Сергей Борисов

Сергей Борисов

Все стихи Сергея Борисова

Весна

 

Стонут сваи, рвутся снасти –

уж недолго до беды!

Шлюзы душ откройте настежь

для такой большой воды!

Пусть омоет вал певучий

чувства, мысли и слова,

чтоб от жизни, как от кручи,

закружилась голова,

чтоб царила буйно, живо

волн неистовая власть,

чтоб, как паводок, по жилам

кровь мятежная рвалась.

И, гремя по перекатам,

бил и рядом, и вдали

страстно, празднично и свято

гулкий колокол земли.

 

* * *

 

Заплутал я средь людей, заплутал!

Аки ящер в древовидных хвощах.

Губы дую на презренный металл

и печалюсь о постыдных вещах.

 

Как-то: дрязгу истребить на корню,

душу живу не убить впопыхах,

раскошелиться к последнему дню

на посконную зарю в петухах.

 

Выклик строк из-под пера – немудрящ.

И тоску за пережжённым вином

либо кость переживёт, либо хрящ,

либо жила, изнурённая сном.

 

Слуги – жалки, а владыки – горды.

Но задуматься над этим всерьёз –

всё пустое, кроме тихой звезды,

палых листьев и младенческих слёз.

 

 

Логос

 

В начале было слово...

В нём была жизнь,

и жизнь была свет человеков.

 Иоанн, 1,1,4.

 

Недаром поведано книгой былого

за тяжкой печатью синайской плиты,

как огненным знаком забрезжило слово

в младенческом небе земной нищеты.

 

Оно так нежданно и так наудачу

взошло от проклятия на волоске

навстречу вселенскому детскому плачу,

мужскому угрюмству и женской тоске.

 

И я не ушёл от пожизненной платы,

от светлого гнева и судной скамьи.

И были пожитки мои небогаты.

И были невзрачны одежды мои.

 

Качнулось тумана седое светило,

холодные капли упали со лба,

когда через муку себя утвердила

и жертвенный путь указала судьба.

 

Измаянный чувством, отравленный речью,

вовсю изнемог я в безумном кругу –

то душу от боли храню человечью,

то в заросли раненным зверем бегу.

 

В нас – воля и голос небесного лада

и блажи людской родовые черты.

И что оно смертному – казнь иль услада –

сошествие слова в предел немоты?

 

Где грань нетерпения плоти и духа

в угоду ловчилам и к чести растяп?

И новое утро доносит до слуха,

как Логос ликует и кости хрустят. 

 

* * *

 

Нет, не сникнуть твоим невесёлым глазам.

Я их тусклому блеску слезы не отдам.

Я найду вас, глаза, где б ни прятались вы,

я ворвусь к тебе яростью мокрой листвы.

Налечу, взбудоражу, росой наслежу!

Я прижму тебя к сердцу, как рану к ножу.

Я налью тебя жизнью, как болью, – кричи!

Вновь за окнами – ливни, весна и грачи,

вновь за окнами – мир, говорлив и весом,

вновь за окнами – радуги колесо.

Встань же! Стены твои и темны, и глухи.

Хватит прясть тишину и седеть под стихи.

Протяни ко мне руки и дверь распахни...

Солнца плуг золотой пашет синие дни,

и отвалами в небе стоят облака,

пряно веет земля, властно плещет река.

Так разбей же унылую копоть стекла!

Чуешь – соком, как кровью, земля истекла.

Слышишь, душу твою я тяну, как бурлак,

чтоб под чёрною пылью не умерла? 

 


Поэтическая викторина

* * *

 

Ничто беды не предвещало.

Ночами пели соловьи.

И небо истово прощало

мне прегрешения мои.

 

Струились ветреные воды.

В закат бежала колея.

Ничто в деяниях природы

не омрачало бытия.

 

Светло распахивались дали.

Привычно складывался стих.

И тщетно мёртвые взывали

к блаженной памяти живых.

