тщеславье шутя утолив.

 

А может, напрасно рыдаешь: она

счастливый удел обрела

вдали от провинции мёртвого сна,

где плохи у сердца дела.

 

Вражды станционный смиритель! Глубок

твой ужас пред спешкой земной, 

ты мал и ничтожен, а ловкий пророк

опять отбирает покой.

 

Горячего чая глоток и – стремглав

покинуть столетнюю глушь,

а всё остальное – лихие дела,

ночной хоровод мёртвых душ;

 

но слаще – смородины вязкий язык,

черёмухи терпкая речь,

не думай о будущем, гордый старик,

и горькой судьбе не перечь!

 

Опомнится Дуня, и вырастет внук,

иные печали грядут;

мы помним печать самых маленьких мук

и самый обыденный труд,

 

пусть повесть наивна, а сказка – брехня,

и правит проклятый телец,

но верю, смотритель, помянешь меня

и примешь на старости лет

 

в том старом раю, где цветёт бальзамин

за мутным оконным стеклом

и горечь разлук – навсегда позади,

а в лютую стужу – тепло.

 

2009

 

* * *

                                  

Сергею Арутюнову

 

1.

 

Ты был бы не поэт, но плотник,

но помнишь: истина в вине? –

всё ярче, всё бесповоротней

молитва о последнем дне.

 

Так мысли рыщут, аки волки,

чтоб правду чёрствую искать,

минуя Ленинские Горки

и снов четвёртую тетрадь;

 

как будто пьяный безбилетник,

в трамвае потеснив плечом,

презрением тридцатилетним

простое сердце увлечёт.

 

Мы все у века на поминках

и снова наша благодать –

не вопрошая, в ритме свинга

слова пригоршнями кидать; 

 

а кто подхватит, думать рано:

вчистую жизнь переиграв,

в конце туннеля видишь рану

и славы августейший град.

 

2.

 

В пустой аудитории

остаться – тенью смысла. 

Нам участи готовили

Бетховена и Листа, 

 

но в беспросветной осени

сменили гнев на милость.

Нас женщины не бросили,

а лишь переменились.

 

То – плёнка чёрно-белая

наш бунт запечатлела;

не мир – так парабеллумы,

и не душа – так тело.

 

Что – выбирать изгнание,

что – быт подслеповатый,

грядущие экзамены –

печали киловатты.

 

Мороз по коже смолоду,

но разве возраст – кара?

Опять снежок за воротом

предвосхищеньем дара.

 

2007

 

* * *

 

Чем больше фильмов я смотрю о Риме,

тем больше ускользает самый Рим,

и кажется всего необъяснимей

стена пространства между мной и им,

но расстоянья сокращает имя

 

знакомое. Так краток миг свободы,

когда шасси коснулись полосы,

аплодисментов строй международный,

глядишь, и выжмет вдруг две-три слезы.

Ты три часа летел, стремился – годы.

 

Чем больше обуздать стараюсь толщу

костей берцовых, стрел и черепков,

тем нить сознанья делается тоньше,

тем ощутимей место пустяков

в судьбе, и всё никак не подытожу

 

раздумья. Так моста пролёт на Тибре

античного – в столицу не ведёт:

все по нему идущие погибли

века назад. А он, как идиот,

из вод встаёт застывшим «крабли-крибли».

 

Пусть для кого-то Рим – лишь сыр и кьянти,

в жару спасает мрамор, не мускат,

цветёт акант на мёртвом камне, гляньте!

Чей взгляд поможет, чтоб не наугад

бродить по станцам, где резвился Санти?

 

Где Рафаэль, где Анджело, где Липпи,

о красоте затеявшие спор?

Платана лист отыщешь в пыльной кипе

под грузом неба рухнувших опор,

а там колено чудится в изгибе

балкона…. И толчёшься до сих пор

 

у входа в церковь. Сам под взором зорким

десятка пифий, цезарей, сивилл.

Хотел познать, но подвели глазёнки.

рискнул открыть, но ключ не подсобил.

Попался, брат. Сгорел, товарищ Зорге.

 

Чем страх острее – кинуть худший жребий.

сильнее жажда по руке читать.

Чей разум вырос на латинском хлебе,

тому дремота – не феличита,

тому – гордыни петушиный гребень;

 

и вечно снятся тёмные колосья,

триумфа грохот, зябнущие львы.

Пусть все холмы пройти не удалось мне,

но сладок запах сорванной травы

на форуме, где мысли ветер носит

до срока…

 

2013