 

И у венков мемориала

кружился свадебный кортеж,

и вечность роли не играла

и не тревожила допрежь.

 

И явь не прочила примера,

как от означенных щедрот

алкала мысль, кровила вера

и шла душа на эшафот.

 

Ночь

 

Был март погромней декабрей.

Качалась ночь-галера.

Плясали бельма фонарей

ограбленного сквера.

Кренилась явь, во тьму гребя,

и бесновалась проседь...

Хотелось шалую тебя

вдруг разлюбить и бросить.

Хотелось вымолить у мглы

покойный мир созвездий...

но в прах освистаны углы

в твоём пустом подъезде!

И обескровлена стена

под выгнутой спиною,

и ты, бесстыдна и пьяна,

наедине со мною...

Ты зла. Глаза твои темны.

Знать, показался я им

на первом месяце весны

последним негодяем...

 

Отчаяние

 

Я думал,

что познал наверняка,

как нянчить мысль,

как фразу вить искусно,

как девственную глыбу языка

гранить в произведение искусства.

Я верил в озарение извне,

мол, красотой одаривать пора мне,

и, не подозревая о мазне,

упрямо крыл холстиною подрамник.

Но краски жухли,

был напев не тот,

восторги время тратило и крало,

и выкидышем

в свалке нечистот

поэма,

не родившись,

умирала...

Поэзия!

Не милуя штиблет,

идя к тебе

так долго и непросто,

я опоздал

на целых десять лет,

чудной тридцатилетний переросток...

Так не взыщи

за смутную версту,

души не мучай,

ворот расстегни ей...

Благословляю

ненависть к листу

с рифмованной пустой неврастенией!

Задохшийся в стенаниях своих,

наивный враль,

убогий подголосок –

я по-собачьи вынюхаю стих,

начертанный заносчиво и косо.

Я подползу к отвергнутой строке,

скуля и подвывая от бессилья...

Будь проклят дар мой!

Глухо.

На замке

слезливая кустарная красильня.

Теперь я трезв.

И, кланяясь судьбе, –

шальная блажь и выдумка на кой нам! –

я возвращаюсь к самому себе

безжалостно,

открыто

и спокойно...

 

Провинциальный этюд

 

Плачевен лес, идущий на дрова.

Темна юдоль, бредущая на убыль

и память обратившая в слова,

сухие увлажняющие губы.

 

Упрямо зиждет морок затяжной

и звук и образ краденного блага

в поспешной жизни, за моей спиной,

на самом дне разверстого оврага.

 

Еще на след нарвёшься сгоряча,

исполненный заветного свеченья,

но срок непререкаем, и ключа

не провернуть в замке предназначенья.

 

Лицом к лицу сегодня и вчера

сошлись во мне двусмысленно и внове.

И груз греха – как бремя топора,

который ждет раскаянья и крови.

 

Преданье возвращается, глядит

округлыми от ужаса глазами:

кто перед ним – экстерн или бандит?

и что чинится – казнь или экзамен?

 

Затюканный, как мальчик для битья,

я не истец надуманному браку

сознания, а с ним и бытия,

затеявших безвыходную драку.

 

Мне ближе ход и холод облаков

и бег теней по всхолмиям и долам.

Каков завет – и промысел таков.

Сколь краток век – столь катехизис долог.

 

Лукавит мир. И мнится, что навзрыд

пространство голосит. Хотя на деле –

всё бегло и беззвучно: ни копыт,

ни колеса, ни прочей канители.

 

На происки блаженного жулья,

на дерзкую эгиду святотатца

бодрей взирай, Провинция моя,

и не прохлопай случай поквитаться.

 

Пусть твой удел до сердца обнажён

и мга дрожит, как сирая осина, –

долг, безусловно, красен платежом,

и все же брань с трудом произносима.

 

На каждый знак оплошности твоей

ужо лихой найдется толкователь.

Ты только зла не помни и кровей

не разбавляй ни в мире, ни в кровати.

 

Казне не трафь и локтя не кусай,

поскольку мне доподлинно едино –

 

Аша иль Пласт, Касли или Куса*

благословят застенчивого сына.

 

Там корни древа грубы и темны.

Их тайна тяжела и неподкупна.

Над ними – кроны, кроющие сны,

и сонмы звёзд, мерцающие купно.

 

Под блеклым небом, жизни на краю

и ставленник, и отпрыск, коль угодно,

я внемлю боль, Провинция, твою,

излитую из чаши первородной.

 

Ведь вся твоя отзывчивая ночь

светла, как неизбывная дорога.

И если ты умеешь быть без Бога,

то без тебя – дышать ему невмочь.

 

---

*Аша, Пласт, Касли, Куса – города Челябинской области 

 

Прощальное

 

Полно плакать, печальные черти!

Просто жизнь уронила вожжу.

В долгожданные сумерки смерти

я, как в зыбкие воды, вхожу.

 

Кости целы и жилы не слабы,

дух покоен и совесть чиста.

В общем, всё уготовано, дабы

набрести на святые места.

 

Слава богу, окончена драка

неприкаянных зла и добра.

И в преддверии скорого мрака

мне ему причаститься пора.

 

И в предчувствии вечного мира,

утверждаясь на ниве сырой,

обрела моя строгая лира

ей от века назначенный строй.

 

И напрасно без смысла и толку

нарекать это бренной судьбой...

Я уйду, как всегда, втихомолку,

затворив белый день за собой.

 

 

* * *

 

Сойди в обитель тишины,

где дума дерева – игумен,

где мрак огромен и безумен

и вены трав отворены.

 

И на границе бытия,

где поздний стыд ненаказуем,

тебе закроет жизнь твоя

глаза последним поцелуем.

 

Строфы

 

*

 

Морока бессонниц на ржавых пружинах тоски,

роскошество снов на льняных простынях благодати,

тьма в степени два, золотое светило в квадрате –

и всё это – боже! – в мои уместилось виски.

 

*

 

Прими мое проклятие, держава!

И сделай так, чтоб, едучи на рать

в худой броне, чешуйчатой и ржавой,

я чаял не крушить, но умирать.

 

*

 

Чистые дожди отморосили,

и молитвы умерли во мгле...

Более ни слова о России,

ибо нету оной на земле.

 

*

 

Я так и не смог достучаться

до Бога – устала рука –

ни пылкой хвальбой домочадца,

ни жалкой мольбой чужака.

 

*

 

И даром жизнь моя низложена.

И грязь летит из-под колёс.

И смерть на музыку положена

маэстро, спятившим от слёз.

 

Сыну

 

В недужные эти года

прошу не суда, но участья...

Мой мальчик, прости навсегда

отца, не обретшего счастья!

 

Мир весел, силён и велик...

Зачем ему дума худая,

что плачет мне в душу кулик

и выпь, как ребёнок, рыдает;

 

что песне печальной вослед

я сердце разбил по ухабам,

коль места под звёздами нет

задумчивым, певчим и слабым?

 

На них и поныне ножи

куются в закутах России...

Мой мальчик, мужайся на жизнь,

которую я не осилил!

 

У воды

 

Не выстрелу грохотать,

не листьям шуметь... Во тьму

бредёт колченогий тать,

И травы по грудь ему.

Испуган и безъязык

заросший осокой дол.

И та, чей бескровен лик,

полощет в ручье подол.

Потом распустила бязь,

и бёдра её – бледны.

И тать, в камышах таясь,

шагнул в глубину волны.

Сложился в сухой кости.

И жадно блеснул зрачком.

И жертву свою настиг.

И бросил её ничком

на мох у воды... Но чу!

Смолчала она. И вдруг

припала к его плечу,

раскинула крылья рук.

И, чресла его смутив

качелями млечных ног,

шептала шальной мотив,

стонала в хмельной манок.

И, чувствуя, как в паху

растёт нестерпимый пал,

он хрипло воздал греху

и наземь с неё упал.

И жизнь излилась из глаз.

Он вытянулся, одрог

и дух испустил как раз.

И видеть уже не мог,

как встала она с корней

замшелых на птичий щёлк

и как возвернулся к ней

заветный румянец щёк.

 

* * *

 

Упреждаю печаль и тревогу,

уповаю на свет и зарю

и, взывая к безмолвному богу,

я себе всякий раз говорю:

– Не горюй! Просто крестная сила

до того как упала роса,

одеянья свои износила

и устала творить чудеса.

Положись на земное причастье,

на земные труды положись,

и раскинь свои карты на счастье,

коротая лукавую жизнь.

 

* * *

 

Тебе, старику и неряхе,
пора сапогами стучать.

О. Мандельштам

 

Чреду саморазоблачений

мне бог полагает один.

Как пёс, на цепи злоключений

я дергаюсь в пене седин.

 

Летят заурядные страхи

на мой нелюдимый порог.

И мне, старику и неряхе,

стучать недостало сапог.

 

Сполна сокровенного срама

я с тягостным стоном вкусил.

Молиться – не явлено храма.

И ведать – не дадено сил.

 

 * * *

 

Я бросил камень в пруд

                        и всплеск услышал слабый.

И разошлись круги

                        по омуту сему.

Я возмутил тона

                        и возбудил силлабы,

таимые везде,

                       присущие всему.

Возрадовался дух.

                       И возроптало тело.

Нашла коса стиха

                       на камень маеты.

Смеркались небеса.

                       И рифмы то и дело

слетали с языка,

                       как с дерева листы.

И на больной груди

                       легко скрестил я руки

и думу укротил

                       о тайном рубеже,

где вымысел себя

                       осуществляет в звуке

и явь, как никогда,

                       размывчива уже.

Мне слишком недосуг

                       обманываться снова.

Всё проще и мудрей!

                       Достаточно свести

восторг и суету,

                       обыденность и слово –

и будет чем дышать,

                       и будет что нести. 

 

 

* * *

 

Я исконный закон не нарушу

настоящему толку в угоду.

Да свободен имеющий душу!

Да бесправен вкусивший свободу!

На запятках грохочущих суток

так легко в упоительной тряске

этот краткий земной промежуток

низвести до банальной развязки.

Но недаром конец мой отсрочен.

Ибо в мире, цветущем недолго,

нет печали грубей и короче,

чем седое дыхание долга.

А в приливе нагорного света

жив отверженной нежности ветер.

Да суров принимающий это!

Да улыбчив скорбящий над этим!

 

* * *

 

Я не умею ездить на велосипеде.

Как-то не вышло усвоить эту науку,

не пала страсть.

Я в угоду толпе не приучен ломать комедий.

И сон никогда не бывал мне в руку,

а был в напасть.

 

Мне ни разу не улыбалась кинозвезда призывно.

И не поддакивал похмельный мужик в Сысерти

с губой в крови.

Я живу негромко, медленно, заунывно

и пишу, бог весть для кого, стихи о смерти

и о любви.

 

Я брожу в зарослях сумрачных медитаций.

И вина моя много темней. И вена

сквозит на свет.

Сегодня над ухом плачевно вздохнёт Гораций,

завтра поблазнится сдавленный смех Верлена –

и спасу нет.

 

И бесконечная грусть омывает меня снаружи,

чтоб предстать в средостении заморочкой муки

и статься мздой

за то, что в наитии я так и не обнаружил

ни идеи навязчивой, ни поруки

упасть звездой.

 

В укромной заначке моей ни рубля, ни строчки,

заходящейся криком о дивной дневи –

лишь муть и тлен.

В незадачливом августе, как в пасмурной одиночке,

печалится муза, но бедной деве

не встать с колен.

 

У меня нет средств махнуть оклематься к морю.

Уже подозрительно поглядывают соседи

на лобный мел.

Я не знаю латыни к стыду своему и горю.

Я не умею ездить на велосипеде.

Когда б умел…